На Капри

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На Капри

28 ноября 1906 года в Берлине после мучительной агонии от родовой горячки скончалась первая жена Андреева Александра Михайловна (урожденная Велигорская), дальняя родственница Тараса Шевченко. Это был удивительной души человек, ставший для Андреева и женой, и талантливым читателем-редактором его рукописей. Умерла, разрешившись вторым сыном (первого звали Вадим), Даней, Даниилом, будущим религиозным мыслителем, визионером, поэтом, которого называют «русским Данте», «русским Сведенборгом».

Крестным отцом Даниила был Максим Горький. Но затем пути крестного и крестника решительно разойдутся: Горький станет великим «пролетарским писателем», «основоположником социалистического реализма», Даниил Леонидович, отслужив в Красной Армии, окажется во владимирской тюрьме, где будет сидеть до самой смерти Сталина и где придет к нему видение «Розы мира» (название его знаменитого поэтического трактата).

Не в состоянии управляться с малолетним сыном, Андреев отправил Даню в Москву, к бабушке по матери, урожденной Шевченко. И впоследствии, когда Андреев с новой женой, Анной Ильиничной, Вадимом и новыми детьми, Верой, Саввой и Валентином, стали жить в Финляндии, Даниил оставался в Москве, где его застигла революция.

О том, насколько мучительно переживал Андреев смерть «дамы Шуры» (как шутливо называл ее Горький, и ей нравилось это прозвище), можно судить по его письму от 23 ноября 1906 года, за два дня до кончины его жены:

«Милый Алексей! Положение очень плохое. После операции на 4-й день явилась было у врачей надежда, но не успели обрадоваться – как снова жестокий озноб и температура 41,2. Три дня держалась только ежечасными впрыскиваниями кофеина, сердце отказывалось работать, а вчера доктора сказали, что надежды в сущности никакой и нужно быть готовым. Вообще последние двое суток с часу на час ждали конца. А сегодня утром – неожиданно хороший пульс, и так весь день, и снова надежда, а перед тем чувствовалось так, как будто она уже умерла. И уже священник у нее был, по ее желанию, приобщили. Но к вечеру сегодня температура поднялась, и начались сильные боли в боку, от которых она кричит, и гнилостный запах изо рта. Очевидно, заражение проникло в легкие, и там образовался гнойник. Если выздоровеет, то весьма вероятен туберкулез. Но это-то не так страшно, только бы выздоровела.

Сейчас, ночью, несмотря на морфий, спит очень плохо, стонет, задыхается, разговаривает во сне или в бреду. Иногда говорит смешные вещи.

И мальчишка (Даниил. – П.Б.) был очень крепкий, а теперь заброшенный, с голоду превратился в какое-то подобие скелета с очень серьезным взглядом.

И временами ошалеваешь ото всего этого. Третьего дня я все смутно искал какого-то угла или мешка, куда бы засунуть голову, – все в ушах стоят крики и стоны. Но вообще-то я держусь и постараюсь продержаться. Ведь ты знаешь, она действительно очень помогала мне в работе.

До свидания. Поцелуй от меня Марию Федоровну.

Твой Леонид

Не удивляйся ее желанию приобщиться, она и всегда была в сущности религиозной. Только поп-то настоящий уехал в Россию, а явился вместо него какой-то немецкий поп, не знающий ни слова по-русски. Служит по-славянски, то есть читает, но, видимо, ничего не понимает. И Шуре, напрягаясь, пришлось приискивать немецкие слова. 32 дня непрерывных мучений!»

В декабре 1906 года Андреев вместе со старшим сыном Вадимом приехал на Капри к Горькому.

Но прежде надо представить себе положение Горького в Италии. Его американская поездка фактически сорвалась и сопровождалась постоянным скандалом: его с М.Ф.Андреевой, как невенчанных, отказались пустить в какую-либо гостиницу, даже самую захудалую.

Впрочем, поначалу Горький даже был восхищен Америкой, особенно Нью-Йорком, по распространенной ошибке всякого вновь приезжего путая всю Америку с Нью-Йорком, и даже не со всем Нью-Йорком, а с Манхеттеном. «Вот, Леонид, где нужно тебе побывать, – уверяю тебя. Это такая удивительная фантазия из камня, стекла, железа, фантазия, которую создали безумные великаны, уроды, тоскующие о красоте, мятежные души, полные дикой энергии. Все эти Берлины, Парижи и прочие «большие» города – пустяки по сравнению с Нью-Йорком. Социализм должен впервые реализоваться здесь…»

Через несколько дней он уже изменил свое отношение к стране и писал Андрееву:

«Мой друг, Америка изумительно-нелепая страна, и в этом отношении она интересна до сумасшествия. Я рад, что попал сюда, ибо и в мусорной яме встречаются перлы. Например, серебряные ложки, выплеснутые кухаркой вместе с помоями.

Америка – мусорная яма Европы. <…>

Я здесь все видел – М.Твена, Гарвардский университет, миллионеров, Гиддингса и Марка Хаша16, социалистов и полевых мышей. А Ниагару – не видал. И не увижу. Не хочу Ниагары.

Лучше всего здесь собаки, две собаки – Нестор и Деори. Затем – бабочки. Удивительные бабочки! Пауки хорошо. И – индейцы. Не увидав индейца, нельзя понять цивилизацию и нельзя почувствовать к ней надлежащего по силе презрения. Негр тоже слабо переносит цивилизацию, но негр любит сладкое. Он может служить швейцаром. Индеец ничего не может. Он просто приходит в город, молча, некоторое время смотрит на цивилизацию, курит, плюет и молча исчезает. Так он живет, и когда наступит час его смерти, он тоже плюется, индеец!

Еще хороши в Америке профессора и особенно психологи. Из всех дураков, которые потому именно глупы, что считают себя умными, эти самые совершенные. Можно ездить в Америку для того только, чтобы побеседовать с профессором психологии. В грустный час ты сядешь на пароход и, проболтавшись шесть дней в океане, вылезаешь в Америке. Подходит профессор и, не предлагая понести твой чемодан, – что он, вероятно, мог бы сделать артистически, спрашивает, заглядывая своим левым глазом в свою же правую ноздрю:

– Полагаете ли вы, сэр, что душа бессмертна?

И если ты не умрешь со смеха, спрашивает еще:

– Разумна ли она, сэр?

Иногда кожа на спине лопается от смеха.

Интересна здесь проституция и религия. Религия – предмет комфорта. К попу приходит один из верующих и говорит:

– Я слушал вас три года, сэр, и вы меня вполне удовлетворяли. Я люблю, чтобы мне говорили в церкви о небе, ангелах, будущей жизни на небесах, о мирном и кротком. Но, сэр, последнее время в ваших речах звучит недовольство жизнью. Это не годится для меня. В церкви я хочу найти отдых… Я – бизнесмен – человек дела, мне необходим отдых. И поэтому вы сделаете очень хорошо, сэр, если перестанете говорить о… трудном в жизни…или уйдете из церкви…

Поп делает так или эдак, и все идет своим порядком».

Судя по этим письмам, а также по очерку «Город Желтого Дьявола», посвященному Нью-Йорку, Горький был не слишком доволен американской поездкой.

1 апреля 1906 года его и М.Ф.Андрееву буквально выставили на улицу из отеля «Бельклер» и не приняли ни в какой другой. Сперва Горький со своей гражданской женой был вынужден поселиться в клубе молодых писателей на 5-й авеню, а затем их любезно приютили в своем доме Престони и Джон Мартины.

По этому поводу Горький написал возмущенное письмо в «Times»: «Моя жена – это моя жена, жена М.Горького. И она, как и я – мы оба считаем ниже своего достоинства вступать в какие-то объяснения по этому поводу. Каждый, разумеется, имеет право говорить и думать о нас все, что ему угодно, а за нами остается наше человеческое право – игнорировать сплетни. Лучшие люди всех стран будут с нами».

Совсем иной прием ждал Горького в Италии. Там его знали задолго до приезда. Его произведениями увлекалась молодежь, его творчество изучали в Римском университете. И потому, когда пароход «Принцесса Ирэн» с Горьким и М.Ф.Андреевой на борту 13 октября подошел к причалу неаполитанского порта, на борт его ринулись журналисты. Корреспондент местной газеты Томмазо Вентура по-русски произнес приветствие от имени неаполитанцев великому писателю Максиму Горькому.

На следующий день все итальянские газеты сообщали о прибытии Горького в Италию. Газета «Avanti» писала:

«Мы также хотим публично, от всего сердца приветствовать нашего Горького. Он – символ революции, он является ее интеллектуальным началом, он представляет собой все величие верности идее, и к нему в этот час устремляются братские души пролетарской и социалистической Италии.

Да здравствует Максим Горький!

Да здравствует русская революция!»

На узких неаполитанских улочках его везде поджидали восторженные толпы, которые скандировали: «Да здравствует Максим Горький! Да здравствует русская революция!» И Горький едва не пострадал от всеобщего обожания: в дело пришлось вмешаться карабинерам.

Неаполитанский театр «Политеама» пригласил Горького и Андрееву на спектакль «Маскотт». Гости опоздали, и когда они вошли в ложу, увертюра уже началась. Представление немедленно остановили, зажгли свет, музыка прервалась, артисты вышли из-за кулис, публика вскочила с мест с криками: «Да здравствует Горький!», «Да здравствует революция!», «Долой царя!». Оркестр вместо увертюры заиграл «Марсельезу». После спектакля народ уже ждал Горького у подъезда, он едва добрался до своего экипажа, который потом долго двигался сквозь толпу к отелю. Пожалуй, подобного Горький не знал даже в России.

Вопрос о месте его пребывания в Европе был решен. Горькому полюбился остров Капри, где было относительно тихо, в сравнении с Неаполем, и можно было спокойно работать, принимать гостей. Для старейшин и жителей острова это была огромная честь. На Капри Горький провел семь лет и написал здесь многие из своих лучших произведений: «Исповедь», «Детство», «Городок Окуров», «Хозяин», «По Руси» и другое.

Но в чаду апофеоза встречи великого писателя мало кто обратил внимание на два очевидных противоречия. Во-первых, странно, что политический изгнанник поселяется сперва в роскошном отеле «Везувий», а затем снимает виллу на самом дорогом итальянском курорте. Вспомним рассказ Бунина «Господин из Сан-Франциско». Именно на острове Капри останавливались богатые американские туристы. Во-вторых, непонятно, почему левые итальянские журналисты с настойчивостью желали русской революции и свержения русского царя, будто в самой Италии, в том же Неаполе, не было проблем с нищетой. Нельзя сказать, что Горький закрыл на это глаза. В его «Сказках об Италии» сказано и об этом.

Но Россия посадила его в Петропавловку и выдворила из страны. Европа его приняла, а Италия почти обожествила. В России было неловко жить богато автору «Челкаша» и «На дне». Русская этика не принимает расхождения между словом и поведением, а слово и образ жизни у Горького в какой-то момент стали расходиться. С точки зрения европейской этики в этом не было противоречия.

Уже в письме к Андрееву, написанном Горьким в марте 1906 года, когда он впервые оказался за границей, в Берлине; чувствуется, что он очарован европейской жизнью – внешне чистой, культурной. Для него, видевшего в жизни немало грязного, смрадного, это был немаловажный аргумент в пользу Запада.

«Когда ворочусь из Америки, – пишет он, – сделаю турне по всей Европе – то-то приятно будет! А ты живи здесь (то есть за границей. – П.Б.). Ибо в России даже мне стало тошно, на что выносливая лошадка».

И вот они встречаются на Капри. Горький находится в апофеозе своей итальянской славы, весь переполнен восторгом от Италии, ее моря, ее солнца, весь насыщен творческими планами. Бодрый, веселый, щедрый Артистичный. Способный обворожить любого гостя. Даже Бунин, несколько раз побывавший у Горького на Капри вместе с Верой Николаевной Муромцевой, вспоминал, что это было лучшее время, проведенное им с Горьким, когда он был ему «особенно приятен». Вера же Николаевна была просто без ума от горьковских рассказов, его остроумия и какого-то аристократического артистизма. Кажется, именно она впервые заметила, что у Горького длинные тонкие пальцы музыканта.

А Андреев в это время страдает после страшной потери «дамы Шуры». И не получается у него отдохнуть душой в обществе Горького.

Андреев пишет Евгению Чирикову с Капри: «Скучновато без людей. Горький очень милый, и любит меня, и я очень люблю, – но от жизни, простой жизни, с ее болями, он так же далек, как картинная галерея какая-нибудь. Во всяком случае, с ним мне приятно – хоть часть души находит удовлетворение. Занятный человек и Пятницкий, но сблизиться с ним невозможно. Остальное же, что вокруг Горького, только раздражает. <…> И неуютно у них. Придешь иной раз вечером – и вдруг назад на пустую виллу потянет».

Вспоминает Горький:

«Андреев приехал на Капри, похоронив «даму Шуру» в Берлине, – она умерла от послеродовой горячки. Смерть умного и доброго друга очень тяжело отразилась на психике Леонида. Все его мысли и речи сосредоточенно вращались вокруг воспоминаний о бессмысленной гибели «дамы Шуры».

– Понимаешь, – говорил он, странно расширяя зрачки, – лежит она еще живая, а дышит уже трупным запахом. Это очень иронический запах.

Одетый в какую-то черную бархатную куртку, он даже и внешне казался измятым, раздавленным. Его мысли и речи были жутко сосредоточены на вопросе смерти. Случилось так, что он поселился на вилле Карачиолло, принадлежавшей вдове художника, потомка маркиза Карачиолло, сторонника французской партии, казненного Фердинандом Бомбой. В темных комнатах этой виллы было сыро и мрачно, на стенах висели незаконченные грязноватые картины, напоминая о пятнах плесени. В одной из комнат был большой закопченный камин, а перед окнами ее, затеняя их, густо разросся кустарник; в стекла со стен дома заглядывал плющ. В этой комнате Леонид устроил столовую.

Как-то под вечер, придя к нему, я застал его в кресле пред камином. Одетый в черное, весь в багровых отсветах тлеющего угля, он держал на коленях сына своего, Вадима, и вполголоса, всхлипывая, говорил ему что-то. Я вошел тихо; мне показалось, что ребенок засыпает, я сел в кресло у двери и слышу: Леонид рассказывает ребенку о том, как смерть ходит по земле и душит маленьких детей.

– Я боюсь, – сказал Вадим.

– Не хочешь слушать?

– Я боюсь, – повторил мальчик.

– Ну, иди спать…

Но ребенок прижался к ногам отца и заплакал. Долго не удавалось нам успокоить его. Леонид был настроен истерически, его слова раздражали мальчика, он топал ногами и кричал:

– Не хочу спать! Не хочу умирать!

Когда бабушка увела его, я заметил, что едва ли следует пугать ребенка такими сказками, какова сказка о смерти, непобедимом великане.

– А если я не могу говорить о другом? – резко сказал он. – Теперь я понимаю, насколько равнодушна «прекрасная природа», и мне одного хочется – вырвать мой портрет из этой пошло-красивенькой рамки.

Говорить с ним было трудно, почти невозможно, он нервничал, сердился и, казалось, нарочито растравлял свою боль».

Вспоминает Е.П.Пешкова:

«Вскоре после смерти жены Леонид Николаевич решил уехать на Капри, зная, что там живет Горький. Когда они встретились, он просил Алексея Максимовича быть крестным отцом несчастного ребенка, на что Алексей Максимович дал письменное согласие17.

На другой же день я отправилась к Леониду Николаевичу. Он жил в большой мрачной вилле, густо заросшей деревьями, которые подступали к окнам. Жил он с матерью, Анастасией Николаевной, и маленьким сыном Вадимом.

Леонид Николаевич мне обрадовался, повел в столовую, усадил за стол, на котором стоял горячий самовар, привезенный Анастасией Николаевной из Москвы, – налил мне и себе чаю и тут же стал подробно рассказывать о болезни Александры Михайловны. Говорил, что ее лечили неправильно, обвинял берлинских врачей.

Рассказывал Леонид Николаевич медленно, с остановками, глядя куда-то вдаль, точно оживляя для себя то, о чем рассказывал. Стакан за стаканом пил он очень крепкий чай, потом опять ходил по комнате, порою подходил к буфету, доставал фиаско18 местного вина, наливал в бокал и залпом выпивал. И снова молча ходил по комнате.

Я старалась перевести разговор на другое. Рассказывала о жизни в Москве. Он слушал рассеянно, видимо, думая о другом.

В одно из моих посещений, когда мы были одни, Леонид Николаевич сказал:

– Знаете, я очень часто вижу Шуру во сне. Вижу так реально, так ясно, что, когда просыпаюсь, ощущаю ее присутствие; боюсь пошевелиться. Мне кажется, что она только что вышла и вот-вот вернется. Да и вообще я ее часто вижу. Это не бред. Вот и сейчас, перед вашим приходом, я видел в окно, как она в чем-то белом медленно прошла между деревьями… точно растаяла…

Мы долго сидели молча».

«Когда я уехала с Капри, – продолжала Екатерина Павловна, – он собирался мне писать, но получила я только одно письмо:

«14 февраля 1907

Милая Екатерина Павловна!

Не пишу, потому что в ужасно мерзком состоянии. И душа и тело развалились.

Бессонница, мигрень и пр. Кроме того, пишу рассказ («Иуда Искариот». – П.Б.) и десятки, сотни деловых писем.

И писать мне вам – скучно. Хочется поговорить, а не писать. Вероятно, приеду – к вам. Вы верите, что я вас люблю? Даже – когда молчу и ничего не пишу. И Максимку (сын Горького – Максим Пешков. – П.Б). Алексей – крестный отец у моего несчастного Данилки, а я – разве я не чувствую себя крестным отцом Максимки? Вы не смеетесь? Вы не сердитесь?

И вы мне всего не сказали, и я вам всего не сказал. Но это – впереди. Крепко, так, чтобы почувствовалось, жму вашу милую руку. И Софье Федоровне хороший поклон. Мне до сих пор жалко, что не отдал ей калош!»19»

В гостях у Горького на его вилле «Спинола» в период с 1906 по 1913 год побывали десятки гостей – Ленин, переводчик «Капитала» Маркса Генрих Лопатин, Иван Бунин, Федор Шаляпин, издатель А.Н.Тихонов, приемный сын Горького Зиновий Пешков, будущий боевой генерал, герой французского Сопротивления. Бывали здесь и сын Максим с матерью, Е.П.Пешковой И все они получали заряд силы, бодрости, радости. Чудотворные лучи каприйского солнца и морской воздух как бы умножались энергетической натурой Горького, который поистине «расцвел» на Капри.

И только с Андреевым, его лучшим другом, отношения не заладились. Судя по письму Е.П.Пешковой, даже с первой женой Горького Андреев чувствовал себя свободнее. Отчасти это объяснено в письме Андреева к Чирикову. Вокруг Горького находилось слишком много людей, как это всегда бывает вокруг человека, когда он находится «в силе и славе». Андреев после смерти «дамы Шуры» нуждался в особом отношении к себе. По-видимому, он этого не получил.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.