Глава третья. Самокритика разума
Глава третья. Самокритика разума
Разум существовал всегда, только не всегда в разумной форме.
К. Маркс
Шли годы. Голос Канта в печати умолк надолго. После диссертации «О форме и принципах…», кроме двух заметок по поводу «Филантропина», философ напечатал лишь рецензию на книгу Москати о различии в строении тела людей и животных и уведомление о лекциях на 1775 год («О различных человеческих расах»). Молчание длилось одиннадцать лет.
«Почему Вы молчите, – спрашивал Канта вступивший с ним в переписку Лафатер, – почему пишут те, кто на это не способен, а не Вы, отлично владеющий пером? Почему Вы молчите? В это – это новое время – Вы не даете о себе знать. Спите? Кант, я не хочу Вас хвалить, но скажите мне, почему Вы молчите? Или лучше: скажите, что Вы заговорите». Упоминая о «новом времени», Лафатер имел в виду «Бурю и натиск» – движение, охватившее в те годы интеллектуальную Германию.
Немецкая литература оживилась. Уже в середине века на ее горизонте появилась многообещающая фигура Готхольда Эфраима Лессинга, которому суждено было формировать умонастроения и вкусы. Он создавал новую драматургию, его голос уверенно звучал и в литературной критике. Лессинг сотрудничал в журнале «Письма о новейшей немецкой литературе». Известность получило семнадцатое «письмо», посвященное Шекспиру. Великий драматург был и на своей родине не то чтобы забыт, но все же не в почете, а на континенте его просто не знали. Вольтер назвал его «дикарем». Лессинг же поставил Шекспира выше Расина и Корнеля, увидел именно в нем подлинного наследника античной трагедии. Лессинг призывал родную литературу учиться у Шекспира. Почва для «Бури и натиска» была подготовлена.
Движение оказалось неоднородным и противоречивым: бунтарство сочеталось с политической индифферентностью и консерватизмом, симпатии к народу – с крайним индивидуализмом, критическое отношение к религии – с благочестивой экзальтацией. Но всех объединял интерес к человеку, к его уникальному духовному миру. Внезапно обнаружились таинственные глубины внутренней жизни индивида. Это открытие воспринимали как более значительное, чем открытие Америки. У всех на уме и на устах было одно: освобождение личности.
«Буря», правда, бушевала исключительно в литературных берегах, «натиск» не выходил за пределы книг и журналов. Среди вождей движения мы находим питомца Канта Гердера, теперь уже маститого литератора. Покинув Кенигсберг, он переехал в Ригу, чтобы занять там пост пастора и преподавателя церковной школы. Когда появились его первые литературно-критические работы, принесшие ему известность, Кант поздравил своего ученика. Ответ на письмо пришел через полгода. Вежливый, теплый, обстоятельный. Ученик писал, что он избрал иной путь, чем учитель; академической деятельности он предпочел стезю священника, которая, как ему казалось, приведет к непосредственному соприкосновению с народом, с простыми людьми; ради них, собственно, существует философия. В Риге Гердер пробыл недолго, затем совершил путешествие в Париж, а вернувшись в Германию, занял пост советника консистории в Бюкебурге. Пять проведенных здесь лет (1771—1776) были периодом напряженных творческих исканий и метаний. Помимо своих служебных дел, Гердер занимается философией истории, увлечен Шекспиром, открывает для образованного мира народное творчество, усердно штудирует Библию. Он выпускает книгу «Древнейший документ человеческого рода», где Священное писание рассматривается как боговдохновенное произведение. Гаман, разделявший религиозные увлечения Гердера, показал книгу Канту. Философ неодобрительно отозвался о стремлении Гердера выдать библейский текст за высшую истину. Отзыв, к счастью, не вышел за пределы частной переписки и автору остался неизвестен. Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Лафатер и молодой философ Фридрих Якоби.
Другой вождь «бурных гениев», Гёте, не разделяет благочестивых устремлений своего друга и наставника Гердера. Он богохульствует, слагает бунтарские стихи. «Не знаю ничего более жалкого, чем вы, боги! Вас почитать? За что?» Эти слова заимствованы из гётевского «Прометея», стихотворения, ставшего своего рода поэтическим манифестом «левого» крыла «Бури и натиска». Среди радикальных «штюрмеров» мы находим бывшего ученика Канта Ленца, будущих кантианцев Клингера и Бюргера. Сам Кант, в какой-то мере стоявший у колыбели движения, теперь, когда «литературная революция» разразилась, не уделяет ей особого внимания. Он снова уходит вперед, готовит революцию философскую.
А за океаном в это время вспыхивает политическая революция: на английское владычество в Америке обрушилась такая буря, такой натиск, что впервые в истории нового времени рухнули колониальные устои. В июле 1776 года американские владения Великобритании объявили себя независимым государством. Борьба шла под лозунгами, воодушевлявшими немецких «штюрмеров», – свобода народу, свобода человеку. Кант читает газеты, его симпатии на стороне генерала Вашингтона и его соратников.
Однажды в разговоре на улице (было это, по-видимому, еще до войны за независимость) Кант высказал свое отношение к назревавшему в Северной Америке конфликту. Один из присутствовавших заявил, что он как англичанин чувствует себя оскорбленным и вызывает Канта на дуэль. Философ хотя и носил шпагу, но не владел ею; его оружие – мысль и слово, он продолжал говорить, отстаивая свою позицию, и делал это с такой убедительностью, что противник в конце концов признал свою неправоту и протянул руку в знак примирения. Так Кант познакомился с Грином.
Вот выразительная фрагментарная запись тех времен: «В современной истории Англии из-за угнетения Америки всемирногражданская идея отбрасывается далеко назад. Они хотят, чтобы те были подданными подданных и несли на себе тяготы других. Дело не в хорошем правительстве, а в самом способе правления». Обратите внимание на последнюю фразу: в дальнейшем она войдет в плоть ряда произведений Канта, развернется в целую теорию государственного устройства. Но пока это сказано мимоходом; философ бьется над трудом по теории познания. Бьется как рыба об лед.
Когда один из учеников Канта, очутившись в Геттингене, заявил в кругу тамошних профессоров, что в письменном столе его учителя лежит труд, над которым господам философам «придется попотеть», раздался смех: от этого дилетанта в философии ждать нечего. (Среди присутствовавших был профессор Федер, с его именем мы еще встретимся.)
В письменном столе Канта накапливались черновики. Книги по-прежнему не было. В письмах к Герцу он перестал о ней упоминать.
Кант нервничал. В 1775 году он снова переменил квартиру. На этот раз его изводил соседский петух, горланивший под окнами. Философ предлагал любые деньги, чтобы петуха прирезали, но хозяин не хотел с ним расставаться. Как может птица мешать человеку, к тому же прослывшему мудрецом? Сосед не желал потакать профессорской блажи. Пришлось Канту расстаться с домом Кантера.
Переезд не потребовал особых хлопот. Имущества было немного: «чернильница, перо и нож, бумага, рукописи, книги, домашние туфли, сапоги, шуба, шапка, ночные штаны, салфетки, скатерть, полотенце, тарелки, миски, ножи и вилки, солонка, рюмки и стаканы, бутылка вина, табак, трубка, чайник, чай, сахар, щетка». Таков реестр немудреного скарба философа, собственноручно им составленный перед отбытием в новое жилище. На новом месте (Оксенмаркт) ему живется спокойнее. Но книги все еще нет.
Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, стоял в те годы барон Цедлиц – копия своего монарха, маленький просвещенный деспот. Своим подчиненным он внушал уважение к философии; студент должен усвоить, полагал министр, что после окончания курса наук ему придется быть врачом, судьей, адвокатом и т. д. лишь несколько часов в сутки, а человеком – целый день.
Вот почему наряду со специальными знаниями высшая школа должна давать солидную философскую подготовку; важно, чтобы это была подлинная мудрость, а не пустые словопрения и ухищрения. Министр был поклонником философии Канта.
Что означает подобная приверженность к определенному строю мыслей для человека, наделенного властью? В декабре 1775 года последовал «королевский приказ» о постановке преподавания в Кенигсбергском университете. «Хотя Мы и не хотим господствовать над индивидуальными мнениями, но Мы считаем необходимым воспрепятствовать распространению некоторых общественно бесполезных». От имени короля Цедлиц запретил преподавание крузианства как философии устаревшей и никчемной, доценту Вейману (любимцу Болотова и врагу Канта) пришлось покинуть университет. Канту в «королевском приказе» выказывалось особое доверие и почтение. В отношении Кенигсбергского профессора философии у министра были свои планы.
Однажды летним утром 1777 года в аудитории, где Кант читал лекции, появился незнакомый человек. Для студента он был стар, на начальство непохож; низкий рост, густая борода. Он вызвал сначала шутливые, затем насмешливые замечания, вокруг него поднялся шум, свистки и крики. Незнакомец оставался невозмутимым, молча уселся на пустое место. Появился Кант, и началась лекция. В перерыве незнакомец направился к кафедре, и снова раздался шум, который, однако, моментально смолк: профессор заключил пришельца в свои объятия. Это был Моисей Мендельсон.
Кант искренне обрадовался встрече с человеком, с которым можно на равных говорить о философии. Он пригласил Мендельсона домой, был смущен скромностью своего угощения, но для гостя, как и для хозяина, главный интерес представляла беседа. Мендельсон приехал в Восточную Пруссию по каким-то личным делам. К профессору Канту, между прочим, его привело поручение министра Цедлица. Речь шла о замещении кафедры в Галле. После смерти Вольфа ее занимал его выдающийся последователь Мейер, теперь он умер, и Цедлиц спрашивал о возможном преемнике. Кант назвал одного из своих учеников. У министра были, однако, свои планы.
В феврале 1778 года профессор Кант получил от него личное послание. Цедлиц сообщал, что, находясь на расстоянии 800 миль, он слушает лекции Канта по физической географии: перед ним студенческий конспект, который он внимательно штудирует. Через неделю Цедлиц пожаловался на качество записей, студент небрежен: после Камчатки у него речь идет о пригородах Астрахани, есть ошибка и в описании фауны Явы. Кант не обратил внимания на замечания министра (в обоих случаях виноват был автор не записей, а лекций, обе ошибки остались без исправления и вошли в изданный текст); внимание Канта приковало другое: второе письмо начиналось и кончалось предложением занять вакантное место в Галле с первоначальным окладом в 600 талеров.
Кант отказался. (За два года, до этого он отклонил приглашение в Миттаву, где только что возник университет, и ему готовы были положить оклад в 800 талеров.) Через месяц Цедлиц повторил предложение. На этот раз он посулил 800 талеров (оклад Канта в то время составлял 236 талеров, увеличение было более чем трехкратным!). Далее министр пообещал философу титул придворного советника. И последнее (для Канта, может быть, самое главное): он красочно описал духовную атмосферу Галлеского университета, где собраны лучшие академические силы – математики, физики, химики, медики, богословы. «Посмотрите, какие люди! Центр ученой Германии! И климат лучше, чем на Балтийском море. Человек, подобный Вам, должен согласиться с тем, что его долг распространять светоч общеполезных знаний среди возможно более широкого круга, он должен выбрать себе такое место, где его таланты найдут наилучшее применение, где он принесет больше пользы… Обучающиеся в Галле 1000—1200 студентов хотят увидеть в Вас своего наставника, и я не могу им в этом отказать».
Кант стоял на своем. Ему не нужны были ни бешеные деньги, ни слава, ни придворные чины. Конечно, Кенигсберг по сравнению с Галле захолустье. Восточная Пруссия – задворки Европы. Но здесь он дома, здесь вырос, здесь все привычно, а привычка – вторая натура. Любая перемена в образе жизни его пугает. Что касается общей пользы, то ради нее он бьется над задуманным трудом. Переезд в чужой город может только повредить работе. Тридцать лет назад он сказал о себе, что выбрал путь. Тогда это были громкие слова. Теперь он их не произносит, но поступает в соответствии с ними. Распутье кончилось, путь действительно выбран, и отклонения невозможны. «Критика чистого разума» должна быть написана!
И Кант в конце концов написал ее. Весной и летом 1780 года. Большие куски были давно готовы, поэтому все удалось завершить в течение пяти месяцев. Труд размером в 55 авторских листов лежал перед ним (заново была написана первая четверть). Он знал слабости книги – главным образом стилистические, но переписывать ее сил уже не было, к тому же ему не терпелось вынести свое детище на суд общественности.
А тут еще сам объявился издатель. Иоганн Фридрих Харткнох, бывший студент Канта, затем служащий у Кантера, основал самостоятельное книготорговое дело в Риге. В сентябре 1780 года он услышал от Гамана, что Кант закончил «Критику». Харткнох уверял философа: лучшего издателя вам не найти, все будет сделано быстрее и с большим вкусом, чем у других, у вас будут самые благоприятные возможности для распространения книги во всех уголках Германии. Кант передал ему рукопись. Собственной типографии у Харткноха не было, «Критика чистого разума» печаталась в Галле. Первоначально Кант хотел посвятить ее Ламберту, проявлявшему столь живой интерес к его теоретическим исканиям. Но того уже два года, как не было в живых. В марте 1781 года Кант написал посвящение министру Цедлицу. В мае книга увидела свет.
* * *
Читатель, открывший первую страницу «Критики чистого разума», наталкивается на эпиграф из Френсиса Бэкона. Это обширная выдержка из предисловия к «Великому Восстановлению Наук»: «О себе самом мы молчим, но в отношении предмета, о котором идет речь, мы хотим, чтобы люди считали его не мнением, а делом и были уверены в том, что здесь закладываются основания не для какой-либо секты или теории, а пользы и достоинства человеческого… Наконец, чтобы они прониклись доброй надеждой и не представляли в своем уме и воображении наше Восстановление чем-то бесконочным и превышающим силы смертных, тогда как на самом деле оно есть законный конец и предел бесконечного блуждания».
Вы еще не начали читать книгу, а слова великого преобразователя философии настраивают вас на определенный лад. В свое время Бэкон выступил с критикой схоластического разума и житейского рассудка, с требованием отбросить мертвые догмы и укоренившиеся предрассудки, проверять в опыте все положения, претендующие на истинность («Истина – дочь Времени, а не Авторитета»). Кант видел себя продолжателем этого начинания. Не Платона, не Аристотеля, не почитаемого Руссо или Юма, а именно материалиста и эмпирика Бэкона взял Кант в качестве путеводной звезды, призванной осветить первые шаги за порогом того умственного лабиринта, куда он увлекал читателя.
«…Законный конец и предел бесконечного блуждания». Бэкон искренне верил, что своим трудом он создаст систему науки и решит ее основные теоретико-познавательные проблемы. Он умер, не завершив начатого дела. А истекшие полтора века показали, насколько дерзкой была попытка положить предел «блужданиям разума». Предполагаемый конец обернулся началом.
Думал ли Кант, что на его долю выпало решение задачи, поставленной Бэконом? Через двенадцать лет он напишет статью «Конец всего сущего», где лишь иронически улыбнется над любой человеческой претензией положить продел чему-либо беспредельному. Впрочем, за ответом не нужно ходить далеко. Читатель, перевернувший следующую страницу «Критики», начинает понимать, что дело обстоит сложнее, чем простое «да» или «нет». На долю человеческого разума, пишет Кант, выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят его возможности. В такое затруднение разум попадает не по своей вине. Он начинает с основоположений, выведенных из опыта, но, поднимаясь к вершинам познания, вскоре замечает, что перед ним возникают все новые и новые вопросы, ответ на которые он не может дать. И разум вынужден прибегнуть к новым основоположениям, которые хотя и кажутся очевидными, но выходят за пределы опыта. И тут его подстерегают противоречия, которые свидетельствуют о том, что где-то в самой основе скрыты ошибки, обнаружить которые опытным путем невозможно.
Так начинается предисловие. Кант видит свою задачу в том, чтобы преодолеть две мировоззренческие позиции, два вида одностороннего и, следовательно, ложного подхода к проблеме познания – догматизм и скептицизм. Одновременно это преодоление Вольфа. Ибо Вольфу принадлежало разделение всех философских направлений на скептиков и догматиков. Первые пребывают в сомнении относительно природы вещей, вторые на этот счет придерживаются четкого («догматического») взгляда. (Догматизм Вольф разделял на дуализм и монизм в зависимости от того, два или один вид вещей признается в качестве реально сущего; монисты распадаются на материалистов и идеалистов, а последние на плюралистов, признающих множество идеальных существ, и эгоистов, ограничивающихся собственной персоной.)
Кант предлагает третий путь – единственно здравый, по его мнению, – путь критики. Причем речь идет не о критике каких-либо книг или философских систем, а о критике самого разума, взятого в чистом виде, то есть независимо от какого бы то ни было опыта. Кант намерен изучить инструмент познания, прежде чем пустить его в дело. (Хочет научиться плавать, не залезая в воду, иронизировал по этому поводу Гегель и был прав: отвлечься совсем от процесса познания Канту, разумеется, не удалось.)
Созрел ли разум для самокритики? Кант не сомневается в своевременности своего начинания. Философия, говорит он, не филодоксия, любовь к мудрости не любовь к мнениям. Пора подрезать корни ложным учениям – всем видам догматизма и скептицизма. А для этого необходима кропотливая работа критики. «Если правительства считают полезным вмешиваться в деятельность ученых, то их мудрой заботливости о науке и обществе более соответствовало бы способствовать свободе такой критики, единственно благодаря которой можно поставить на прочную основу деятельность разума, а не поддерживать смехотворный деспотизм школ, которые громко кричат о нарушении общественной безопасности, когда кто-то разрывает их хитросплетения, между тем как публика их никогда не замечала и потому не может ощущать их утрату».
Труд Канта положил начало знаменательной традиции в европейском духовном развитии. Суть ее состоит в том, что каждый дальнейший шаг вперед рассматривается как переосмысление накопленного теоретического богатства, которое бережно хранится, но не превращается в фетиш. Вспомним, что основной труд К. Маркса имеет подзаголовок «Критика политической экономии».
Познакомимся теперь с некоторыми исходными идеями «Критики чистого разума». Всякое знание, по Канту, начинается с опыта, но не ограничивается им. Часть наших знаний порождается самой познавательной способностью, носит, по выражению Канта, априорный (до-опытный) характер. Эмпирическое знание единично, а потому случайно: априорное – всеобще и необходимо.
(Априоризм Канта отличается от идеалистического учения о врожденных идеях. Во-первых, тем, что, по Канту, доопытны только формы знания, содержание целиком поступает из опыта. Во-вторых, сами доопытные формы не являются врожденными, а имеют свою историю. Реальный смысл кантовского априоризма состоит в том, что индивид, приступающий к познанию, располагает определенными, сложившимися до него формами познания. Наука обладает ими тем более. Если посмотреть на знание с точки зрения его изначального происхождения, то весь его объем в конечном итоге взят из все расширяющегося опыта человечества. Другое дело, что наряду с непосредственным опытом есть опыт косвенный, усвоенный. Так сегодня мы смотрим на проблему, поставленную Кантом.)
Далее Кант устанавливает различие между аналитическими и синтетическими суждениями. Первые носят поясняющий характер, а вторые расширяют наши знания. Суждение «все тела протяженны» аналитично, так как понятие тела уже включает в себя свойство протяженности. Суждение «вчера шел дождь» синтетично, так как понятие прошедшего дня не связано с дождливой погодой.
Все опытные, эмпирические суждения синтетичны. Это очевидно. Но вот вопрос: как возможны априорные (доопытные) синтетические суждения? Это главный вопрос «Критики чистого разума». В том, что они существуют, Кант не сомневается; иначе научные знания не были бы обязательными для всех. По его глубокому убеждению, все математические суждения априорны и синтетичны. Проблема состоит в том, чтобы объяснить их происхождение. Это относится и к естествознанию. Естественные науки существуют и развиваются, дают новое, обязательное для всех знание. Каким образом?
Что касается философии (или, как Кант ее называл, метафизики), то о своей области знания мыслитель судит осторожно. Надо еще проверить, является ли она наукой, дает ли она новое знание, опирается ли она на всеобщие, обязательные для всех принципы.
В результате главный вопрос «Критики» – как возможно чистое, внеопытное знание – распадается на три. Как возможна математика? Как возможно естествознание? Как возможна метафизика в качестве науки? Отсюда три раздела основной части «Критики чистого разума» – трансцендентальная эстетика, аналитика, диалектика. (Второй и третий разделы вместе образуют трансцендентальную логику.)
Трансцендентальной Кант называет свою философию сотому, что она изучает переход (transcendo – переходить, переступать) в систему знаний, точнее – конструирование нашей познавательной способностью условий опыта. Трансцендентальное Кант противопоставляет трансцендентному, которое остается за пределами возможного опыта, по ту сторону познания.
Тут мы подошли к важной проблеме кантовского учения, которую он ставит на первых же страницах «Критики чистого разума». Речь идет о том, что опытные данные, поступающие извне, не дают нам адекватного знания об окружающем нас мире. Априорные формы обеспечивают всеобщность знания, но не делают его копией вещи. То, чем вещь является для нас (феномен), и то, что она представляет сама по себе (ноумен), имеет принципиальное различие. В диссертации 1770 года Кант утверждал, что ноумены постигаются непосредственно умом, теперь он считает их недоступными никакому познанию, трансцендентными. Сколько бы мы ни проникали в глубь явлений, наше знание все же будет отличаться от вещей, каковы они на самом деле. Разделение мира на Доступные знанию «явления» и непознаваемые, «вещи сами по себе» (или «вещи в себе», как по традиции переводят у нас кантовский термин[4]) – опасная тенденция агностицизма.
Сам Кант себя агностиком но признал бы. Он был ученым, любил науку, верил в прогресс знания. «Наблюдение и анализ явлений, – говорится в „Критике чистого разума“, – проникают внутрь природы, и неизвестно, как далеко мы со временем продвинемся в этом». Границы опыта непрерывно расширяются. Но сколько бы ни увеличивались наши знания, эти границы не могут исчезнуть, как не может исчезнуть горизонт, сколько бы мы ни шли вперед.
Познание не знает предела. Верить в науку нужно, но переоценивать ее возможности не следует. Против необоснованных претензий науки, догматического предрассудка о ее всесилии (который в наши дни именуется «сциентизмом») и направлен реальный смысл учения Канта о вещах самих по себе. При неверном истолковании оно может сбить с толку, при правильном – открыть путь истины.
А что есть истина? Вопрос каверзный, но для философа неизбежный. Кант не уходит от него, хотя и медлит с ответом. Уменье ставить разумные вопросы, несколько раздраженно рассуждает он, – необходимый признак ума. Если вопрос сам по себе лишен смысла, то, кроме стыда для вопрошающего, он имеет еще и тот недостаток, что побуждает к нелепому ответу и создает смешное зрелище: один доит козла, а другой подставляет решето.
Раздражение вызвано тем, что вопрос об истине мучает Канта, но он понимает невозможность однозначного ответа на этот вопрос. Можно, конечно, сказать, что истина есть соответствие знания предмету, и он неоднократно ото говорит, но он знает, что слова эти представляют собой тавтологию. Правильно сформулированный вопрос об истине звучит следующим образом: как найти всеобщий критерий истины для всякого знания? Ответ Канта: всеобщий признак истины «не может быть дан».
Как же так? Наш философ вознамерился сокрушить скептицизм, а на поверку вышло лишь повторенье скептических банальностей. Не будем, однако, спешить с оценками.
Кант закладывал фундамент (а иногда только расчищал место для фундамента) того высотного здания философии, которое именуется материалистической диалектикой. Диалектические антиномии (даже там, где о них непосредственно не идет речь) пронизывают текст кантовских произведений. Выдвинув некое положение, Кант видит его границы, их условность, чувствует потребность перейти их, чтобы связать «нечто с другим» (выражаясь языком Гегеля). Рядом с положением вырастает контрположение, своеобразный антитезис, без которого тезис неполон, непонятен, ошибочен. Сам Кант не всегда поднимается до синтеза, иногда у него просто не хватает для этого понятийного аппарата (и это не вина его, а беда – виновато время, которое обгонял мыслитель), но проблема поставлена, и современный читатель, умудренный последующим развитием диалектической мысли, при желании может совместить противоположности.
Противоречивость кантовских дефиниций вызвана, следовательно, противоречивостью предмета рассмотрения. Гердер мог еще упрекать Канта в непоследовательности, но уже Гёте уловил в его построениях нечто более значительное – «плутовскую иронию», с которой автор то убеждает читателя в чем-либо, то призывает подвергнуть сомнению свои положения.
Так обстоит дело и с проблемой истины. Кант отверг всеобщий ее критерий только относительно содержания знаний. Что касается их формы, такой критерий он знает: непротиворечивость рассуждений. Это весьма основательная поправка к отрицательному ответу на вопрос об истине, который разрушал построения догматиков. Теперь задача состоит в том, чтобы избежать скептических построений. Кант понимает, что запрет противоречия представляет собой «только негативный критерий истины», но, руководствуясь им, все же можно возвести прямые конструкции науки.
Мы сейчас знаем, что наука обладает и «позитивным» критерием истины, это практика. Диалектический материализм ввел практику в теорию познания. Критицизм Канта подготовил этот шаг, показав, что в пределах «чистой» теории никакого иного критерия истины, кроме негативного, сформулировать нельзя. Практика – компас в руках ученого. Но, подчеркивал В. И. Ленин, критерий практики тоже не абсолютен. «Не надо забывать, что критерий практики никогда не может по самой сути дела подтвердить или опровергнуть полностьюкакого бы то ни было человеческого представления»[5]. Практика подтвердила истинность неэвклидовой геометрии, но другая практика устанавливает истинность аксиом Эвклида. Истина – это процесс все более глубокого постижения мира, движение от незнания к знанию, от неполного знания к более полному, движение, которое не может прекратиться, ибо мир неисчерпаем. Гегель, впервые сформулировавший эту диалектическую идею, впал, однако, в противоречие с самим собой, вообразив, что возможно полное совпадение предмета и мысли – абсолютное знание. (Гипергностицизм столь же вреден, как и агностицизм!) Кант был осмотрительнее: его трансцендентная вещь «сама по себе» служит напоминанием, что предела познанию нет и быть не может.
И еще об одном обстоятельстве напоминает она: есть сферы, где наука бессильна. Такова, например, сфера поведения человека, его свободы, или, точнее, произвола. Художественная литература до и после Канта показала, что человек поступает не только не «по науке», но подчас вопреки элементарной логике. А в «Критике чистого разума» мы читаем: «Никто не отважится судить о предметах с помощью одной только логики».
Все оговорки и уточнения служат у Канта благородной цели: очистить истину от фантомов, дабы уберечь ее искателей от разочарований. Страна познания, говорит философ, «представляет собой остров, самой природой заключенный в неизменные границы. Это царство истины (какое чудесное название!), окруженное обширным и бушующим океаном, этим средоточием иллюзий, где туманы и льды, готовые вот-вот растаять, кажутся новыми странами и, постоянно обманывая пустыми надеждами мореплавателя, жаждущего открытий, втягивает его в авантюры, от которых он никогда уже не может отказаться, но которые он тем не менее никак не может довести до конца. Прежде чем отважиться выйти в это море, чтобы исследовать его по всем широтам и узнать, можно ли там что-нибудь найти, полезно еще раз взглянуть на карту страны, которую мы собираемся покинуть, и задать себе прежде всего вопрос, нельзя ли удовольствоваться тем, чем она располагает, удовольствоваться этим хотя бы в силу нужды, если нигде, кроме нее, нет почвы, на которой мы могли бы обосноваться; и еще нам нужно узнать, по какому праву владели мы этой страной и можем ли считать себя гарантированными от любых враждебных посягательств».
Итак, философ развернул перед нами карту страны познаний (царства истины) и предлагает внимательно ее проштудировать. Вот магистральная дорога, ведущая в глубь территории – чувственное познание. Соответствующий раздел в книге – трансцендентальная эстетика. По Канту, существуют две априорные, доопытные формы чувственности – пространство и время. Пространство систематизирует внешние ощущения, время – внутренние. Бертран Рассел следующим образом поясняет мысль Канта: если вы носите синие очки, все представляется вам в синем свете: подобно этому человек, по Канту, смотрит на мир через особые, пространственные очки и видит все в пространственных отношениях.
Кант не отрицал эмпирической реальности пространства и времени. Он настаивал: «Учение об идеальности пространства и времени есть вместе с тем учение о совершенной реальности того и другого в отношении органов чувств». Кант никогда не отрекался от своей космогонической гипотезы, где в реальном пространстве идут реальные процессы образования и распада миров. Кант не принимал идею конца света, «когда времени больше не будет». В «Критике чистого разума» его занимает теоретико-познавательная проблема: откуда взялись наши представления о длительности и протяженности? Он уверен, что из опыта их нельзя извлечь, они априорны, а следовательно, всеобщи и необходимы. Только поэтому, говорит он, возможна наука о величинах – математика.
Взгляд Канта на пространство и время был в известной степени реакцией на механистические представления об абсолютной длительности и не связанном с ней пустом вместилище вещей. Кант рассматривает время и пространство во взаимной связи, но связь эта реализуется лишь в познающем субъекте. Вне человека, в мире вещей самих по себе возможны иные виды сосуществования и последовательности. Учение Канта при всей своей внешней абсурдности открывало возможность релятивистских интерпретаций пространства и времени. Сам Кант, правда, над этим не задумывался.
Сегодня мы знаем о существовании неэвклидовой геометрии. Знаем и то, что наше зрительное восприятие отличается от реально окружающего нас пространства.
Важная роль в философских построениях Канта уготована времени. Хотя иначе чем поэтическим Кантово истолкование времени не назовешь. Не случайно трансцендентальной эстетикой Канта вдохновились два русских поэта. Андрей Белый:
Взор убегает вдаль весной:
Лазоревые там высоты…
Но «Критики» передо мной —
Их кожаные переплеты…
Вдали – иного бытия
Звездоочитые убранства…
И, вздрогнув, вспоминаю я
Об иллюзорности пространства.
Александр Блок:
Сижу за ширмой. У меня
Такие крохотные ножки…
Такие ручки у меня,
Такое темное окошко.
Тепло и темно. Я гашу
Свечу, которую приносят,
Но благодарность приношу…
Меня давно развлечься просят,
Но эти ручки… Я влюблен
В мою морщинистую кожу…
Могу увидеть сладкий сон,
Но я себя не потревожу:
Не потревожу забытья,
Вот этих бликов на окошке…
И ручки скрещиваю я,
И также скрещиваю ножки.
Сижу за ширмой. Здесь тепло.
Здесь кто-то есть. Не надо свечки.
Глаза бездонны, как стекло.
На ручке сморщенной – колечки.
Стихотворение называется «Иммануил Кант» и, по словам поэта, внушено трансцендентальной эстетикой. Маленький, хрупкий человечек, отрешенный от мира, в темноте, в забытьи, в полном самоуглублении. Таким поэт видит философа. Это почти гротескное изображение. Но при чем тут пространство и время? Может быть, Блок случайно прочитал соответствующий раздел «Критики чистого разума» (как мог прочитать любой другой раздел) и выразил в стихах свое отношение к Канту как личности? Трансцендентальная эстетика просто предлог? Такая возможность не исключена. Но более вероятной представляется другая, о которой речь будет идти немного погодя.
Бесспорным достижением теории познания Канта был новый взгляд на соотношение созерцания и интеллекта. В XVII столетии соперничали два противоположных направления в теории познания – сенсуализм и рационализм. Сенсуалисты полагали, что главную роль играет чувственное познание, рационалисты, соответственно, отдавали предпочтение интеллекту. Ни та, ни другая школы не видели принципиальной разницы между обоими видами познания. Для сенсуалистов логическое познание было лишь усовершенствованной чувственностью («В рассудке нет ничего, чего не было бы в чувствах», – говорил Локк), для рационалистов чувственность выступала как своего рода интеллект в потенции. Кант подчеркнул несводимость одного «ствола познания» к другому: «Ни одну из этих способностей нельзя предпочесть другой. Без чувственности ни один предмет не был бы нам дан, а без рассудка ни один нельзя было бы мыслить. Мысли без созерцания пусты, созерцания без понятий слепы». Научное знание представляет собой синтез чувственности и рассудка.
Как осуществляется этот синтез? Ответу посвящена значительная часть трансцендентальной логики. Традиционная формальная логика видела свою задачу в исследовании структуры абстрактного мышления, отвлеченной от его содержания. Кант ставит вопрос о реформе логики. «Должна существовать логика, отвлекающаяся не от всякого содержания познания… она должна была бы также исследовать происхождение наших знаний о предметах, если только оно не может быть приписано предметам». Последняя оговорка весьма существенна. Но в данном случае нас интересует не оговорка, а суть дела: трансцендентальная логика Канта содержательна, она исследует происхождение, объем и значение знаний. И еще одно надо твердо усвоить: Кант много говорит о форме, но имеет в виду содержательную форму, пустой, бессодержательной формы для него не существует. Кант не формалист. (Последнее особенно важно для правильного понимания кантовской философии искусства.)
Теперь о синтезе знания. Логические формы, которые служат основой синтеза, Кант вслед за Аристотелем называет категориями. По Канту, категории априорны. (Хотя вовсе не являются врожденными, а созданы нами самими в ходе «эпигенеза чистого разума».) В соответствии с четырьмя различными видами суждений возникает у Канта следующая таблица категорий: 1. Категории количества —Единство. Множество. Всеполнота. 2. Категории качества —Реальность. Отрицание. Ограничение. 3. Категории отношения – Субстанция. Причина. Общение. 4. Категории модальности – Возможность. Бытие. Необходимость.
Бросается в глаза трехчленное деление каждой группы категорий. Здесь уже явно проглядывает будущая гегелевская триада – тезис, антитезис, синтез. Впоследствии (в «Критике способности суждения») Кант следующим образом прокомментирует свою мысль: «Некоторые считали рискованным то, что мои деления в чистой философии почти всегда бывают трехчленными. Но это зависит от природы вещей… Деление необходимо должно быть трихотомией сообразно тому, что вообще требуется для синтетического единства, а именно: 1) условие, 2) обусловленное, 3) понятие, которое возникает из соединения обусловленного с его условием».
Категории – это предельно общие понятия, как бы скелет познания. Только потому, что они существуют, возможно, по Канту, «чистое» естествознание. Но как нельзя получить организм, обтянув скелет кожей, так и тело науки представляет собой нечто более сложное, чем заполнение эмпирическим содержанием двенадцати категориальных форм. Каждая категория дает производные понятия меньшей общности. Категория причинности, например, дополняется понятиями силы, действия, страдания; категория общения – понятиями присутствия, противодействия и т. д. Кант говорит, что при желании он мог бы «представить во всей полноте родословное древо чистого рассудка», но он не делает этого, чтобы не отвлекаться; его задача изложить не полноту системы, а полноту ее принципов.
Эти принципы противоречивы. «Основная черта философии Канта есть примирение материализма с идеализмом, компромисс между тем и другим, сочетание в одной системе разнородных, противоположных философских направлений… Признавая единственным источником наших знаний опыт, ощущения, Кант направляет свою философию по линии сенсуализма, а через сенсуализм, при известных условиях, и материализма. Признавая априорность пространства, времени, причинности и т. д., Кант направляет свою философию в сторону идеализма»[6]. Для материалиста-диалектика все философские категории представляют собой отвлечения от реальных связей объективной действительности. Для Канта дело обстоит иначе: «Мы ничего не можем представить себе связанным в объекте, чего прежде не связали сами». Есть и более решительное заявление: «Рассудок не черпает свои законы из природы, а предписывает ей».
Фраза Канта нуждается в комментариях. Неправильно истолковав ее, мы можем не понять главного в гносеологии Канта – идеи активности сознания. Именно в ней философ видел свою основную заслугу. Он даже сравнивал себя с Коперником, считая, что перевернул положение дел в философии не менее кардинальным образом: раньше считалось, что наши знания должны сообразовываться с предметами. Кант исходит из того, что предметы должны сообразовываться с нашим познанием.
Звучит парадоксально, но парадоксов бояться не следует: они будоражат мысль и направляют ее по новому пути. Новое, на чем категорически настаивал Кант, состояло в признании активной роли сознания. Вся до-кантовская философия рассматривала интеллект человека как пассивное вместилище идей, которые поступают туда либо естественным, либо сверхъестественным путем. Этим одинаково грешили как идеалисты, так и материалисты. Кант своими категорическими формулировками перегнул палку, но сделал это с добрыми намерениями: для того, чтобы выпрямить предмет, надо согнуть его в противоположном направлении. А в теории познания до Канта были явные «перегибы», и все в одну сторону.
К тому же мы знаем, что, когда Кант говорит «предмет познания» (и даже «природа»), он имеет в виду не вещи сами по себе, а явления, то есть ту часть действительности, которая вступает во взаимодействие с нашим познанием. И эта часть действительности – тут уж никуда не денешься – сообразуется с действиями, которые мы осуществляем в меру нашего разумения, включена в систему нашего разумно организованного опыта. Маркс ценил немецкую классическую философию (родоначальником которой был Кант) за акцентирование деятельной стороны познания. Сознание не только отражает мир, но и творит его – для материалиста-диалектика это аксиома. Истоки ее у Канта.
Причем речь в данном случае идет не столько об индивидуальном сознании отдельного человека, сколько о «сознании вообще», всеобщем духовном достоянии, зафиксированном в языке и других формах культуры. Трансцендентальное сознание, определяющее, по Канту, «природу», фактически представляет собой сложившуюся картину мира. Трансцендентальный субъект – это и человек и человечество.
Но дело не ограничивается этим. Учение Канта об активности сознания помогло приподнять завесу над одним из самых загадочных процессов – образованием понятий. Великие умы, предшественники героя этой книги, заходили в тупик, пытаясь решить эту проблему. Сенсуалисты настаивали на индукции, опытном «наведении» на некие всеобщие признаки и принципы. По повседневному опыту мы знаем, что лебеди белые, а вороны черные. Но, между прочим, даже житейский рассудок весьма скептически относится к подобного рода всеобщности: выражение «белая ворона» говорит о крайне редком, но все же возможном нарушении привычного порядка вещей, что касается черного лебедя, то он реально существует. А как при помощи индукции, абстрагирования общих признаков объяснить изобретение, создание умственной конструкции чего-то нового, ранее не существовавшего – машины или научной теории?
Рационалисты шли другим путем. Они усматривали строгое, не зависящее от человека соответствие между порядком идей и порядком вещей. Мышление они считали неким «духовным автоматом» (выражение Спинозы), который штампует истину, работая по заранее заданной, «предустановленной» (выражение Лейбница) программе. Объяснение было основательным, но обладало одним существенным изъяном: не могло ответить на вопрос, откуда берутся ошибки. Показательна попытка Декарта выбраться из этого противоречия. Корень заблуждений он видит в свободной воле; чем менее человек затемняет свет божественной истины, тем больше он застрахован от ошибок; пассивность – гарантия правильности знаний.
Кант, подобно Копернику, решительно порывает с предшествующей традицией. Он видит в человеческом интеллекте заранее возведенную конструкцию – категории, но это еще не само научное знание, это только его возможность, такую же возможность представляют собой и опытные данные – своего рода кирпичи, которые нужно уложить в ячейки конструкции. Чтобы выросло здание, требуется активный участник строительства, и Кант называет его имя – продуктивное воображение.
До Канта воображение считалось прерогативой поэтов. Сухой педант из Кенигсберга увидел поэтическое начало в науке, в акте образования понятий. Человек, живший как автомат, отверг наименование автомата за интеллектом человека. Интеллект, по Канту, – свободный художник.
Может быть, любовь к географии помогла Канту осмыслить роль воображения в познании: он рассказывал студентам о странах, которых никогда не видел, но живо представлял себе по рассказам других. Кое-что существенное Кант мог вычитать у Вольтера, написавшего для знаменитой «Энциклопедии» статью о воображении. «Поразительное воображение проявляется в прикладной математике: у Архимеда воображение было развито НЕ менее, чем у Гомера». Так утверждал Вольтер.
А что думают по этому поводу современные ученые? Передо мной книга известного французского математика Ж. Адамара «Исследование психологии процесса изобретения в области математики» (М., «Советское радио», 1970). К книге приложена статья еще более известного математика А. Пуанкаре «Математическое творчество». Адамар не скрывал, откуда он черпал свои мысли. Речь идет о том, что процесс научного творчества можно условно разделить на четыре этапа – подготовка, инкубация, озарение, завершение. Первый и четвертый этапы – деятельность сознания, второй и третий – бессознательных компонентов психики. Научное открытие в центральном звене оказывается связанным с неконтролируемой работой психики. Озарение подчас наступает в тот момент, когда сознательные компоненты мышления ослаблены или полностью выключены.
Это отнюдь не означает, что открытие по своей природе случайно. Только высокоразвитое сознание ученого может создать «эвристическую ситуацию», зафиксировать внимание на новых данных, увидеть их противоречие с существующей теорией. Только сознание может поставить проблему, дать общее направление поиску. Но что происходит дальше? В работу включается совершенно иной тип мышления, не тот привычный, связанный с четко зафиксированной знаковой системой, приспособленной для нужд коммуникации. Творческое мышление требует более гибких форм. «Слова полностью отсутствуют в моем уме, когда я думаю», – утверждает Ж. Адамар, вместо слов он пользуется «пятнами неопределенной формы». Анри Пуанкаре, извиняясь за грубость сравнения, предлагает представить компоненты бессознательного в виде неких «атомов», которые до начала умственной работы находятся в неподвижном состоянии, как будто они «прикреплены к стене». Первоначальная сознательная работа, мобилизующая внимание на проблеме, приводит эти атомы в движение. Потом отдыхать будет только сознание, для бессознательного мыслительного процесса отдых окажется кажущимся, работа «атомов» подсознания не прекратится, пока не обнаружится решение. «После того импульса, который им был сообщен по нашей воле, атомы больше не возвращаются в свое первоначальное неподвижное состояние. Они свободно продолжают свой танец». Творить – значит делать выбор, отбрасывая неподходящие варианты, а бессознательным выбором руководит чувство научной красоты. «Кто лишен его, никогда не станет настоящим изобретателем», – категорически заявляет Пуанкаре.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.