30 «Только в раю»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

30

«Только в раю»

Море бушует —

Только в раю.

На якорь в тебе этой ночью

Нынче же стать я пою!

Эмили Дикинсон[240]

Спирали сна. Осенью 1982, года я приехала в Оксфорд. Училась в аспирантуре в Тринити-колледже и жила над книжным магазином Блэквела, в красивой комнате, служившей и спальней, и гостиной, окнами на Шелдонианский театр. Сидя за столом или лежа в постели, я могла видеть купол театра и изумительных горгулий, несущих стражу. Колокола церквей в каждом колледже звонили вечерами по всему городу, созывая студентов по домам, на ужин. По утрам я проходила мимо зеленого, росистого луга, где паслись лошади: короткий путь к Центру менеджмента, расположенному вне городской черты. Днем я училась, пила чай с друзьями, играла в теннис, плавала по реке на плоскодонке и подолгу гуляла по лужайкам и садам колледжа, уютно заключенным в средневековые каменные стены.

К несчастью, старая коварная подруга булимия опять стала отнимать много драгоценного времени. Но эта проблема исчезла без следа в тот самый момент, когда «кто-то встретил кого-то» на зеленом английском лугу. Высокий, смуглый, красивый уроженец Нью-Йорка (наполовину еврей, наполовину испанец), он изучал экономику в колледже Магдалины. Он имел репутацию Дон Жуана, надо думать, заслуженную — переходил в быстром темпе от одной прелестной сеньориты к другой. Девушкам его репутация не мешала — они табунами бегали за ним. Но только не я. Целый месяц после знакомства мы встречались в библиотеке колледжа, потом я провожала его до ворот Тринити, где мы прощались у дома привратника (стража ворот и блюстителя нравственности студентов). Он пригласил меня на мальчишник в свой колледж, и меня поразили любопытные, чуть ли не враждебные взгляды, которые бросали на меня его приятели из аспирантского общежития: они привыкли всюду слоняться вместе и отвлекать друг друга от работы. (По правде говоря, многим студентам трудно справиться с тем уровнем независимости, какой предоставляется в Оксфорде в отношении занятий. Практически нет никакого внешнего давления, никакого контроля — ты со своей работой предоставлен самому себе.) Один из тех парней даже спросил меня, довольно резко, что я с их приятелем сделала! То, что он углубился в работу, выглядело в какой-то мере предательством; друзьям, я думаю, не хватало красочных рассказов о похождениях красавца соблазнителя.

Следующие два года мы были неразлучны. Даже когда я летала в Сан-Франциско на весенние каникулы, посмотреть город и побыть с матерью, которая в то время жила там, я получала письма от Марка ежедневно, иногда и дважды в день. До сих пор никто так не держался за меня, не протягивал мне руку через океан. Я начала полагаться на его постоянство, на его присутствие, верить, что он, в отличие от недолговечной радости де Домье-Смита, не утечет, как вода, у меня сквозь пальцы, не исчезнет поутру. Иногда это постоянство оборачивалось ослиным упрямством, и это доводило меня до белого каления, а я, в свою очередь, доводила до белого каления его. «Ты такая вспыльчивая», — обычно говорил он: то же самое крепкий, привычный к плугу, крестьянский конь мог бы заявить несносно капризной, нервной чистокровной кобылке. Совместные путешествия оборачивались постоянными трениями и неистовыми, глупыми спорами по любому поводу: где остановиться, как ехать, сделать радио погромче или потише, включить или выключить обогреватель в машине, где пообедать, и тому подобное. Но в Оксфорде, «только в раю», лев лежал рядом с ягненком, и все почти всегда было здорово. Жилые комнаты его колледжа располагались на старой мельнице, где когда-то жил К.С.Льюис: за колледжем Магдалины, в конце дороги, у самой реки, посреди цветущего луга. Его спальня находилась над маленьким водопадом; там однажды утром по весне меня разбудил плеск крыльев — пара лебедей вывела под старой мельницей восьмерых лебедят.

В письме к отцу я описала «один из дней моей жизни», и он порадовался добрым новостям; разумно, писал он, сполна всем этим наслаждаться. Он посоветовал мне прочесть книгу — ее я отправила в мусорный ящик, полный книг, которые должна была прочесть, но манкировала — книгу Джоанны Филд под названием «Собственная жизнь», в которой она, по словам отца, пыталась как можно подробней описать всю свою жизнь, чтобы определить подспудные причины того, что она называет «моментами наивысшей полноты», удовольствия, близкого к блаженству. Было бы забавно и поучительно, писал отец, выяснить подлинные «как» и «почему»; настоящие причины того, что Оксфорд так чудесно подходит мне: что такого заключают в себе улица, клочок земли, зал, комната в Оксфорде, если при одном воспоминании о них я испытываю чувство полного удовольствия и ублаготворения — или покоя, или изумительной независимости, или доброго расположения ко всем без исключения.

В письме я также намекнула, довольно туманно и косвенно, что счастлива в любви, причем мой роман — вовсе не предписанное отцом сочетание «подобного с подобным». Заметно, ответил отец, что я завела себе рослого, красивого парня, который не расположен к одиноким прогулкам, а также к чувствительным поступкам или излияниям, и, тем не менее мне подходит. Подбор пары, писал он, и избавление от одиночества — это такая проблема, которую нельзя решить удовлетворительно, разве что в нирване.

Умом я недооценивала чувствительность Марка, но мое тело воздавало ей должное, инстинктивно ощущало надежность возлюбленного. Я стала оттаивать после долгого оцепенения, жить поверхностью кожи, уже не прячась в сердцевину моего существа. Он заметил это первым и выразил в словах — чувствительных, должна я признаться теперь. Думаю, он распознал во мне что-то такое, о чем я сама еще долго не подозревала. В одном из писем, пришедших в Сан-Франциско, он писал, что заметил во мне важную перемену. Рассказал, как ночью перед моим отъездом на каникулы мы, по обыкновению, занимались любовью, и вдруг он почувствовал, что я раскрылась до конца. Наверное, он «встретил» мое тело в первый раз. Про себя я точно знаю, что в первый[241].

Я написала Холли, рассказала ей про Марка. Она, как всегда озабоченная моим благополучием, особенно финансовым; имея также в виду, что мы с ней уже не девчонки, вовсе не была мною довольна.

«Ты выбралась в Оксфорд, в Англию, где встречаются мужики с титулами и замками, — и, боже правый, завела парня из Нью-Йорка». А мне уже надоело заточение в четырех серых стенах, среди четырех серых башен.

А месяц встал над головой —

Прошли младые муж с женой;

«И мне не вечно жить одной,

Шалота госпоже».

Папа один раз приехал навестить меня в Оксфорде, но не предупредил о приезде, и мы с Марком отправились на каникулы в Португалию. Я вернулась и обнаружила множество записей на автоответчике, а когда перезвонила, оказалось, что он улетает домой на следующий день. Мы встретились в Лондоне, наскоро перекусили — мне так и не удалось показать отцу мой красивый колледж и другие места, о которых я писала. Целыми днями он сидел в ужасном гостиничном номере со сломанным кондиционером. Я спросила, почему он не потребовал лучший номер или не перебрался в другой отель. (Я не стала бы терпеть ни единой ночи, если бы существовала альтернатива.) Отец отрешенно покачал головой, и мне стало грустно: он уже не казался тем моим всемогущим папой, к которому я привыкла; утратил свою былую власть. Осмелюсь сказать, что даже у меня этой власти над миром теперь было больше. Я вспомнила, как они с братом играли в гольф в Виндзоре. Отец всегда выигрывал, но в один прекрасный день брат обнаружил, что может с легкостью его победить. Дома Мэтью рассказал мне, что бросил игру на середине. Не думаю, чтобы они с отцом еще когда-нибудь играли. То же самое — карандашные черточки на стене ванной, отмечавшие наш рост. Их как-то вдруг прекратили делать, когда мой брат, теперь шести футов пяти дюймов ростом, оказался где-то в четверти дюйма от отметки отца, шесть футов и два дюйма. Видя, как отец беспомощен по сравнению со мной, я поняла тогдашние чувства Мэтью. «Но я думала, ты хотел победить», — сказала я тогда своему спортивному, волевому брату. Иногда действительно хочется победить, а иногда это слишком грустно.

Мои оксфордские друзья были абсолютно неспортивными. Разве только немного тенниса или быстрая ходьба по сельской местности до какого-нибудь паба. Я вела двойную жизнь, частично с их жизнью не совпадавшую. На втором году я стала капитаном баскетбольной команды, а на университетских состязаниях по горным лыжам в Швейцарии заняла второе место в гигантском слаломе и третье в простом— первое место во всех категориях заняла молодая шотландка из Кембриджского университета, входившая в Британскую олимпийскую сборную по лыжам: она показывала такое время, до которого нам, простым смертным, было как до другой планеты. Потрясающе спортивная девчонка, она прокладывала нам маршруты, держала воротца, подбадривала нас — и никто не испытывал к ней никаких дурных чувств, все ее уважали. Мой любимый дядя Терренс (самый младший из сводных братьев моей матери, преподаватель экономики) пришел в полный восторг. Два «Полуголубых»[242] приза в семье! Он всячески пытался увлечь меня прелестями крикета, водил на матчи своего клуба. Дядя так мне нравился, что я изо всех сил старалась заинтересоваться, но, думаю, у меня просто нет этого в крови. Боже, как долго тянется игра! Надеюсь, он не был слишком разочарован, когда после нескольких (сотен!) часов, проведенных на трибунах, заметил на моем лице выражение панического ужаса — «я застряла в лифте, мне вовек не выбраться». Тогда он бодро и весело произнес: «Ну что ж, думаю, мы насмотрелись, а? Пойдем домой, выпьем чаю?»

В мой последний год в Оксфорде Марк уехал в Нью-Йорк. Мы проводили вместе выходные и праздники, тратили чудовищные суммы на телефонные звонки, писали письма. Он сразил меня тем, что в Валентинов день позвонил из Гэтвина в шесть утра и сообщил, что только что приземлился. Потом появился, неся в одной руке чемоданчик со сменой белья, а в другой — прелестный голубой кустик гортензии, при этом смущенно бормотал, что купил бы другие цветы, лучше всего — розы, но они бы не выдержали перелета. Блаженство.

Как многие герои отца, я спрашивала себя «в совершенном ужасе», удастся ли мне дожить до следующего приезда Марка. Я чувствовала, как душевное равновесие и энергия буквально иссякают во мне за несколько дней его отсутствия. Мое благополучие представляло собой «жидкость, утекающую сквозь пальцы», если моя рука не лежала в его руке. К счастью, меня увлекала тема диссертации, так что в периоды между его визитами я с головой погружалась в работу — только на это меня и хватало.

Я написала отцу письмо о своей работе. Это письмо до сих пор у меня: я его не отослала. Я никогда не писала отцу таких длинных, искренних писем, поэтому и не решилась его отправить. На конверте значится: «Написано сто лет назад. Отложено в долгий ящик — и хорошо!»

«Дорогой папа,

(Письмо длинное, но ничего серьезного — так, вечерняя болтовня.)

Последнее время часто думала о тебе. Может быть, потому, что мой дорогой старый друг умирает от рака, и это мне напомнило, какие прекрасные дружеские чувства ты испытывал к Дэмми Литтел и миссис Хэнд: вот бы и мне оказаться способной на такие! Профессору Бараклюджу, который настаивает, чтобы я его называла Джеффри — я так и делаю вслух, но только не в мыслях, — 75 лет, и мы провели вместе два последних Рождества, одно с мамой и Мэтью в Нью-Йорке, другое здесь, в Англии, с его 2-й женой (у него их было вроде бы 3). Он водил меня по Оксфорду за год до того, как я решилась приехать сюда, и было это во время рекордного снегопада — холодно, сыро, настолько по-английски, что оторопь берет — у них не чистят тротуары, приходится самым жалким образом шлепать по слякоти. Он был по-настоящему мил и добр ко мне в Брандейсе и до сих пор своего отношения не изменил. Он счастлив, видя, с каким восторгом я пожираю шоколадные конфеты, от которых никакого проку. Так вот: у него сейчас ремиссия, и первое, что я спросила, рискуя показаться чересчур резкой или нетактичной, поскольку упомянула о смерти — но не впрямую: я спросила, привел ли он в порядок свои работы, просто вспомнив, какое облегчение испытала, когда ты однажды показал мне, как у тебя все снабжено ярлычками и разложено по полочкам, чтобы дураки ничего не выкинули, а умники все к чертям не перепутали. Половину подобной работы он проделал, а остальное пока отложил.

Работа, которую я выполняю для своей диссертации, была в последнее время очень интересной. Я ходила в типографию одной газеты и опрашивала сотрудников. Это старая типография, кое-что из ее оборудования устарело лет на 80, и самая большая в мире (за исключением одной, совсем новой, в Японии). Настоящий динозавр, интересный во многих отношениях. Они до сих пор делают набор вручную, на огромных старых линотипах; один из наборщиков показал мне весь процесс и вручил отлитую на линотипе строку с моим именем, набранным заглавными буквами. Мне хотелось унести ее, но я постеснялась.

Я пришла туда около 10.30 вечера и начала с того места, где из Лондона принимают материалы целыми страницами по факсимильной связи (что-то вроде ксерокса, который передается по телефону — не то, чтобы здорово, но неплохо), потом попала в комнату, где себя чувствуешь, словно внутри фотоаппарата: там увеличивают и уменьшают фотографии; потом — в мастерскую художников, где 5 человек, сидя на табуретах, брали серую и черную краски из баночек и вручную ретушировали фотографии. Тем вечером проходил Всемирный конкурс красоты, так что они трудились над фотографиями девушек, и по всей типографии, в «чайных» уголках, работали телевизоры.

Потом я прошла к линотипам, где машины стучали, а люди бегали взад и вперед с материалами, которые поступали в набор. Рядом с линотипами была комната с низкими подвесными потолками и зеленоватыми флуоресцентными лампами, и шесть или семь мужчин сидели там перед терминалами, набирали страницы на компьютере (метод более продвинутый, чем старый, линотипный) и вставляли в машину компьютерные распечатки. Они казались усталыми, им все это явно надоело; на шеях у них болтались галстуки, которые не смотрелись бы так убого, будь эти ребята помоложе — но у этих руки были сморщенные, а лица воспаленные, как у пьяниц, которые валяются в канавах. Дальше снова какой-то парень работал на машине — он не заметил меня и выругался, потому что у него что-то заело, а потом поднял глаза и увидел меня. Все его сослуживцы (у нас бы сказали «дружки») принялись хохотать и поддразнивать его, а он покраснел и стал извиняться — то же самое сто раз случалось, когда я работала в Бостоне в компании «Эдисон». Так или иначе, было довольно забавно и до боли знакомо. Потом мы спустились на три этажа (во всяком случае, инспектор, который водил меня по зданию, именно это прокричал какому-то парню, который бежал вверх по лестнице — у того недавно был сердечный приступ); и попали туда, где отливают строки толстым полукругом — похоже на тормозную колодку, если ты ее когда-нибудь видел, — и извлекают их из чана с расплавленным металлом. Потом доставляют на печатные станки и устанавливают на вращающийся цилиндр. Рабочий готовит типографскую краску (перед ним панель, на которой 15–20 кнопок — устройство почти такое же сложное, как орган), и та наносится на цилиндр, по которому прокатывают толстенные рулоны газетной (сероватой) бумаги.

Когда машины приводятся в действие, шум стоит невероятный. Я зашла как раз в тот момент, когда их запустили (штук 40–50 одновременно — может, чуть меньше). Когда начинаешь понемногу привыкать к шуму, врубаются еще машины, и грохот нарастает. Не то, чтобы это было особенно неприятно — это как быстрая, на пределе, езда, от которой становится весело, — так мне, во всяком случае, показалось. От того и от другого дух захватывает. Примерно каждая четвертая машина была фальцовочная — с рулонами отпечатанных газет там делалось что-то такое, за чем было не уследить, и оттуда в маленьких, похожих на железнодорожные, вагончиках выезжали сложенные газеты; листы прижимались железными штучками, вроде тех, на которых ты жаришь хлеб в лесу, на костре, и этот поезд из тысяч вагончиков вьется вокруг машин, и потом, вроде Санта Клауса, который, прижав палец к носу, улетает в мгновение ока, поднимается на два этажа, ко входу. Там газеты пакуют, укладывают в грузовики, потом в поезда — и отправляют в Эдинбург, в Глазго, куда угодно. Все были дружелюбны, терпеливы и знакомили меня со своей работой как раз так, как следовало, — выказывая мне не слишком много внимания, но и не слишком мало.

Управляющий компанией начинал как ученик печатника, в цехе, и у него не хватает двух фаланг на одном пальце и одной — на том, что рядом. Он постоянно, безудержно бредит древними греками. Он повез свою жену в (название вылетело из головы, но это каменный греческий амфитеатр, где играли «Орестею») и заставил ее подняться на самый верх, чтобы показать, как прекрасно разносится по всему театру даже шепот. Но его интересуют не только всякие трюки — я, наверное, выбрала неудачный пример — он читает все, что может достать, и осматривает экспонаты в музеях с немного назойливым, но совершенно невинным, неистребимым любопытством — таким, скажем, как у мисс Марпл Агаты Кристи. «О Пегги, видели бы вы, какой прекрасный силуэт» (проводит рукой от бедра через голову и к плечу) у такой-то статуи такого-то бога, которая находится в таком-то вместилище вечных ценностей, где я непременно должна побывать. «Но берегитесь, — грозит он мне пальцем, — вы влюбитесь в него безнадежно, с первого взгляда». У него густой, старинный шотландский акцент, и от этого все, что он говорит, приобретает особую прелесть.

Я только что заметила, что уже очень поздно, а я должна еще закончить работу по экономике (не все же отдыхать). Хотела проверить, как пишутся четыре или пять слов, но если я стану перечитывать это письмо, я его никогда не отправлю. Не показывай миссис Коретт.

Я, возможно, заеду в Н.-Й. навестить друзей и разведать насчет работы — не знаю, когда, скорее всего, в январе. Следующий семестр начинается только в конце января. Буду в городе, позвоню. Вряд ли в Рождество — мой друг тоже страдает в Рождество — я все еще люблю красиво упакованные, перевязанные ленточками подарки. Он, однако, обязан меня ублажать — (да, здесь проглядывает некое «или»).

С любовью

Пегги».

Мать и брат приехали на церемонию выпуска. Пышное средневековое действо в Шелдонианском театре — в мантиях, в шапочках, на латыни. Мэтью и мама пробыли около недели, вместе со мной осматривая достопримечательности. Я беспокоилась, сможем ли мы поладить, но все было чудесно от начала и до конца. Еще одно чудо: целая неделя обошлась без дождя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.