28 Дитя исчезает
28
Дитя исчезает
Каникулы перед последним классом я провела в Корнише, на старой отцовской квартире над гаражом, Дэн летом преподавал в Дартмуте по программе ЭйБиСи. Я могла бы перебраться к нему, но мой младший брат тоже приехал на каникулы в Корниш. Я не хотела подавать дурной пример, и каждое утро, перед тем как брату проснуться, папин старый «сааб», который он отдал мне (эта развалина джипу и в подметки не годилась!), стоял на нашей подъездной дорожке. Дэн в этом плане тоже не подкачал: возил моего брата по окрестностям, играл с ним в баскетбол, но никогда не показывался за завтраком.
Этим летом как-то раз случилось нечто необыкновенное. Я поехала в город за почтой вместе с папой. Пока он ходил за письмами, ждала в машине, не встретив ни мистера Каста, ни мистера Керзона. Папа, возвращаясь, держал в руках какой-то конверт. Вгляделся в адрес, потом спокойно, не открывая, порвал конверт на мелкие кусочки и положил в боковой кармашек, предназначенный в машине для мусора. Подняв глаза, сказал, что письмо от Сильвии, его первой жены. Она впервые давала о себе знать с тех самых пор, как они разошлись после войны. «Разве тебе хотя бы не любопытно, что она могла написать?» — спросила я. Мне просто не верилось. Папа сказал — нет, если он покончил с кем-то, значит, раз и навсегда. В то время меня поразило его самообладание, и я признавалась себе со стыдом, что на его месте не удержалась бы и хотя бы заглянула в письмо. Я молча задавалась вопросом, нет ли у меня где-нибудь сводных сестры или брата.
Когда я была маленькая, я часто сидела у дороги и ждала кого-то, глядя вдаль. Когда родители спрашивали, в чем дело, я отвечала, что жду старшего брата, который должен возвратиться домой. Это не была игра: я хорошо помню, что действительно его ждала, была уверена, что он где-то странствует и скоро вернется.
Вскоре после этого письма меня ждал еще один сюрприз: однажды утром я проснулась в доме моего отца, вышла в гостиную и обнаружила там девушку во фланелевой ночной рубашке, сидящую на отцовском диване. Отец, наверное, что-то о ней говорил, но я помню одно — как странно мне было встретиться лицом к лицу с Джойс Мейнард. Прости мне, Джойс, мысль, зародившуюся в голове у такой же, как ты, девчонки, но неужели этого дожидался папа все годы? Это и есть первая «женщина», которую отец, насколько мне известно, пригласил в свой дом? То есть, она, конечно, была хорошенькая и все такое, но как отнестись к тому, что она выглядит на двенадцать лет? Вместо потенциальной мачехи передо мной сидела младшая сестренка. Одевшись, она вышла в легоньких, девчоночьих теннисках со шнурками и так далее, и папа сказал: «Правда, Пегги, красивые туфельки, — ты тоже можешь купить такие у Вулворта. У Джойс их несколько пар, разных цветов». Я что-то пробурчала, а про себя подумала — да, папа, крррррасивые. Сейчас побегу и куплю себе точно такие. Только подожди, пока окончательно впаду в маразм, ладно? «Звездные» высокие сапоги с отворотами — единственное, что в том году «прилично» было носить, или мои любимые «киллеры», из черной замши, выше колена, с трехдюймовыми каблуками и контрастной, оранжевого цвета платформой. И любая уважающая себя девчонка спит в растянутой, самого большого размера футболке своего парня, а не в детской фланелевой ночнушке. А вот взрослая женщина, как значилось в моих книгах, носит обручальное кольцо и халат и всегда одета к завтраку, разве что она больна гриппом, или нынче День матерей, или наступила ядерная война. В моих книгах, в мире моего вымысла.
Джойс тоже описала нашу встречу. Я едва закончила первую редакцию моих воспоминаний, когда вышли из печати ее, так что интересно сравнить два взгляда на одно и то же событие.
«Пегги пришла ночью и легла на односпальную кровать, которая стояла рядом с моей. Пришла очень поздно. Ездила к своему приятелю в Дартмут. Я проснулась, а она еще спит…
Где-то около полудня Пегги появляется из ванной… Настроена не враждебно, однако и не слишком восторженно.
«Познакомься, пожалуйста, с Джойс, — произносит Джерри. — Я тебе о ней говорил. Она написала ту статью в журнале».
«Привет», — кивает она. Потом берет журнал, листает. Даже не пытается поддерживать разговор»[235].
«… Мне нравятся дети Джерри, но у меня мало общего с веселым, общительным двенадцатилетним мальчиком и его шестнадцатилетней сестрой, которая любит играть в баскетбол…
В то время как моя тактика в большом мире всегда была примиренческой — притворные прелесть и очарование, чтобы понравиться взрослым, — манеры Пегги говорят о бескомпромиссной честности. Пегги на два года моложе меня, но, кажется, владеет собой куда лучше. Может быть, втайне она и ощущает шаткость своего положения или в глубине души ревнует ко мне, но я взираю на нее с благоговейным страхом: мне кажется, что в большом мире она ведет себя куда увереннее, чем я. В присутствии Пегги я чувствую себя голой и до странности глупой»[236].
По правде говоря, я не слишком думала о ней. В самом деле, казалось, будто в комнате сидит кто-то голый и до странности глупый, я невольно отводила взгляд, чтобы не смутить ее еще больше. Мы с Дэном выглядели такими нормальными — я от этого чувствовала себя уверенно и в то же время ощущала какую-то неловкость, когда сравнивала наши отношения со «всем» (так я это тогда определяла, не желая детализировать), что происходит между папой и Джойс. Та писала:
«Иногда они /Пегги и Дэн/ сидят в гостиной Джерри. Они приезжают по воскресеньям, смотреть спортивные передачи. Привозят баскетбольные мячи. У Пегги они лежат в футляре. Оба, насколько я вижу, не придерживаются правил питания, установленных Джерри. /Дэн/ даже пьет колу»[237].
Когда папа порвал с Джойс, я имела несчастье находиться рядом. Мы были в Дэйтона-бич; папа отвел меня в сторону и сказал, что завтра Джойс уедет к себе. Я не стала спрашивать, почему, но он, что для него необычно, сам объяснил, что Джойс хочет иметь детей, а он «слишком стар, чтобы снова слушать топот маленьких ножек», и поэтому решил, что будет только справедливо порвать с ней сразу и навсегда. В его голосе не ощущалось досады, то не была обычная диатриба против женщин. Он полагал, что Джойс имеет полное право иметь детей, и сказал, как де Домье-Смит о сестре Ирме, хотя и не столь цветисто, что должен отпустить девушку на волю, дать возможность найти собственную судьбу. В то время я невольно ощущала, что, пообщавшись на каникулах, пусть и недолго, с собственными детьми, он убедился, что вовсе не желает начинать все сызнова. Я знала, что папа нас любит, но перспектива терпеть детей рядом с собой больше, чем несколько дней, замораживала, убивала на корню все фантазии, каким могли предаваться он или Джойс относительно общего ребенка.
Я всегда полагала, что на тех, кто страстно желает иметь детей, кто наслаждается материнством в мечтах и грезах, неделька, проведенная с настоящими живыми детьми, действует отрезвляюще. Джойс — наивная дура.
«Он смотрит на воду, на детишек, на студентов, веселящихся во время весенних каникул; на машины, снующие туда-сюда по песку. Выглядит очень старым. Плечи сгорблены. Он опирается лбом о руки.
"Знаешь, — говорит он, — я не смогу больше никогда иметь детей. С этим покончено"»[238].
Он, рассказывает Джойс, велел ей рано утром уехать в Корниш, при этом собрать свои вещи тихо, незаметно, чтобы не потревожить детей. Сбылись в точности мои предположения по поводу английской девушки отца, которая давным-давно путешествовала с нами по Шотландии: Джойс, как она пишет, «лежала в темноте, слушала дыхание спящей /Пегги/ и хотела только одного — выплакаться всласть. Но я знаю, что нельзя разбудить Пегги. Поэтому иду в ванную». Вроде бы ее плач разбудил отца, спавшего в соседней комнате, он зашел в ванную на короткое время и шепотом велел ей успокоиться. По правде говоря, мне трудно поверить, что я спала при таком переполохе; я вскакивала в мгновение ока, стоило брату зашмыгать носом. Возможно, я не была настроена на ее волну; не знаю. Она исчезла на следующий день, будто ее никогда и не было.
А забеременела в том году я, и не подозревала ничего, пока меня не начало тошнить каждое утро перед школой. Недавно в старой коробке с памятными документами я наткнулась на листок бумаги. Понятия не имею, зачем я сохранила его. То был квиточек из Лексингтонской поликлиники и там значилось, черным по белому: «тест на беременность позитивный». Я тогда жила в Лексингтоне, пригороде Бостона, в квартире, которую снимала вместе с Дженис, одноклассницей из Кембриджской школы, которая тоже решила, что не сможет выдержать еще год в интернате. Мы обсудили несколько школ, включая Лексингтонскую христианскую академию, где тренировались «Кельтикс», а «Джо Джо Уайт» позволяли даже стоять на балконе и смотреть, только тихо. Мы слышали однажды, как тренер готовит команду к игре с «Книксами», которая должна была состояться на следующий день, и это было здорово. Тренер прошелся по всему списку нью-йоркских игроков, намечая стратегию по отношению к каждому, пока не добрался до Уолта Фрезьера. Тут он просто покачал головой и сказал: «А Фрезьер есть Фрезьер». Никто не засмеялся, никому никаких объяснений не потребовалось: в тот год парень был недосягаем. Другим заведением, которое мы могли выбрать, была публичная средняя школа в Лексингтоне. На ней мы и остановились по причинам, которых я уже не помню, сняли квартиру, придумали себе попечителей и записались в Лексингтонскую среднюю.
Теперь я думаю, что чувствовала бы себя лучше в любой городской школе, чем в этой пригородной. Во всяком случае, там бы я не настолько выделялась. Моих одноклассниц заботили такие вещи, как например, покупка платьев на каждый день и на выход. Меня заботила моя работа (я устроилась официанткой), беременность и квартирная плата. Отец, скрепя сердце, определил мне годовое содержание, которого хватило бы на крышу над головой где-то в 1930-е годы. Я ему заявила, что он зажимает деньги, предназначенные на мое образование, но он рассвирепел и пригрозил, что вообще ничего посылать не будет. Ему было все равно, где я живу, но как только речь заходила о деньгах, он впадал в ярость, ему казалось, что все его обирают, все — «паразиты»: его любимое словечко, которое он приберегал для женщин и для преподавателей колледжа. То-то я уписалась, когда обнаружила в его биографии, что он лет до двадцати пяти жил с родителями (и за их счет). Ах, прошу прощения, он — настоящий писатель, это совсем другое. Ну ладно, пусть я подаю ленчи в столовой и едва свожу концы с концами; многие ребята так живут — но ведь этих треклятых забот с легкостью можно было избежать: отец вовсе не был беден, деньги у него водились, и такую несправедливость мне было трудно переварить. Хорошо еще, что я все предусмотрела и придумала себе попечителя с низкими доходами, так что, по крайней мере, меня в школе бесплатно кормили.
Выдуманный попечитель оказался незаменим еще и потому, что он отвечал на замечания по поводу прогулов. Я ходила в школу по вторникам, средам и четвергам, а длинные уик-энды проводила с Дэном в Дартмуте, кроме сезона соревнований по баскетболу, когда у меня были ежедневные тренировки. В ответах учителям я выражала глубокую озабоченность тем, что Пегги пропускает занятия, но как-то умудрялась намекнуть, что если за три оставшихся дня она получает высшие баллы, то о чем говорить?
Когда я призналась Дэну, что беременна, было раннее утро. Он повернулся ко мне, полусонный, и довольно изысканно сделал предложение, которое я приняла. Через месяц он сообщил, что на следующий семестр поедет в Африку, по программе обмена, но вернется к рождению ребенка.
Однажды утром, когда меня рвало в туалете, я сломалась. Мне в одиночку этого не выдержать — вот все, о чем я могла думать. На четвертом месяце беременности я сошла с круга. Без спроса взяла у брата со счета 150 долларов на аборт и на автобус до Нью-Йорка. Это — самый печальный момент во всей моей жизни. Я хотела ребенка, просто была слишком напугана, слишком одинока — я и понятия не имела, что могу получить какую-то помощь: от благотворительных организаций, от AFDC[239] так далее. В средней школе таким жизненно важным навыкам не обучают.
Отец моей подруги Эми, психиатр, написал письмо в одну нью-йоркскую клинику, указав, что, если я доношу ребенка до срока, это нанесет непоправимый вред моему здоровью, или что-то там еще. В те дни нужно было предъявить письмо от врача. Знала бы я тогда об общежитиях для юных матерей или о других способах поддержки, но у меня даже в мыслях не было, что кто-то может мне помочь, взять к себе. Наверное, как я думаю сейчас, я могла бы пожить у родителей каких-нибудь моих старых друзей, но в то время я так была настроена, что даже вообразить себе не могла спокойного, безопасного места. Я тогда считала, что все меня бросили на произвол судьбы. Друзья помогли бы мне, но тогда мне были нужны не друзья, а кто-нибудь из взрослых, чтобы заботиться обо мне и учить меня, как заботиться о ребенке. Встретить бы мне тогда такую женщину, как я сейчас, в зрелые годы. Дэн часто говорит то же самое: как здорово было бы тогда иметь рядом кого-нибудь такого, как он в зрелые годы, — этот взрослый друг помог бы нам, как сейчас Дэн помогает сыну и дочери, делясь своими соображениями, обсуждая проблемы, которые у них возникают.
Я хотела ребенка, я просто не хотела быть матерью, потому что не знала, как ею быть, и прекрасно отдавала себе в этом отчет. Я знала, что совершаю ужасный поступок, и это до смерти пугало меня. И запугало до того, что мой малыш погиб. Я беру на себя полную ответственность за свое решение, не думайте; просто хотелось бы, чтобы в то время мне кто-нибудь рассказал, как вместо этого взять на себя ответственность за ребенка. Пэт и Трейси тоже забеременели в тот год, но они вернулись домой и родили. Время от времени они посылают мне фотографии своих дочерей, но и без этого я никогда не забываю, сколько лет было бы сейчас моему ребенку. Ровно столько, сколько девушке, которая сидит с моим сыном. Я вдруг ловлю себя на том, что дарю ей шелковые шарфики и хорошие свитера, которые бы еще носила и носила. И жемчуг, который она наденет на выпускной акт в колледже.
Мне не очень хочется к этому возвращаться — в моем дневнике сказано все о том, насколько в действительности неромантична беременность в юные годы.
/1972/
«Я пытаюсь успокоиться, я не хочу сходить с ума. Я так боюсь, что меня оставят одну с малышом. Я буду блевать в унитаз, думая, что лучше сдохнуть. Просыпаться в одиночестве и размышлять — боже мой, я стану матерью, и никого не будет рядом. Буду сама наблюдать, как растет мой живот. Никто не позаботится о белых занавесках с оборочками и прелестных игрушках от „Фишер-прайс“, да и о светлой, уютной, новенькой, заново обставленной комнатке для малыша. Никто не скажет: „Не поднимай тяжести, тебе вредно: давай я“. Никто не обрадуется, заметив: „Ого, он брыкается: подумать только, это ведь маленький я, там, внутри“. Нет, мне ничего такого не светит. Мне предстоит скрывать это сколько возможно, думая свою думу в одиночку. Одна, совсем одна, покинутая, в смятении: боже мой, я — мать. Проблевавшись, глядеть из окошка ванной в полном одиночестве. Давиться в школьном буфете дерьмовой лазаньей: никто ведь не настаивает, чтобы я питалась хорошо.
Наверное, я и рожать буду совсем одна, и врачи в белых халатах будут пялиться на мое беззащитное тело — ноги в зажимах, как в каком-нибудь фильме ужасов про маркиза де Сада; в меня тычут остриями, разрывают нутро — а я совсем одна, и никто не ждет меня в зале для посетителей. Нет, никто не волнуется за меня, не меряет шагами комнату. Да-да: он в Африке, он к нам когда-нибудь вернется. Он в самом деле хочет быть отцом этому ребенку. Да, по воскресеньям, а менять пеленки, а кормить в четыре утра: это все я одна, и беспрерывно спрашиваю себя, одна-одинешенька: „Хорошая ли я мать? Почему бы этому треклятому ребенку не заткнуться и не заснуть?“ Одна, все время одна. Да-да, он будет отцом, язва незаживающая… „Может, поеду на Аляску, а может, на Гаваи, — вот что он говорит. — Я так долго ждал этой поездки в Африку. Я вернусь до рождения ребенка“.
А я совсем одна в пустой квартире. Совсем одна и беременная. Ей-богу, мне кажется, что я теперь всю жизнь буду одна. Рождество в доме, где ты всем чужая, или, еще хуже: Рождество в гостиничном номере, с любовником, который тебе чужой; в чужой стране, где вокруг одни моряки, а ты совсем одна. Бродишь по берегу моря почти счастливая и замечаешь вдруг, что кто-то преследует тебя: бежать, бежать — в пустую квартиру, к пустому любовнику, к своему рядом с ним одиночеству… Слишком больно. Больно, очень больно — хочется, чтобы тебя любили и поддерживали, но знаешь, что чувства твои не взаимны, что ты и в чувствах своих одинока. Мир ускользает из-под ног каждый раз, как дашь себе волю и признаешься, что тебе кто-то нужен; а после пустота ширится, потому что в сердце образовалось больше места и чем-то его надо заполнить. Так и лоно мое опустело — стало более пустым, чем прежде. Хуже, гораздо хуже, чем пустым: в нем гораздо больше места — оно растянуто, расширено, опорожнено, вычищено; железяки длиною в фут вылезли из меня с кровавой марлей на конце, и новую жизнь поглотила огромная машина с гудящим мотором. И Боль. Ужасная мука, когда что-то вытягивают, вырывают, вычищают из самых нежных твоих частей — кажется, вот-вот все внутренности отправятся следом. Уставившись в белый потолок — без обезболивающих, без анестезии — только поп-музыка играет по радио, которое включено во всех комнатах, даже и в комнате смерти, простите, операционной. Толчок боли — „Ах, милая, мы просто расширили тебе шейку матки“. В меня вгоняют гигантскую иглу — „Ах, милая, это просто укол, скоро ты ничего не почувствуешь“. И когда все позади — где он, нежный, полный сочувствия мальчик с расширенными от страха глазами, который выглядит как раз настолько взрослым, чтобы самостоятельно взять такси; видно, как он напуган, как ему хочется плакать, и как он все-таки любит меня. Он ничего не в состоянии сказать — но молодые ребята в джинсах расходятся парами, поддерживая друг друга, как в песне Донована: „Мы стояли в ветреном городе, дождь бросал нам слезы в глаза“.
Я, потом толстушка, приехавшая из Пенсильвании, и еще несколько девчонок ушли одни. Никто не ждет нас в зале для посетителей. Я беру такси для девчонки из Пеней, а сама решаю, что делать — обратиться, может быть, за помощью к другому ребенку, такому же, как я. Нет, Эми не до меня. Она идет на вечеринку. Мне так нужен хоть кто-нибудь, что я в полночь выбегаю на темные улицы Нью-Йорка. По углам — банды Мальчишек, они кричат вслед непристойности. Мне страшно. Я забыла, где автобусная остановка, — а если бы и вспомнила, то куда, к черту, мне ехать. У меня никого нет. Я одна, и мне страшно. Я возвращаюсь в квартиру, это лучше, чем ночевать в метро, тем более что у меня сильное кровотечение, нужно поберечься, иначе я истеку кровью. Как, черт возьми, я могу потерять больше крови, чем уже потеряла. Подумать только, меня заботит, не попадет ли инфекция — черт, нет. У меня открытая рана, которая не зарубцуется никогда. И я возвращаюсь, и засыпаю, вся в слезах, на диване в гостиной, одна, как всегда. Сколько ночей предстоит мне засыпать в слезах, совсем одной.
ЕСЛИ МОЯ ЖИЗНЬ ВСЕГДА БУДЕТ ТАКОЙ, Я ЭТОГО НЕ ВЫДЕРЖУ. Вечно ли мне сидеть одной в гнусной квартире — и вокруг никого, а так нужен хоть кто-нибудь. Буду ли я всегда в тягости, всегда одна? Если вот это и значит быть с Дэном, тогда я с Дэном быть не хочу. Я не доверяю ему, всем своим нутром не доверяю.
Я хочу одного: чтобы у меня был дом. Место приятное, радостное: мой дом, к которому я принадлежу, где меня любят. Место, где живет человек, на которого я могу положиться, который любит меня и не оставит одну. Место, к которому я принадлежу. Мирное и безопасное. Мне иногда кажется, что я никогда не обрету дома, где я была бы нужна, где бы меня любили и ОТНОСИЛИСЬ ХОРОШО. Мне кажется, я всегда буду одна в какой-нибудь гнусной дыре, где под потолком горит голая лампочка без абажура…
Ладно: истерику я успешно прекратила. Я рке не раскачиваюсь, не рыдаю, не говорю сама с собой. Думаю, придется пососать большой палец — но нельзя же лишиться сразу всех маленьких радостей жизни! На самом деле, совершенно серьезно: я по-настоящему рада, что могу сама прекратить истерику. Когда я начинаю трястись и раскачиваться, и голова становится легкая-легкая, тогда, я знаю, пора ПРЕКРАТИТЬ. И у меня до сих пор получалось. Если у вас никого нет, необходимо владеть собой и сдерживаться, иначе поплывешь по дерьму без весла, без лодки, без спасательного круга и тому подобного. Я все еще себя чувствую беременной и одинокой. Ах, черт, хорошо, что это не так, иначе я ТОЧНО СОШЛА БЫ С УМА. Ну что ж, возьму себе дружка из людей Иисусовых, если мне вообще понадобится дружок!
Я надеюсь, уповаю, что с Дэном все хорошо, что Дэн не одинок. Знаю, он знает, каково это, когда сидишь совсем один в гнусном гостиничном номере, где белая краска отстает от стен, — здоровенный плохой парень, которому целых тринадцать лет так напуган, что даже не может обкакаться, настолько все ссохлось внутри, — и он совсем, совсем один. Это убивает меня. Мне жутко представлять его таким. Маленьким мальчиком в пижамке, четырехлетним, забитым чуть ли не до смерти папочкой в пьяном угаре. Малыш разлил последнюю банку пива. Сломана ключица, выбит глаз; лицо собирали по косточкам, месяц за месяцем, пока старый поганец не помер. Мне всегда хотелось быть там, как-то помочь, уберечь. Когда я была ему нужна, меня еще не было на свете!.. Какая, наверное, это жгучая боль, какой кромешный ад, когда мать не может защитить своего ребенка. Вся жизнь — кромешный ад.
Наверное, у меня язва. Может, и нет, но с желудком последнее время плохо. И сейчас там что-то колет, и все последние дни кололо и жгло. Вообще-то, пусть бы у меня была язва — не знаю, почему, но я очень на это надеюсь».
Вскоре после возвращения из Нью-Йорка я попробовала поступить в подготовительное отделение Дартмутского колледжа, где заявления рассматривались раньше, чем в других местах, но была тут же отвергнута. Отец страшно разозлился на Дартмутский колледж: «Моя дочь что, недостаточно хороша для них»? Теперь я должна была решать, куда пойти учиться дальше. Критерием выбора оставалась близость к Дэну, который, в конце концов, все же прилепился к Дартмуту. Об этом кризисе, об этом «большом решении» и говорил отец в письме, которое отправил мне после того, как меня не приняли. Он так рад, писал отец, что я во время кризисов не теряю головы. Он вложил в конверт какие-то гомеопатические пилюли от насморка: когда мы говорили по телефону, ему показалось, что у меня простуженный голос.
Утопая, я ухватилась за Иисуса. Ежедневные пометки в моем дневнике о мальчиках, детях и выпивке прерываются надписью заглавными буквами: 5 МАЯ. Я СПАСЕНА.
До тех пор за всю мою жизнь я не переступала порога церкви. Самое близкое мое знакомство с какой бы то ни было формальной религией имело место в школе Кросс-маунтэт, когда Холли повела меня в синагогу на Великий праздник: мы на целый день отпросились из школы и могли посидеть в тепле.
Я, глубоко несчастная и неприкаянная, поделилась своими бедами с одноклассником, Эрлом Сент-Джеймсом (сейчас он преподобный Эрл Сент-Джеймс, как я слышала). Он и его сестра предложили мне пойти в церковь вместе со всей их семьей. Я его поблагодарила, но сказала, что истинным камнем преткновения для меня является то, что какие-то люди должны отправиться в ад только потому, что они не христиане. Когда через несколько лет я подняла тот же вопрос в школе богословия, мой сокурсник, иезуит, сказал: «Папа велит нам верить в ад, но никто не велит верить в то, что там, в аду, кто-нибудь есть». Эрл был таким добрым и чутким, что ему даже не понадобились эти иезуитские доводы. Когда я сказала, что не верю в ад для нехристиан, что не могу представить себе благого Бога, который мог бы замыслить подобное место, он задумался, а потом попросту заявил, что не знает, как там все устроено, однако тоже верит в милосердие Божье — возможно, для всех есть свой способ попасть на небеса, о котором мы и не подозреваем.
Тогда я решила принять его приглашение и провести следующее воскресенье с его семьей. Сент-Джеймсы жили на верхних этажах дома на четыре семьи, которым они владели, в той части города, где селились в основном чернокожие и выходцы из Вест-Индии. Они ходили в крохотную церквушку, которая располагалась сразу за углом, в двух шагах от дома. Ее посещали исключительно барбадосцы — правда, явилась однажды долговязая, сбившаяся с пути, белая девчонка, которую привела с собой семья Сент-Джейм-сов. Утром в воскресенье мы сытно позавтракали, и миссис Сент-Джеймс проворно поставила в духовку воскресный обед. Красная фасоль и рис, кускус с острым рыбным соусом (долгие годы я думала, что это блюдо называется «ку-ку с острыбным соусом») и жареные куры. Как в День благодарения. Было за что благодарить.
Мы все вместе отправились в церковь. Толстые коричневые матроны в цветастых платьях и белых соломенных шляпках приветствовали друг друга: «Доброе утро, сестрица». Проходили детишки в нарядных, с иголочки, костюмчиках и платьицах. От мужчин пахло одеколоном. Пастору было за девяносто. У него была совершенно черная кожа, не с синеватым отливом, как у некоторых африканцев, а коричневая, сморщенная, почерневшая от времени, словно плодородная почва Барбадоса. Он говорил с таким сильным акцентом, что я многого не понимала. Но когда он спросил, хочет ли кто-нибудь подойти и возложить бремя свое на плечи Иисусовы, этот призыв прозвучал для меня внятно и громко. «Хочет ли кто-нибудь причаститься Спасителю нашему, Господу Иисусу Христу?» Не знаю, как насчет «Господа», а вот «Спаситель» — это чудесно, чего мне еще желать. Иисус и его присные имели дар врачевания.
Когда пастор позвал тех, кто жаждет спасения, к ограде алтаря, все преклонили колени и стали твердить нараспев молитву: «Благодарим тебя, Иисусе. Благодарим тебя, Господи». В некоторых вошел Дух Святой, они дрожали всем телом, будто в конвульсиях, — но это не было похоже на тот пронизанный страхом бедлам, который начинается, когда сметены все преграды. Водоворот звуков, запахов, движений; дезодорант «Айс-блю сикрет» и цветастые платья, пение и молитвы — из всего этого сплеталось иное время, иное пространство. Когда границы реальности начали размываться, место ее заступило не уничтожение, или небытие безумия, но, скорее, ино-бытие, пре-творение, какое встречается в редких, боговдохновенных произведениях живописи, музыки, театра; в некоторых религиозных ритуалах; в физической стороне любви. Я шагнула в пропасть, но я лечу, парю, вместе с ветерком поднимаюсь над скалой, а не падаю в темную бездну. Я не влекусь к алтарю, я скольжу. Я преклоняю колени, прихожане возлагают на меня руки, молятся, спрашивают, желаю ли я причаститься Иисусу как своему Спасителю. Да. Да, желаю.
Домой я шла счастливая, чувствуя удивительную легкость. Эти люди не смущали меня каким-то особым отношением — они мне оказывали не больше и не меньше внимания, чем раньше, с тем же радушием принимали меня. Обращение в их веру вовсе не было обязательным условием любви, привязанности, уважения. Они были просто очень рады за меня, охотно слушали мои речи и отвечали на вопросы, которых у меня возникало множество. Я не привыкла к тому, чтобы люди меня слушали, слушали по-настоящему. Я постигла разницу между общиной и сектой, вступив в которую, оставляешь за дверью львиную долю того, что есть в тебе; платишь за вход расщеплением личности.
Я не явилась на выпускной акт в средней школе. Это был выпуск 1973 года. Папа позвонил и сказал: «Ты же не хочешь, чтобы я приезжал на выпуск и всю эту муру, правда?» Как же было признаться, что я не настолько утонченная, и мне хочется немножечко этой помпы, этой подобающей обстоятельствам «муры». Он бы почти наверняка приехал, если бы мне хватило смелости выставить себя дурой. Он, может быть, и сам хотел приехать, но сказал так, чтобы себя не выставить дураком. Во всяком случае, я не пошла, потому что на самом деле выглядела бы дурой, когда родители стали бы обнимать своих детей, фотографироваться, разъезжаться по ресторанам.
Ближайшим к Дартмуту колледжем, если судить по карте Новой Англии, был колледж в Хенникере, Нью-Гемпшир. Сорок пять минут езды из Дартмута по 114-му шоссе, а еще, в счет денег, шедших на внеклассные мероприятия, там предоставляли скидку на сезонный абонемент в местный лыжный центр. Там я завела нескольких хороших друзей и встретила пару хороших учителей — особенно понравился мне преподаватель генетики, который как-то раз вместо практического занятия повез нас в Бостон, на Весеннюю выставку цветов, и сновал там среди орхидей в своем неизменном темном плаще. Кроме знакомства с дрозофилами и биологией растений лучшее, что приключилось со мной за полтора года моего пребывания в колледже, была встреча с моими приемными родителями. У себя в доме они собирали группу подростков, изучавших Библию; так мы и познакомились.
Льщу себя надеждой, что я смогла принести какую-то пользу — все-таки я была старшей из десяти приемных детей и четверых по-настоящему усыновленных: число это оставалось неизменным. Но куда большую пользу принесли они мне, это уж точно. Они брали к себе детей, которых никто другой не хотел брать. Глухих, страдающих припадками, с ожогами на половых органах; семилетних наркоманов (то были красивые чернокожие малыши, которых родители-байкеры пичкали зельем, чтобы не орали); троих сестричек, которые никак не хотели расставаться; умственно отсталых близнецов. Наконец-то появилось место, куда я могла прийти, как домой — это действительно был мой дом, равно как и дом всех детишек, которые там жили. Я там не чувствовала себя в гостях, как во всех других местах, включая дом моего отца, где постоянно беспокоилась, как бы не надоесть.
Мы с Дэном расстались, когда мне было девятнадцать. Тем летом мы жили в Кембридже и так ужасно ссорились, что не могли этого вынести — и не могли представить себе, как это прекратить. Кроме шуток. Решив разбежаться, — а было это в квартире, снятой нами на лето, — мы ревели в три ручья, так, что приходилось прикладывать к лицу смоченные в холодной воде полотенца. Кто бы поверил, что можно так любить друг друга и не ужиться. Через несколько месяцев, впав в панику, я по-своему последовала примеру Дэна, который убегал то в Африку, то на Аляску. Только я бросила все. Ушла из колледжа и попросила моего тренера по карате жениться на мне; тот согласился. Я решила, что такова Божья воля.
Я хотела устроить свадьбу летом, в Корнише, в Сент-Годенсе, но мы с матерью так пререкались, обсуждая первоначальный план, что пришлось об этом забыть. На самом деле, ссорились мы по любому поводу. Как-то раз я направлялась от матери в Сент-Годенс, на разведку. Перед отъездом мне приспичило сходить в туалет в Красном доме. Уже стою перед машиной, говорю, что все в порядке, можно двигаться — и тут мать выскакивает из дома с безумным взглядом, потрясая мокрым, использованным тампоном. Вопит: «Как ты могла это спустить? Как ты могла, ведь это — деревня, тут плохая канализация, как ты можешь быть такой…» Пока ее приятель пытался ее успокоить, я вырулила на дорогу и была такова. Мои приемные родители распоряжались свадьбой.
У подружки невесты, Эми, возникали серьезные опасения: ведь я была знакома с женихом всего несколько месяцев. Мой папа позвонил Эми и сказал, что ему сильно не нравится все это дело, и что я совершаю ужасную ошибку. Эми была того же мнения — и спросила, почему бы ему не приехать в Бостон и не поговорить со мной. Он отказался, заявив: «Слишком много работы скопилось у меня на письменном столе — сейчас это невозможно». Эми, в полном шоке, позвонила мне, как только он повесил трубку, поэтому я знаю, что цитата точная. Через много лет я обнаружила, что он и Дэну тоже звонил, просил вмешаться. Дэн согласился, что я — не подарок, да и сам он при разрыве вел себя не лучшим образом, но если бы он знал, как с этим бороться, мы бы все еще были вместе; и он заявил моему папочке, что в таком деле каждый решает за себя.
Вечером накануне свадьбы мои гости, шесть подружек невесты и шестеро друзей жениха, вместе с огромным количеством прошедших через эту семью детей, которые тоже приехали на праздник, втиснулись к приемным родителям в крошечный, типа летнего, домик всего с четырьмя спальнями. Моя дорогая подруга детства Виола приехала тоже. Ей поручили опекать моего папочку, чтобы он не выкинул какой-нибудь номер — особенно если учесть, что должна была явиться также и мать. Ночью разразилась такая гроза, что все дороги к лыжной базе, где я собиралась устроить прием, совершенно размыло. Утром мы кое-как спустились к стоянке трейлеров, где мать одного из участников нашего мероприятия под кодовым названием «Большой брат — Большая сестра» любезно согласилась сделать мне прическу. Большую прическу.
Церемония задержалась на два часа, потому что родители жениха опоздали. Мы разъезжали по шоссе в семейном фургоне, высматривая их, я — в подвенечном платье от Кианы, которое с каждой минутой все больше прилипало к телу. Потом мы подумали, что лучше устроить действо прямо на дороге, вернее, у дороги. Мы заранее договорились со священником, который должен был обеспечить и музыку — одним из тех странствующих евангелистов, которые совершали обряды с микрофоном, под магнитофонную запись церковных гимнов, что-то вроде ранней версии караоке. Он так и не объявился. Мой приемный отец побежал из церкви на дорогу и поймал городского мирового судью: тот вошел в церковь — ей-богу, не вру — в рыбацкой шляпе со всякими рыбацкими прибамбасами, приколотыми к полям. Он так и не снял этой шляпы во время всей церемонии. Родители и двоюродные братья мужа объявились как раз, когда мы выходили из церкви, направляясь на праздничный обед. Я была страшно зла на них за опоздание, но что тут поделаешь.
За обед, по каким-то соображениям, платил папа, и трудно было этого не заметить. Один из всех он стоял столбом, с горестным выражением на лице и, хотя Виола пыталась его отвлечь, размахивал пальцем, яростно считая гостей по головам: пантомима в духе Марселя Марсо, пожалуй, еще выразительней. «Я заплатил за восемьдесят персон, куда они, к черту, запропастились!» Многим помешала гроза — только, конечно, не крутым парням из школы карате; зато развозка из китайского ресторана опоздала на час и привезла остывшую лапшу. Приехала и моя мать, но, сфотографировавшись, заявила, что ей пора: они с друзьями договорились плыть на каноэ. «Но сегодня моя свадьба. Разве это нельзя отложить?» — «Но мы с друзьями договаривались несколько недель назад, дорогая», — сказала она и уехала. Могло быть и хуже. На свадьбе брата она познакомилась с овдовевшим отцом невесты и через несколько месяцев объявила, что перебирается на Восток, жить с ним.
Хотя мой брак и не продержался долго, он, должна я сказать, протекал довольно тихо и мирно, вплоть до драматической развязки. Муж мой был веселым, милым, помогал мне по дому и не лез в душу. Никакого травмирующего слияния, обычное, всех устраивающее сожительство. Большую часть нашей совместной жизни я работала по скользящему графику, с четырех дня до двенадцати ночи, в Бостонском филиале компании «Эдисон», а он, как я тогда полагала, где-то выступал по ночам, так что мы нечасто пересекались, что, в общем, было неплохо.
А лучше всего было то, что в первый и в последний раз, по крайней мере, до сих пор, я любила свою работу. Сразу после свадьбы я устроилась в охрану аэропорта, но уволилась после того, как сбила с ног приземистую, жуткую тетку-«сержанта», которая прижала меня к бетонной стенке своего офиса и пыталась щупать. Потом я работала официанткой, и одна из девушек рассказала, что «Эдисон», Бостонская компания электроснабжения, расположенная как раз через дорогу, набирает служащих, и что это очень хорошая компания, там замечательно работать. Закончив смену, я направилась туда. Было немного неловко, потому что в отделе кадров спросили, умею ли я печатать на машинке, а я не умела. Меня попросили указать все учебные заведения, какие я закончила, и по какой-то причине, может быть, потому, что было глупо рассчитывать на место в конторе, не умея печатать на машинке, я записала также вечерние курсы механиков по ремонту автомобилей, которые закончила после того, как получила совершенно неподъемный счет из авторемонтной мастерской. Кадровик спросил, не соглашусь ли я поработать в их гараже на Массачусетс-авеню. Я уставилась на мужика так, будто у него выросло две головы, а он проделал следующее: пододвинул мне через стол таблицу, где указывались начальные оклады конторских служащих. Потом — таблицу начальных окладов для механиков класса Д по ремонту автомобилей и грузовиков. Ого! Так я устроилась механиком в Бостонский филиал компании «Эдисон» и проработала там с 1975 по 1980 год.
Первую неделю или около того я места себе не находила от страха. Я думала, что парни не примут девчонку у себя в мастерской, но, к счастью, одна наша сотрудница, Кэти, чудесный человек и прекрасный работник, пришла раньше меня и проторила мне путь. Кэти как раз было труднее: полгода ей не устанавливали душ в женском туалете, настолько были уверены, что она на этой работе долго не задержится. Вначале меня вводили в курс дела несколько ребят, но мало-помалу я породнилась со всем гаражом: у меня там появилось с десяток дедушек, дюжина отцов и целое скопище братьев. Они меня подкалывали месяцами насчет старой кожаной хипповой сумки, с которой я ходила, — твердили, что в нее вполне поместится парочка аккумуляторов; к тому же сумка была такая потрепанная и грязная, будто я и в самом деле воровала аккумуляторы по ночам. К моему дню рождения они скинулись и купили мне хорошенькую дамскую сумочку, а еще торт, роскошный торт из кондитерской Линды Мэй — и в обеденный перерыв устроили импровизированное торжество.
Я вступила в Единый профсоюз электротехнических рабочих Америки, принадлежащий к Американской федерации труда и Комитету индустриальных организаций: писала статьи в профсоюзную газету и помогала устроить конференцию менеджеров по вопросам здравоохранения, в частности, заболеваний асбестозом. Какое изумительное чувство, когда хорошенько поработаешь над статьей, а на следующий день водители грузовиков, едущие на заправку, радостно приветствуют тебя. Наш профсоюзный секретарь, Дон Уайтмен (который вскоре стал председателем профсоюза) советовал мне еще раз попытаться поступить в колледж, всячески поощрял меня. Тем летом, в период временного увольнения, я работала на атомной электростанции «Пилгрим», которая тоже принадлежала компании «Эдисон» и имела сомнительную славу самой грязной (радиоактивной) электростанции в стране. Мы с Доном сетовали, как это грустно, что мы попали на атомную электростанцию, и он меня спросил, задумываюсь ли я над своим будущим. Понятно, сказал он, что это, конечно же, не его дело, но я — умная, бойкая девочка, и могу далеко пойти, хотя бы и в профсоюзе, если только закончу колледж. Я призналась, что в школе училась не слишком хорошо, а он возразил — ну и что, я же вижу, что ты умная. Почему бы тебе не записаться на дневной курс и не попробовать. Я работала с четырех до полуночи, так что это вполне можно было устроить. Я обещала подумать — тем более что грозили временные увольнения: закрывалась старая, работавшая на угле электростанция вблизи города.
В приемной комиссии Университета Брандейса сказали, что меня могут зачислить, если я «возьму» два курса для работающих, один — по Гарвардской программе, другой — по общегородской университетской программе, тот и другой под руководством полных профессоров. Когда я сообщила отцу эти добрые вести, он закатил скандал сначала мне, потом матери. Он-де предупреждал меня, когда я выходила замуж, что больше не будет нигде за меня платить. Матери он сказал: «На что ей сдался колледж? Что она собирается делать в жизни, если ей вдруг понадобился колледж?» Мама пригрозила, что привлечет журналистов, если он не заплатит за мое образование согласно условию, оговоренному в соглашении об их разводе. Это, конечно же, возымело действие, но все же он написал мне паршивое письмецо, которым поставил в известность, что если меня куда-нибудь все-таки примут, пусть счет направляют прямо к нему, но его это определенно не радует. Добавил, что общение со мной заставило его пережить немало неприятных минут, и он надеется, что в будущем мы лучше поладим. Он вложил в конверт гомеопатические пилюли, призванные нейтрализовать радиоактивное излучение, которому я подвергаюсь, работая на атомной электростанции.
Когда меня зачислили в Университет Брандейса, я попросила в компании девятимесячный отпуск, и мне его предоставили. Но около месяца меня некем было заменить, и в начале первого семестра я работала полную смену с четырех дня до двенадцати ночи и ходила на занятия. На самом деле, таким образом переход для меня совершился легче: я боялась в колледже ударить в грязь лицом и не хотела сразу расставаться с хорошей работой. В Брандейсе тоже делали все, чтобы мне этот переход облегчить. У них была специальная программа ориентации для студентов постарше, тех, которые начинали учиться, перевалив двадцатипятилетний рубеж. Нас собрали в первый же день; не могу передать, как мне это помогло не чувствовать себя белой вороной. Первым, с кем я познакомилась, был Стив, испаноговорящий парень с Юго-Запада, который поступил в университет после службы в армии. Он спросил, как я зарабатываю себе на жизнь, и я ответила, что работаю автомехаником. «Ну да, ага, — хмыкнул он, — дай-ка взгляну на руки». С грацией уличной феи, будто мне вовсе и нечего ему доказывать, я протянула ладонь. Один взгляд — и его лицо, до той поры напряженное, расплывается в улыбке: «Молодец, девочка!» Он протягивает мне крепкую пятерню — залог большой дружбы.
Через несколько недель после начала семестра, как раз, когда решился вопрос с моей заменой, почва снова уплыла у меня из-под ног. После смены, где-то в половине первого ночи, я заехала на подъездную дорожку, вышла из машины, и тут, словно ниоткуда, появился какой-то парень. Я думала, что он собирается меня убить, но, слава богу, оказалось, что он явился за моей машиной. Поняв, что я не собираюсь чинить препятствий, он извинился, что напугал меня, вручил какие-то бумаги и уехал на моей машине. Первый взнос за этот проклятый автомобиль, который мы покупали в рассрочку, я внесла, целую неделю отработав круглосуточно во время снежных бурь 78-го года. Муж вносил плату и за машину, и за дом, который мы тоже приобрели в рассрочку, получив кредит от профсоюза. Я просто отдала ему мою чековую книжку. Я ненавидела возню со счетами и была счастлива, что он взял это на себя. Почту принесли уже после того, как я днем ушла на работу, так что я ни о чем не подозревала. Ну, девочки, вам уже ясно, что случилось дальше. Проучившись около месяца в колледже, я осталась без машины, банк в трехнедельный срок выселял меня из дома, все деньги, отложенные на учебу, исчезли, и вместе с ними — мой муж. Ни споров, ни ссор, ни сцен: исчез, и все. Я позвонила юристу, и тот мне растолковал, что нужно СРОЧНО вывезти из дома все, что мне принадлежит, иначе имущество будет считаться «совместно нажитым», не говоря уже о том, что муж может за ним вернуться.
Самое скверное было то, что я не догадывалась, с каким ублюдком жила последние пять лет. Никто из тех, кто его знал, просто не мог в это поверить: он был такой миляга, вечно шутил, улыбался. Жуть. Теперь, задним числом, я подозреваю, что он крупно задолжал каким-то парням, с которыми шутки плохи. Были какие-то разговоры насчет больших черных машин, которые прижимали его к обочине; а еще он учил меня бросать известь в глаза, если кто-то выбьет дверь и ворвется в дом. Я давно привыкла жить в зоне военных действий и не задавать вопросов, так что и тут все восприняла, как должное. Жизнь есть жизнь. Были же репортеры, или похитители детей, или просто буки, которые сидели на деревьях вокруг Красного дома, когда я росла.
Не помню точно, как все получилось, но в субботу утром, ни свет, ни заря, мой новый друг по Брандейсу Стив, который только что вернулся из армии, и старый друг Лу, который уже довольно давно вернулся из Вьетнама, где служил в Морской пехоте, подогнали грузовичок и перетащили туда все наше «совместно нажитое» имущество. К полудню мы убрались восвояси. Я была совершенно разбита, и физически, и во всех других отношениях, так что смутно представляю себе, что происходило в ближайшие недели — помню только, что мой друг Лу позаботился обо всем. И обо мне также. Кажется, я прожила у него несколько месяцев. Девушка, с которой он встречался, ныне его жена, не проявляла особого восторга, но все понимала и была уравновешенной; такой она и осталась, а еще глубоко порядочной и честной — чуть ли не самой порядочной из тех людей, которых мне выпало счастье знать. Лу несколько недель возил меня в университет и буквально кормил с ложечки перед телевизором, пока я не вышла из транса. Сам он вырос в приюте. Бог да благословит близких друзей, которым не надо ничего объяснять.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
ОЖИДАНИЕ ДИТЯ
ОЖИДАНИЕ ДИТЯ Я в зеркале себя не вижуТочней, я вижу не себя.И откровенья сердца тише,Когда под сердцем спит дитя.Хранила много белых пятенТа рукописная тетрадь,Где я училась брать и тратить,Теперь учусь любить и ждать.Мне будущее неизвестным,Чужим казалось до сих пор,Но в
"Тридцатое число. Ноябрь уж исчезает..."
"Тридцатое число. Ноябрь уж исчезает..." Тридцатое число. Ноябрь уж исчезает, И девяностый год готовится пройти, А из Москвы журнал внезапно приезжает В наш деревенский дом по санному пути. И я схватил его, урок французский бросив. Кружилась за окном серебряная пыль. Вот
158. «Дитя мое, не говори…»
158. «Дитя мое, не говори…» Дитя мое, не говори, Что безучастны мы в творенье, Что хоры звезд и блеск зари — Не смелой мысли отраженье. Дитя мое, не помышляй, Что смелыми не Бог владеет, Что ты не дух и жизнь не рай, Когда мне грудь твой взор согреет. 26 апреля
1. Васнецовское дитя
1. Васнецовское дитя Елка в редакции «Киевлянина» для детей разносчиков и наборщиков стала традиционной. В 1902 году, накануне Рождества, в сочельник, 24 декабря по старому стилю, я сидел на стремянке и прикреплял православную, то есть еврейскую, шестиконечную
ЦАРЬ ИЛИ ДИТЯ?
ЦАРЬ ИЛИ ДИТЯ? ГОД 1777. Декабрь. 12. 10 ч. 45 мин. Санкт-Петербург.Великая Мария Феодоровна, немецкая жена наследника российского престола Павла Петровича, разрешилась от бремени сыном-первенцем. «О сем великом благополучном происшествии возвещено жителям столицы 201 пушечным
Глава третья Адриан фон Фелкерсам исчезает. Последний рейд Вальтера Гирга
Глава третья Адриан фон Фелкерсам исчезает. Последний рейд Вальтера Гирга Как Фелкерсам получил Рыцарский крест — Миссия его подразделения в Майкопе — Рассказ Фелкерсама — Ненастоящая экзекуция казаков — «Наконец-то вы здесь!» — С генералом НКВД — Телефонная станция
Тарновская исчезает
Тарновская исчезает 10 июня 1915 года Марию Тарновскую за образцовое поведение досрочно освободили из Трани. Событие это отметила даже «Нью-Йорк таймс». Ей 38 лет, но она по-прежнему хороша собой. По словам корреспондента газеты, Мария Николаевна намерена вернуться в Россию
ДИТЯ КАРНАВАЛА1
ДИТЯ КАРНАВАЛА1 Набирает правда силу! Вся надеждами полна Протрезвевшая Россия, Ясноглазая страна!А.ВОЗНЕСЕНСКИЙ, газета «Правда»1Как ни в чем не бывало, а бывало в говне, мы живем как попало.Не отмыться и мне.Мы живем как попало.Нам попало вдвойне и на лесоповале, и на
Дитя
Дитя …И стало мне вдруг хорошо на душе, как будто детство мое вернулось. Утро пасмурное, а вечером солнце, весна ослепительная. И есть переулочки в Замоскворечье, где сохранилась тишина и в какую-то минуту перед самым вечером в сумраке можно встретить себя самого в
«Дитя-Солнце»
«Дитя-Солнце» Пережитое недавно порядком-таки меня взбудоражило: Петербург, 9 января, ссора с Брюсовым, история с Н***38, ряд разочарований; самоопределенья я жаждал; когда и как самоопределяться? День мой — в клочках; в глазах моих — мельк; в ушах — треск перебивчивых
Дитя судьбы
Дитя судьбы Цель этой книги – дать вам представление о том, чем жила Грейс Келли: страсть и любовь к своей семье, друзьям и возлюбленным, добросовестность, профессионализм, даже перфекционизм. Однако один аспект ее характера мы еще не оценили, так что, прежде чем мы
Дитя радости
Дитя радости Радость хочет и может подружиться с каждым из нас. О’Санчес Верный друг детства – прекраснейший из городов – Киев, город парков, хранящих свою историю памятников старины: Софийский собор, Киево-Печерская лавра, Михайловский и Владимирский соборы,
МАТЬ И ДИТЯ
МАТЬ И ДИТЯ Нет, не ошибка, не накладка, Не сказка это, не загадка. И грудь полна, бела как снег, Без крыльев, голенький, весь в складках, Быть может, спит утенок гадкий, А может, гадкий
2. Внутреннее дитя
2. Внутреннее дитя Всё время танцую и пою… как маленькая девочка. Бритни, 2007 г. Кентвуд был для Бритни хорошим домом, но она всегда была из тех, кого манят далёкие края. Друзья говорят, что она «отличалась от остальных», в ней видели задумчивую интровертку, погружённую в