8 Дети в лесу
8
Дети в лесу
Малютки-эльфы, что в полночный час
На берегах ручьев и на лесных
Опушках пляшут; поздний пешеход
Их видит въявь, а может быть, в бреду,
Когда над ним царит Луна…
Мильтон. Потерянный рай
Дом моего детства в Корнише стоит на вершине холма у самого леса, и его расположение привлекает немногих — многих зато отвращает от посещений. Мили большей частью непроезжих, без единого знака, грунтовых дорог, которые весной превращаются в неглубокие, полные грязи канавы; летом, пыльные и ухабистые, похожи на стиральную доску; зимой покрыты льдом и засыпаны снегом. А осень просто пленяет и путает людей; словно коровы, объевшиеся падалицы, они блуждают, теряются. Было чистым везением, подарком судьбы, или, может быть, глубоким инстинктом Холдена, истосковавшегося по дому, что отец вообще нашел Корниш.
Одинокому, «спрятанному» ребенку часто удается увидеть маленький народец, населяющий такие укромные уголки. Эти создания бегут от электричества, боятся вторжения больших людей, они предпочитают плясать в полях и лесах при лунном свете. В старом сосновом лесу у подножья холма, на котором стоит наш дом, есть небольшая поляна, куда проникают солнечные лучи. Там чудесно пахнет, когда солнце нагревает сухие сосновые иглы, лежащие на земле толстым, в несколько футов, ковром… Из этих сухих иголок я строила домик лесным феям. Почти каждую неделю я приходила туда и первым делом насыпала толстую наружную стену, а потом разделяла все внутри на отдельные комнатки, насыпая стенки потоньше. В спальнях я устраивала постельки из мягкого зеленого мха, раскладывала листики-одеяла, делала из веточек и палочек стулья и столы. А в самой большой зале расчищала пол до самой земли, тщательно выметая весь сор. То была бальная зала. В лунные ночи феи собирались сюда со всех концов леса — и танцевали. Танцевали так долго и так весело, что рассыпались стены. Это я могу точно сказать, потому что я, вернувшись, находила только общий контур постройки, и все приходилось возводить заново, да и постельное белье, разумеется, тоже надо было менять.
А еще феи жили под большим трутовиком на стволе клена, упавшего возле нашего пруда. Нарост был такой большой, что я могла бы на него сесть — но я была не столь дурно воспитана, чтобы садиться на чей-то дом. Самих лесных фей я, конечно, ни разу не видела, потому что они выходили по ночам, когда мне полагалось лежать в постели. Но я твердо верила в то, что феи существуют, так же, как в то, что есть Санта Клаус. Стакан молока, оставленный Санта Клаусу и недопитый; стены домика, разрушенные сотнями крошечных ножек, вот они, завораживающие, переворачивающие душу следы. А однажды, в канун Рождества, я слышала, лежа в кровати, как скрипят санки Санта Клауса на плоской крыше моей детской. Несколько минут я вслушивалась, затаив дыхание. И услышала громкий шелест, когда он отьезжал. Наутро я обо всем рассказала матери. Та безоговорочно, полностью поверила мне. Если спросить у нее сегодня, был ли такой случай, она, я уверена, поклянется, что да.
И я до самого смертного часа буду клясться чем угодно, что, когда я была маленькая, то видела домашнюю фею. Ее застиг солнечный свет, она замешкалась, не успела улететь. Я проснулась в своей кроватке от чьего-то присутствия. Я перевернулась, и — вот она, у меня на кровати. Ростом с мою ладонь и, как балерина на сцене, в огнях рампы, вся — движение, свет и прозрачная кисея. Я смотрела, как она кружится, все быстрей и быстрей, становясь все меньше и меньше, и, наконец, постепенно блекнет, исчезает, как утренняя звезда: невозможно обозначить время, поставить четкую границу: вот она есть, а вот ее нет. Бытие и небытие незаметно, безболезненно перетекли друг в друга, и через какое-то время я обнаружила, что на сетчатке остался отпечаток исчезнувшего сияния. Ощущение присутствия рядом другого мира долго не покидало меня, и я крепко себе наказала никогда об этом не забывать.
Лесные создания появлялись редко, а визиты живых друзей, из плоти и крови, в человеческом облике, особенно в долгие зимы, случались еще реже; зато друзей вымышленных у меня было, хоть отбавляй. Как монаха-отшельника в темной пещере, меня иногда посещали благостные, райские видения, удивительные картины, плясавшие у меня перед глазами. Мама читала мне книги. Прекрасные книги, где рассказывалось о других мирах, о краях, где не бывает снега, где есть с кем поиграть и где силой волшебства можно перенестись куда хочешь; о собаках с глазами, как блюдца; о принцах, которые взбираются на стеклянные пирамиды, чтобы достать золотые яблоки. Маленький Хромой Принц, которого заточили в башню, вылетает в окно на ковре-самолете и парит над лесами и полями; девочка-сиротка находит волшебный сад, возвращает его к жизни и заодно находит друга и семью.
Папа не часто читал мне, — он сочинял свои истории. Насколько я помню, он читал мне всего одну книгу, и то не мою, а из тех, что остались у него еще с детства. Уже только поэтому книга считалась волшебной. Она называлась «Дети, которые делали погоду». А история там такая:
Мэгги и ее младший братишка играют в поле, когда какой-то странный старичок спускается к ним с неба. Он очсш, устал, он садится под деревом и просит детишек присмотреть за его котомкой, а он пока поспит. Старичок им рассказывает, что он — Человек, который делает погоду, и раскрывает котомку, чтобы показать плащи: надевая то один, то другой, он летает по небу — и погода меняется. Вот красивый плащ персикового цвета для утренней зари, бледно-желтый для восходящего солнца, ярко-голубой для погожего летнего дня. Он разрешил детям примерить эти плащи — но только те, которые подойдут для лета. Остальные, предупредил он, коварные, с ними надо уметь обращаться: даже если только развернуть и посмотреть, неприятностей не оберешься.
Детишкам очень понравилось летать в погожий день над лесами, полями, отдыхающими на пикниках горожанами и работающими фермерами. Но через какое-то время они не смогли удержаться и вытянули со дна котомки фиолетовый плащ с блестящими молниями, и тут же среди ясного неба разразилась гроза. Фермеры и горожане страшно перепугались, а самих детей понесло ветром, но им как-то удалось свернуть этот плащ. А настоящие неприятности начались, когда они развернули самый красивый плащ — синий, как полночь, с серебряными завитками и рисунком из снежинок. Короче, если бы старик не проснулся от холода и не отобрал у них свою котомку, просто и описать нельзя, каких бед натворили бы они во всем мире. После этого Человек, который делал погоду, решил, что больше никогда не станет отдыхать.
Отец тоже делал для меня погоду — и времена года, и целые страны. Он зачаровывал меня запахом яблоневых дров, балканского табака «Собрание» с лепестками роз; всю землю оплетали его истории своими побегами. О, это были необычные сказки, какие рассказывают на ночь: они переплетались с нашей повседневной жизнью. Эти цветные узоры ткались, пока мы кормили птиц, ездили за почтой, гуляли после обеда и тому подобное.
Герои, придуманные отцом, становились моими друзьями и сопровождали меня все детские годы. Например, Ирвинг и Джулиус Дубоносы, которые являлись к нашей кормушке год за годом, когда эти птицы прилетали зимовать в Корниш. Они говорили с сильным бруклинским акцентом и в первое же утро по прибытии стучались в окно и спрашивали отца: «Скажи, Мак, кто та хорошенькая малышка в клетчатом халатике?»
«Это моя Пегги», — говорил им папа.
«Да-а! А ты не врешь? Ну, парень, она и красотка!»
Некоторые истории были назидательными, они создавались тогда, когда мое поведение того требовало. Из всех выдуманных героев моими любимцами были «эта противная девчонка Лючия Ференци» и ее игрушечный лев Самба. Истории про нее обычно начинались так: «Ты не поверишь, что натворила эта противная девчонка Лючия Ференци!» И по мере развертывания истории оказывалось, что примерно то же самое натворила Пегги, у которой опять-таки был игрушечный лев по имени Симба. Разумеется, мы с папой знали, что речь не обо мне[154].
Его истории со временем менялись: те, которые он рассказывал целыми днями мне, отличались от тех, которые он рассказывал моему брату на ночь десятилетие спустя. Более поздние имели более четкую структуру. Самые длинные, с продолжениями, которые рассказывались на сон грядущий несколько лет подряд, были, как в изумительном «Человеке, который смеялся» из «Девяти рассказов», чисто приключенческими — например, путешествие «капитана Бруно» и его спутников вокруг света на подводной лодке. Конечно, любимыми героями моего брата стали Лик — Мертвый Глаз, который всегда говорил, скривив рот, грубым и хриплым голосом, и Халч, который был таким высоким, что мог поместиться на подводной лодке только лежа, да и то занимал собой всю ее длину.
А в моем детстве границы между вымыслом и реальностью были такими зыбкими, что все перепутывалось, и герои отцовских историй не только сопровождали нас по целым дням в Корнише, но и, осмеливаясь выйти за его пределы, следовали за нами, когда мы спускались с холма и отправлялись в город. Я часто ездила с отцом в Виндзор, на почту[155]. Когда мы спускались с холма на его джипе, в каком-то определенном месте я задавала ритуальный вопрос: «Папа, о чем говорят москиты?» Я решила, уже не помню почему, что все москиты живут в темной, густой чащобе, которую мы проезжали перед тем, как оказаться под чистым небом, на широкой дороге возле реки Коннектикут. «Они говорят: «Гляди-ка, Пегги и папа едут за почтой. Интересно, захватит ли она завтра с собой к миссис Хэнд Сути и Кертисс». Имелись в виду мои плюшевые медвежонок и белочка. Это была наша версия «Городских сплетен».
Двое наших воображаемых друзей, мистер Каст и мистер Керзон, жили в Виндзоре и носили коричневые фетровые городские шляпы, как те которые носил папа, когда мы ездили в Нью-Йорк. Когда папа бывал в Виндзоре один, они всегда спрашивали обо мне. Но мы ни разу на них не наткнулись, когда приезжали вместе, даже в ресторане, куда они обычно ходили на ленч. Я уверена, что заметила бы их — больше никто в Виндзоре не носил таких шляп. Иногда мы с папой садились к стойке и ели омлет с джемом. Я вертелась на стуле, а он болтал с девушками, которые стояли за стойкой, и время от времени давал мне монетки, чтобы я снова и снова заводила в музыкальном автомате мою любимую песенку:
Заходи, садись на место,
Папа скажет: «Ты невеста!»
Тут же встанешь и пойдешь.
А с ума ты не сойдешь? [156]
К тому времени, как мне исполнилось пять с половиной, летом 1961 года, я уже не должна была дожидаться дома, пока придет папа; я уже достаточно выросла, чтобы проникать в его башню. Мне доставляло особое удовольствие одной пройти через лес к хижине, где отец работал, и принести ему ленч. Однажды моя лучшая подруга Виола пришла поиграть со мной, пока ее мать прибирается у нас в доме. Мать приготовила ленч для каждого, мы взяли два бумажных пакета, один для нас, другой — для отца, и отправились по тропинке через поле, простиравшееся за домом.
Сразу за кустами можжевельника, скрывавшими один из моих секретных фортов, тропинка входила в лес и резко шла под уклон. Тут начинался обрыв, тут отец положил широкие, красивые камни-ступени, по которым было легко спускаться даже нам, девчонкам. В стороне от тропки пятна солнечного света падали на толстый ковер из сосновых иголок. Мы дошли до поляны, тропка выровнялась, и стало слышно журчание ручья и плеск маленького водопада. Тропка уперлась в глубокий, прохладный ключ. По берегам росли дикие пурпурные ирисы, над ручьем носились сверкающие стрекозы, но для нас самым прекрасным, почти волшебным было то, что скрывалось глубоко под водой. Если встать на колени и сунуть руку в холодную воду, можно извлечь зеленые бутылки кока-колы, которые папа туда ставил, чтобы они охлаждались.
Отец построил простой деревянный мостик через ручей, длиной где-то десять футов и такой низкий, что, сидя на нем, мы могли болтать ногами в воде. Мы с Виолой уселись на мосту, на солнышке, и развернули наш ленч. Мать умела замечательно заворачивать сэндвичи и подарки. Она знала, как сделать любую вещь такой, какие нравятся детям — особенной, красивой, с отделениями для всякой всячины — как, например, мой любимый круглый деревянный пенал, где находилось местечко для всего, что может понадобиться. Мы с Виолой съели бутерброды, выпили кока-колу и стали воображать, будто мы плаваем в ручье; потом обсуждать, водится ли здесь рыба (фу!) и что с ней случается, когда она подплывает к водопаду. Башмак Виолы упал в воду и поплыл. Мы знали, что нам за это попадет, но тогда это показалось таким смешным, что мы чуть не попадали следом. А потом отправились дальше, без одного башмака.
Последний отрезок тропки мне нравился лишь раз в году, когда в густых зарослях, через которые приходилось продираться, поспевала ежевика. За ней, на поляне стоял папин Зеленый дом. Он был построен из шлакоблоков и выкрашен в темно-зеленый цвет, в тон кронам сосен над ним и вокруг. Внутри была всего одна маленькая комнатка, а снаружи — широкий навес, под которым хранились штабеля дров, чтобы зимой топить печку. У него была привычка похлопывать по этим штабелям, — так фермер похлопывает по толстым бокам элитную телку, а жена фермера — пузатые банки с помидорами и другими соленьями на зиму.
Мы постучались. Я всегда здесь немного нервничала, точно не знаю, почему. Отец открыл нам; он удивился, но был рад, что мы пришли. Мы вошли и сели на походную кровать, которая занимала почти всю стену. Над кроватью были прибиты полки, а на полках — разные заманчивые вещи, например, жестянки с соленым попкорном и стеклянные банки из-под меда, полные серебряных монеток или мятных леденцов. Множество моих рисунков было прилеплено к стене. Напротив кровати стояла дровяная печь. В дальнем конце, так высоко, что мне было не дотянуться, в воздухе висело старое кожаное автомобильное сиденье, которое служило отцу рабочим стулом. (Думаю, под ним был высокий помост, но мне, ребенку, это сиденье казалось висящим в воздухе.) Отец показал мне, как сидеть в позе лотоса, скрестив ноги под собой. Даже в пять лет, когда тело гибкое, я не смогла повторить. На огромной деревянной колоде, которая служила ему письменным столом, стояла старая механическая пишущая машинка, и он печатал на ней способом, который усвоил сам: двумя пальцами. Свет падал на этот стол из матового верхнего окошка, что приводило отца в совершенный восторг. Множество маленьких желтых листочков, исписанных простым мягким карандашом, были прикреплены там и сям, к любой поверхности, до которой можно было дотянуться, не вставая из-за стола, — к стене, к абажуру и так далее. Мне никогда не нужно было говорить, чтобы я не вглядывалась в то, что разложено у него на столе, и я ни разу не прочла ни единой из этих записей. Я даже старалась не смотреть туда, чтобы случайно не разобрать какие-нибудь буквы.
Отец выставил нас за дверь, но вышел следом и долго разговаривал с нами. Он всегда хорошо относился к моим друзьям, когда я была совсем маленькой. И он не был похож на других взрослых, которые говорят с тобой о всяких глупостях, например, о школьных отметках. Он говорил о том же, о чем и мы, дети, говорили между собой. Став взрослой, я утратила эту способность. Я часто ловлю себя на том, что задаю детям вопросы, которые сама тогда считала дурацкими. А еще мне приходит в голову, что отцовский Зеленый дом манил нас, как детишек манит построенный из веток форт, — но ни я, ни другие взрослые из тех, кого я знаю, не построили бы себе такого кабинета.
Сама не знаю, почему, но я рада, что у него был такой Зеленый дом в лесу. Возникло чувство потери, когда после развода он выстроил себе настоящий дом у дороги, с кабинетом, похожим на всякую другую комнату, только с книжными полками. Но старое автомобильное сиденье у него осталось, и машинка тоже. Мои детские рисунки, такие, например, как Зубик Таффи, беленький, предупреждающий о том, что «надо чистить зубы после каждой еды», тоже перекочевали на стены нового дома, откуда продолжали наблюдать за трудами отца, пока в 1992 году не сгорели при пожаре, вместе с собаками Дейзи и Тилли.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.