ГЛАВНАЯ ЕГО ЛЮБОВЬ (ОКОНЧАНИЕ)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВНАЯ ЕГО ЛЮБОВЬ (ОКОНЧАНИЕ)

30 июня 1928 года в «Комсомольской правде» было напечатано стихотворение Маяковского «Дачный случай»:

Я

??нынешний год

???????????????????????проживаю опять

в уже

?????????классическом Пушкино.

Опять

????????облесочкана

???????????????????????????каждая пядь,

опушками

??????????????обопушкана.

Приехали гости.

????????????????????????По праздникам надо,

одеты —

????????????под стать гостью.

И даже

???????????один

??????????????????удержал из оклада

на серый

?????????????английский костюм.

Одежным

??????????????жирком

?????????????????????????отложились года,

обуты —

????????????прилично очень.

«Товарищи»

??????????????????даже,

??????????????????????????будто «мадам»,

шелками обчулочены.

В общем, собралась компания хорошо одетых и обутых и хорошо, видать, обеспеченных советских граждан.

Ну, как водится, пообедали, а после обеда пошли по лесистым дачным местам «живот разминать», как изящно выразился по этому поводу поэт.

А дальше события развивались так:

Вверху

??????????зеленеет

???????????????????????березная рядь,

и ветки

???????????радугой дуг…

Пошли

??????????вола вертеть

?????????????????????????????и врать,

и тут —

???????????и вот —

??????????????????????и вдруг…

Обфренчились

??????????????????????формы

????????????????????????????????костюма ладного,

яркие,

?????????прямо зря,

все

?????достают

?????????????????из кармана

?????????????????????????????????из заднего

браунинги

???????????????и маузера.

Ушедшие

??????????????подымались года,

и бровь

???????????по-прежнему сжалась,

когда

????????разлетался пень

????????????????????????????????и когда

за пулей

????????????пуля сажалась.

В общем, сытым и довольным гостям захотелось вдруг побаловаться, пострелять, испытать свою меткость. Случай, что говорить, занятный и даже, может быть, наводящий на некоторые размышления. Но, как выразился в свое время князь Петр Андреевич Вяземский о стихотворении своего друга А. С. Пушкина «Клеветникам России», — «Нет тут вдохновений для поэта».

Поэт, однако, нашел в этой сцене повод для поэтического вдохновения:

Поляна —

??????????????и ливень пуль на нее,

огонь

????????отзвенел и замер,

лишь

????????вздрагивало газеты рванье,

как белое

???????????????рваное знамя.

Но самое интересное тут — финал стихотворения. Тут в голосе поэта звенит уже не просто вдохновение, но, как выразился бы тот же Петр Андреевич Вяземский, «пиитический восторг»:

Компания

??????????????дальше в кашках пошла,

револьвер

????????????????остыл давно,

пошла беседа,

?????????????????????в меру пошла.

Но —

Знаю:

????????революция

????????????????????????еще не седа,

в быту

?????????не слепнет кротово, —

революция

????????????????всегда,

всегда

??????????молода и готова.

Вывод, мягко говоря, несколько неожиданный.

Ну, захотелось мужикам пострелять. Стреляли, видать, хорошо, метко, глазомер не подвел их: всю газету изрешетили пулями. Постреляли — и дальше пошли «живот разминать», «вертеть вола и врать»… Повод ли все это для такого пафосного вывода?

Я бы даже сказал, что не только для пафоса, но даже и для самого смысла этого вывода нет тут особых оснований. Из логики всего этого, по правде сказать, совсем незначительного и не слишком даже интересного эпизода вывод, что «революция еще не седа», вроде никак не вытекает.

На самом деле, однако, своя, внутренняя, подспудная логика тут у Маяковского есть. И логика эта — совсем другая. Противоположная той, которую я тут пытался найти.

Эта внутренняя, подспудная логика сродни той, которая с наибольшей выразительностью проявилась в другом, более раннем стихотворении Маяковского — «Мы не верим», написанном и напечатанном в марте 1923 года:

Темью истемня весенний день,

выклеен правительственный бюллетень.

Нет!

Не надо!

Разве молнии велишь

????????????????????????????????не литься?

Нет!

??????Не оковать язык грозы!

Вечно будет

??????????????????тысячестраницый

грохотать

??????????????набатный

????????????????????????????ленинский язык.

Так оно начиналось.

А вот как заканчивалось:

Разве жар

???????????????такой

???????????????????????термометрами меряется?!

Разве пульс

?????????????????такой

?????????????????????????секундами гудит?!

Вечно будет ленинское сердце

грохотать

??????????????у революции в груди.

Нет!

Нет!

Не-е-т…

Не хотим,

??????????????не верим в белый бюллетень.

С глаз весенних

???????????????????????сгинь, навязчивая тень!

Первый правительственный бюллетень о состоянии здоровья больного Ленина появился 12 марта 1923 года. И с этого дня такие бюллетени печатались ежедневно. Сопровождались они обычно такими обнадеживающими комментариями:

? Наш Ильич заболел… Для того, чтобы он снова встал в строй, он должен на время совсем отойти от работы. Ильич снова будет с нами!

(«Красноярский рабочий», 7 апреля 1923 года)

Врачебные прогнозы, быть может, были не столь оптимистичны. Но как бы то ни было, до смерти Ленина, которая случилась, как известно, в январе 1924 года, оставалось еще десять месяцев.

Но истерическое «Не-е-т!» Маяковского яснее ясного говорило (кричало!), что Ленин умирает. Может быть, даже уже умер.

Вот и в стихотворении «Дачный случай» — весь эмоциональный смысл его, вопреки тому смыслу, который несут в себе заключающие его слова, яснее ясного твердит: революция дряхлеет, умирает. Может быть, даже уже умерла, каковы бы ни были эти ребята с браунингами и маузерами в задних карманах своих хорошо сшитых английских пиджаков.

Откуда, кстати, у них эти браунинги и маузеры? И вообще, кто они — эти гости, приехавшие к Маяковскому на ту самую дачу в Пушкино, куда восемь лет назад к нему «на чай» заглянуло Солнце?

На этот раз, в отличие от того случая, история нам рассказана не выдуманная, а вполне реальная. И гости, надо полагать, были вполне реальные, не выдуманные.

У Асеева, Пудовкина, Наты Вачнадзе, Виктора Шкловского, Михаила Левидова и других друзей-приятелей Маяковского, которые могли бы оказаться его гостями на той даче, никаких браунингов и маузеров в задних карманах быть не могло.

Так кто же они были, эти его тогдашние гости? Скорее всего — его приятели-чекисты: Агранов, Горожанин, Волович, Эльберт…

ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ

Нас провели на грязный двор внутренней тюрьмы, Лубянки 2. Я ждала очереди около дощатой уборной и, подняв голову, смотрела на небо, его не видно было из окна нашей камеры…

Часа в четыре меня вызвали на допрос. Мучила жажда.

В мягком кожаном кресле сидел самодовольный, упитанный следователь Агранов.

Это был уже мой второй допрос.

В первый раз Агранов достал папку бумаг и, указывая мне на нее, сказал:

— Я должен вас предупредить, гражданка Толстая, что ваши товарищи по процессу гораздо разумнее вас, они давно уже сообщили мне о вашем участии в деле. Видите, это показания Мельгунова, он подробно описывает все дело, не щадя, разумеется, и вас…

— А ведь это старые приемы, — перебила я его, — эти самые приемы употреблялись охранным отделением при допросе революционеров…

Агранов передернулся.

— Ваше дело, я хотел облегчить участь вашу и ваших друзей.

— Вы давно в партии, товарищ Агранов? — спросила я.

— Это не относится к делу, а что?

— Вас преследовало царское правительство?

— Разумеется, но я не понимаю…

— А вы тогда выдавали своих близких для облегчения своей участи?

Он позвонил.

— Отвести гражданку в камеру. Увидим, что вы скажете через полгодика…

В этот раз я также отказалась ему отвечать. Нахмурилась и молчала.

— Что это, гражданка Толстая, вы как будто утеряли свою прежнюю бодрость?

Меня взорвало.

— А вам известно, что в тюрьме нет ни капли воды, что заключенных кормили селедкой?

— Вот как? Неужели?

Но я поняла, что он об этом знает.

— Ведь это же пытка, ведь это…

— Стакан чаю, — крикнул Агранов, — не угодно ли курить? — любезно придвинул он мне прекрасные египетские папиросы.

— Я не стану отвечать. Неужели нельзя послать воды хоть в ведрах заключенным? — стоявший передо мной стакан чая еще больше разжигал бессильную злобу.

— Не хотите отвечать? — любезная улыбка превратилась в насмешливую злую гримасу. — Я думаю, что если вы посидите у нас еще немного, то сделаетесь сговорчивей. Отвести гражданку в камеру, — крикнул он надзирателю.

(Александра Толстая. «Дочь». М., 1992, стр. 136–137)

…Что касается Якова Сауловича Агранова, то впервые он с женой Валентиной Александровной появился у Маяковского и Бриков летом 1928 года на даче в Пушкине. Вероятно, незадолго до того он и познакомился с Владимиром Владимировичем где-нибудь во время его выступления. Или, может быть, их познакомил В. М. Горожанин, с которым Маяковский встречался раньше, в 1925–1927 гг., в Харькове, где работал Горожанин. (Кажется, в той же должности в Украинском ГПУ, на какой Агранов работал в Москве.)

Что мы знали тогда об Агранове? Старый большевик, после Октября работал в секретариате Ленина, потом в ВЧК у Дзержинского, в конце 20-х годов был начальником Секретно-политического отдела (кажется, это так называлось). Разумеется, он не был болтлив, ничего о себе и своей работе не рассказывал, но в общем был приветлив и общителен (на литературные темы). К Маяковскому относился горячо, можно сказать, восторженно. В тридцатые годы занимал все более и более высокие посты, переехал жить в Кремль…

З. И. Волович… Маяковский познакомился с Зорей Воловичем и красавицей Фаней в Париже в одну из последних поездок в 1928–1929 гг. Они многие годы работали за границей. В 1930 году Фаня была арестована в Париже в связи с громким делом о таинственном исчезновении белогвардейского генерала Кутепова. Зоря сумел выкрасть ее из тюремной больницы и благополучно увезти из Франции…

Ближе всего с Маяковским, пожалуй, был влюбленный в него Валерий Михайлович Горожанин, привлекательный и культурный человек. С ним Маяковский писал летом 1927 года в Ялте сценарий «Инженер д’Арси („Борьба за нефть“)». Ему посвящено стихотворение «Солдатам Дзержинского».

В дореволюционной эмиграции Валерий Михайлович жил во Франции, и, может быть, этим объясняется его пристрастие к Анатолю Франсу, которому он отдавал все свободное время. Он писал большую критическую работу о Франсе в оригинальной форме доклада некоего вымышленного кардинала святейшему папе, почему сочинения Франса должны быть обязательно внесены в Index Librorum prohibitorum (список запрещенных книг).

После 1930 года Валерий Михайлович жил в Москве и время от времени читал нам новые главы этого своего сочинения. Не знаю, закончил ли он его к 37-му году, когда оборвалась его жизнь…

В 1920–1921 гг. Осип Максимович работал в Юридическом отделе МЧК. Помню его рассказ о том, как он слышал Дзержинского на одном из собраний. Дзержинский говорил об опасностях разлагающей бесконтрольности, о том, что, в сущности, каждого чекиста через год работы нужно отдавать под суд и он должен на суде доказать свою невиновность…

Неизвестно, как гладко лично знакомые нам чекисты проходили бы эту ежегодную проверку, но в 37-м году они были судимы, конечно, не тем судом, о котором говорил Дзержинский.

У Осипа Максимовича от времени его работы в МЧК не осталось никаких связей и знакомств. Их просто не было. Все знакомые чекисты, бывавшие в доме Бриков: Агранов, Горожанин, Волович, Эльберт, — это были знакомые Владимира Владимировича.

Лев Гилярович Эльберт повстречался Маяковскому в 1920 году как работник Главполитпути, заказавший ему плакаты для Дорпрофсоюза: «Чтобы не были брюха порожненьки, берегите дрова, железнодорожники» и другие. Осенью 1921 года, провожая Лилю Юрьевну в Ригу, Маяковский обнаружил Эльберта на вокзале уже сотрудником НКИД, направляющимся тем же поездом в Ригу.

Л. Ю. потом рассказывала, как в день приезда в Ригу она встретила Эльберта в гостинице «Бельвю», где останавливались все советские. Он шел, шатаясь и держась за стены.

— Что с вами? Когда вы успели напиться? Что вы пили?

— Ка-ка-о… — заплетающимся языком объяснил Эльберт.

После московской голодухи какао со сдобным кренделем — от этого можно было опьянеть!

В одном из писем того времени Маяковский коротко характеризовал его:

— Славный малый!

Этот меланхоличный человек, медлительный и невозмутимый, которого Маяковский прозвал Снобом не по сходству, а скорее по контрасту, за манеру цедить слова, был бесстрашный разведчик, переплывший Средиземное море в пароходной трубе. О его похождениях и подвигах мы слышали краем уха, может быть, немного больше знал Михаил Кольцов, с которым он тесно дружил… Иностранцев он удивлял способностью поглощать, не пьянея, любые виды алкоголя большими фужерами. Какао не в счет…

Время от времени Сноб исчезал из Москвы на год, два, три, потом появлялся, звонил, приходил.

Маяковский дарил ему дружеское расположение все десять лет знакомства, встречаясь за границей и дома, в Москве, до самого последнего времени. В марте 30-го года Сноб даже жил у него в Гендриковом несколько дней…

(Василий А. Катанян. «Распечатанная бутылка». Нижний Новгород, 1999, стр. 77–81)

Рассказывают, что на дверях квартиры Бриков какой-то их недоброжелатель нацарапал однажды такое двустишие:

Вы думаете, здесь живет Брик — исследователь языка?

Нет, здесь живет шпик и следователь ЧК.

Говорили даже, что сочинил это не кто иной, как Есенин. Он будто бы написал это на дверях бриковской квартиры мелом, а Осипу Максимовичу двустишие так понравилось, что он обвел буквы масляной краской.

Не думаю. На Есенина это непохоже. Но Брику стишок понравиться мог вполне. Рифма хорошая, глубокая. Что же касается содержания…

Пастернак однажды признался, что не любил бывать у Бриков, потому что их дом напоминал ему отделение милиции.

Насчет того, был или не был Осип Максимович следователем ЧК, мне ничего не известно. Вроде — не был..

Но чекисты — и самого высокого ранга — у Бриков бывали постоянно.

Василий Абгарович уверяет, что всех их, начиная с главного мерзавца Агранова, привадил к дому не Брик, а Маяковский.

Думаю, что так оно и было.

Но чего не знаю, того не знаю, и гадать на кофейной гуще не хочу.

А вот — о том, что знаю.

Мы сидели у Лили Юрьевны и пили чай. Неожиданно пришел академик Алиханян с молодой женщиной. Слишком молодой, чтобы быть его дочерью, но все-таки недостаточно молодой, чтобы приходиться ему внучкой. Разумеется, это была его жена.

Он сказал, что торопится, долго засиживаться не может. Заглянул с единственной целью — дать прочесть одну коротенькую самиздатскую рукопись, которую сегодня же должен вернуть владельцу. Это был небольшой рассказ Солженицына — «Правая кисть». Чтобы ускорить дело, решили не передавать друг другу страницы, а прочесть рассказ вслух. Читать выпало мне.

Подробно этот рассказ я сейчас уже не помню: помню только, что главный его персонаж был — старенький, жалконький, смертельно больной, в сущности, уже умирающий человечишко, безнадежно пытающийся пробиться сквозь все бюрократические рогатки, чтобы лечь в больницу. В доказательство своих особых прав он совал ветхую, рассыпающуюся справку, выданную ему каким-то комиссаром в каком-то незапамятном году. Справка удостоверяла, что некогда он действительно состоял «в славном губернском Отряде особого назначения имени Мировой революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов». Вглядываясь в эту справку и в протягивавшую ее руку — правую кисть — такую слабенькую, что, казалось, у нее еле хватило сил вытянуть эту справку из бумажника, автор вспоминает, как они — вот эти самые чекисты-чоновцы — лихо рубили с коня наотмашь, наискосок, безоружных пеших, совсем перед ними беспомощных людей.

В тот же вечер Алиханян рассказал о том, как познакомился с Солженицыным и пригласил его к себе домой. Тот охотно принял приглашение, но, оказавшись в квартире академика, вел себя как-то странно: все время глядел на пол. Причем — с каким-то особым, преувеличенным интересом.

Заметив некоторое недоумение хозяев, объяснил, что в бытность свою зэком работал в этом — только выстроенном тогда доме и, кажется, даже в этой самой квартире — паркетчиком.

Вспомнив это, Алиханян рассказал заодно и о том, как он получал эту квартиру.

Ему выдали так называемый смотровой ордер, и он с женой пришел поглядеть будущее свое жилье. И наткнулся там на какого-то мрачного рослого генерала, у которого, как оказалось, тоже были виды на эту квартиру. Генералу квартира, судя по всему, не показалась. Буркнув что-то не шибко вежливое, он удалился, дав понять, что он Алиханяну не конкурент. Алиханян же, как человек воспитанный, прощаясь с ним, сказал какую-то вежливую фразу в том духе, что гора с горой не сходится, а человек с человеком… Может быть, Бог даст, еще когда-нибудь, где-нибудь…

Генерал мрачно выслушал эту речь и сказал:

— Не дай вам Бог!

Это был Абакумов.

Выслушав этот рассказ, я тоже вспомнил — и рассказал — недавно услышанную историю.

Известная киноактриса О. — женщина редкой красоты и редкого очарования — вскоре после войны была арестована. В лагере ей досталось особенно тяжко. А до ареста — на воле — она была знаменита. За ней ухаживали, благосклонности ее добивались многие, в том числе и весьма высокопоставленные люди. В числе тогдашних ее «светских» знакомых был и Абакумов — народный комиссар госбезопасности. И вот, доведенная до отчаяния, она решила написать ему письмо, напомнить о давнем знакомстве и попросить разобраться в ее деле.

Письмо было написано. Это была не вполне официальная просьба. Это было очень личное письмо. И предельно откровенное. Она подробно рассказывала в нем обо всех издевательствах, которым подвергалась за все время своего тюремного и лагерного бытия.

Письмо было отправлено, разумеется, не по официальным каналам, и каким-то чудом дошло до адресата. И вот в один прекрасный день ее извлекли с самого лагерного дна, отмыли, подкормили, приодели и повезли в Москву. И привезли прямо на Лубянку. И не куда-нибудь, а в кабинет наркома.

Нарком вышел ей навстречу, поцеловал ей руку — так, словно дело происходило на каком-нибудь кремлевском банкете.

В глубине комнаты был уже накрыт стол на два куверта: коньяк, шампанское, фрукты, пирожные…

Нарком сделал актрисе приглашающий жест, сел напротив нее, разлил вино в бокалы. И полилась непринужденная светская беседа — о том, о сем. Вспоминали прошлое. Актриса ожила и уже совсем поверила, что все ее мытарства позади. И вот наконец нарком, оставив пустую светскую болтовню, заговорил о деле.

— Я прочел ваше письмо, — сказал он. — Неужели все, о чем вы там пишете, — правда?

— Правда, — подтвердила актриса.

— И вас действительно били? — спросил нарком.

— Били, — снова подтвердила она.

— А как тебя били? — спросил нарком. — Так?

И он дал ей кулаком в зубы.

— Или так?

Последовал еще один зубодробительный удар.

— Или, может быть, так?

Натешившись вволю, нарком вызвал охрану. Избитую, окровавленную актрису унесли. Бросили в камеру, а спустя несколько дней отправили назад, в зону.

Выслушав после прочитанного вслух солженицынского рассказа и устного алиханяновского еще и эту, мою историю, все подавленно молчали.

Первой подала голос Лиля Юрьевна. Тяжело вздохнув, она сказала:

— Боже мой! А ведь для нас чекисты были — святые люди!

Не думаю, чтобы Маяковский считал всех чекистов святыми. Кое-что про них он уже тогда знал, а чего не знал — о том догадывался.

Да и про тогдашнюю советскую действительность он тогда уже кое-что понял. Ахматова считала, что — все.

?…писать «Моя милиция меня бережет» — это уже за пределами. Можно ли себе представить, чтобы Тютчев, например, написал: «Моя полиция меня бережет»? Впрочем, могу вам объяснить, — вернулась она к этой теме в другом разговоре. — Он все понял раньше всех. Во всяком случае, раньше нас всех. Отсюда «в окнах продукты, вина, фрукты», отсюда и такой конец.

(Анатолий Найман. «Рассказы об Анне Ахматовой»)

Сомневаюсь, что «в окнах продукты, вина, фрукты» он написал потому, что «все понял раньше всех». Для этого у него были и другие причины, не менее серьезные. (Об этом — разговор впереди.) Но кое-какая ясность насчет того, что представляет собой его любимая «страна-подросток», у него уже тогда безусловно была.

Виктор Борисович Шкловский говорил мне, что у него была любимая поговорка, которую он повторял при всяком удобном и неудобном случае:

— У вас хорошее настроение? Значит, у вас плохая информация.

А вот свидетельство еще одного современника:

?…На открытии ЦДРИ в том же подвале, в Пименовском, Маяковского мы попросили выступить, он выступал, читал первое вступление в поэму, и там глупый Гальперин Михаил сказал:

— Владимир Владимирович, прочитайте, пожалуйста, «Хорошо».

Маяковский сказал:

— Я не буду читать «Хорошо», потому что сейчас нехорошо.

(Виктор Ардов. «Из воспоминаний»)

Ну, а что касается понимания того, каковы были «славные ребята из железных ворот ГПУ» и какими делами им случалось заниматься, — тут однажды возникли в его жизни особые, совершенно исключительные обстоятельства, которые не могли не открыть ему на это глаза.

ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ

…В начале марта новый пленум наносит новый удар по Троцкому: заместитель Троцкого Склянский (которого Сталин ненавидит) снят; утвержден новый состав Реввоенсовета. Троцкий еще оставлен председателем, но его заместителем назначен Фрунзе; он же назначен на пост начальника штаба Красной Армии. В Реввоенсовет волной вошли враги Троцкого: и Ворошилов, и Уншлихт, и Бубнов, и даже Буденный…

На тройке обсуждается вопрос, что делать со Склянским. Сталин почему-то предлагает послать его в Америку председателем Амторга. Это пост большой. С Америкой дипломатических отношений нет. Там нет ни полпредства, ни торгпредства. Есть Амторг — торговая миссия, которая торгует. На самом деле она выполняет функции и полпредства, и торгпредства, и базы для всей подпольной работы Коминтерна и ГПУ…

Удивляюсь сталинскому предложению не только я. Сталин ненавидит Склянского (который во все время гражданской войны преследовал и цукал Сталина) больше, чем Троцкого. Но и Зиновьев его терпеть не может.

Помню, как несколько раньше на заседании Политбюро, когда речь зашла о Склянском, Зиновьев сделал презрительное лицо и сказал: «Нет ничего комичнее этих местечковых экстернов, которые воображают себя великими полководцами». Удар был нанесен не только по Склянскому, но и по Троцкому. Троцкий вспыхнул, но сдержался, бросил острый взгляд на Зиновьева и промолчал.

Склянский был назначен председателем Амторга и уехал в Америку. Когда скоро после этого пришла телеграмма, что он, прогуливаясь на моторной лодке по озеру, стал жертвой несчастного случая и утонул, то бросилась в глаза чрезвычайная неопределенность обстановки этого несчастного случая: выехал кататься на моторной лодке, долго не возвращался, отправились на розыски, нашли лодку перевернутой, а его утонувшим. Свидетелей несчастного случая не было.

Мы с Мехлисом немедленно отправились к Каннеру и в один голос заявили: «Гриша, это ты утопил Склянского». Каннер защищался слабо: «Ну, конечно, я. Где бы что ни случилось, всегда я». Мы настаивали, Каннер отнекивался. В конце концов я сказал: «Знаешь, мне, как секретарю Политбюро, полагается все знать». На что Каннер ответил: «Ну, есть вещи, которые лучше не знать и секретарю Политбюро». Хотя он в общем не сознался… но мы с Мехлисом были твердо уверены, что Склянский утоплен по приказу Сталина и что «несчастный случай» был организован Каннером и Ягодой.

(Борис Бажанов. «Воспоминания бывшего секретаря Сталина». М., 1990, стр. 90–91)

Приезд Маяковского в Нью-Йорк отмечен двумя, можно сказать, роковыми и как-то взаимосвязанными событиями — трагической гибелью председателя Амторга Исайи Хургина, как оказалось, человека, близкого Элли Джонс, и знакомством с самой Элли…

Исайя Хургин, один из блистательных людей своего времени, математик и астроном по образованию, человек разносторонних знаний, прекрасно ориентированный в литературе и искусстве, был талантливым организатором, как теперь говорится — деловым человеком. Он возглавил в Америке, еще не имевшей дипломатических отношений с Советским Союзом, торговое представительство (зарегистрированное в июне 1924 года как Амторг), приносившее многомиллионные доходы и сыгравшее свою роль в налаживании связей между двумя государствами.

В Москве Маяковский был едва знаком с Хургиным, но именно он, высоко ценивший поэзию Маяковского, его талант художника, помог ему в получении визы для въезда в Америку. Это оказалось не под силу Давиду Бурлюку, тщетно пытавшемуся преодолеть межгосударственные преграды. Маяковский пришел в Амторг к Хургину 1 августа, и он тотчас же занялся устройством его дел, бытовых и творческих, начав с того, что поселил его в том же доме, где жил сам, на Пятой авеню, этажом выше. Известный исследователь американской литературы, в те годы член Коммунистической партии Америки, М. О. Мендельсон, живший в Нью-Йорке и посетивший Маяковского, рассказывал, что это был аристократический дом с широкими лестничными маршами, украшенными портретами, по-видимому, прежних владельцев. Хургин полностью взял на себя заботу о Маяковском, занялся проектом его лекционных поездок, выставок, издательских дел, ссудил деньгами. Они очень сдружились и проводили вместе время, которое удавалось освободить Хургину…

19 августа И. Хургин на несколько дней отправился отдохнуть в пригород Нью-Йорка вместе с приехавшим в командировку из Москвы Е. М. Склянским, директором крупнейшего треста Моссукно. 24 августа оба трагически погибли. Лодка, в которой они вышли на прогулку по озеру Лонг-Лейк, перевернулась, и не умевший плавать Склянский увлек за собой Хургина. Их тела доставили в Нью-Йорк поздно вечером. Тогда многие американские газеты писали о спланированном политическом убийстве. Склянский только что получил новое назначение, до последнего времени он был заместителем Л. Д. Троцкого в Реввоенсовете. Трагедия на озере произошла при загадочных обстоятельствах. Советские газеты писали о несчастном случае — вдруг поднявшейся буре, опрокинувшей лодку, американская, особенно русскоязычная, пресса давала иную информацию: буря не упоминалась, все произошло слишком странно и неожиданно. Ходили слухи о какой-то моторной лодке, стремительно проплывшей мимо, что из воды поднялась было рука, но никто не пришел на помощь.

Для Маяковского гибель Хургина была тяжелым ударом — потерей друга и одновременно крушением планов его пребывания в Америке. Пришлось свернуть программу предполагавшихся поездок, выставок и выступлений. По свидетельству Элли Джонс, привезенные им чемоданы с брошюрами и плакатами в значительной мере оказались невостребованными. Кроме того, наступило безденежье. С точки зрения материальных трудностей это была его самая тяжелая поездка.

В достаточной степени ориентированный в политических интригах, развертывавшихся в Советской России, Маяковский не мог с уверенностью отнести смерть Хургина и Склянского к «несчастному случаю», он в какой-то мере лучше других знал о восхищавших его до времени возможностях «железной лапы Чека»… В Нью-Йорке он, как писала американская русскоязычная пресса, провел много часов у гроба погибших, выступал на панихиде, провожал урны на прибывший за ними советский теплоход. В Москве состоялись торжественные похороны и был объявлен траур. На похоронах присутствовало все правительство, за исключением Сталина, с большой речью выступил Троцкий…

Дочь Хургина Маэль Фейнберг была права, когда говорила, повторяя слова матери, Каролы Бессехес: «… Я думаю, что те месяцы, которые Маяковский провел в Америке, были для него очень важными… изменившими в чем-то его внутреннюю жизнь… Прежде всего это встреча с Элли Джонс… И, конечно, гибель моего отца, которую он так тяжело воспринял, потому что впервые увидел, что для тех служб, где у него были и личные друзья, вроде Агранова, нет расстояний…»

Карола Иосифовна, тоже служащая Амторга, в пору августовских событий находилась в Москве с маленькой Маэлью, которая так и не увидела отца. Сама же Карола была репрессирована в 1937 году, их переписка с Хургиным изъята (он писал ей дважды в день, и письма содержали, по свидетельству Маэль Фейнберг, целый ряд сведений о Маяковском). Была также изъята кинолента церемонии отправки урн с прахом, где были кадры с Маяковским. Элли Джонс говорила, что Маяковский знал правду, знал, что смерть эта не случайна.

(Светлана Коваленко. «Звездная дань». Женщины в судьбе Маяковского. М., 2006, стр. 388–391)

О грязных и даже «мокрых» делах, которыми случалось заниматься его приятелям-чекистам, — не им лично, так их коллегам, — Маяковский знал, конечно, не все. Но кое-что безусловно знал. Это, однако, не мешало ему восхищаться человеком, который пересек Средиземное море в пароходной трубе и совершил ряд других фантастических подвигов. И восхищался он им не только потому, что тот, помимо умения поглощать, не пьянея, неимоверное количество алкоголя, обладал, по-видимому, еще и хладнокровием, и смелостью, и многими другими качествами, необходимыми разведчику высокого класса, а потому, что все эти качества он использовал и все эти свои подвиги совершал для дела революции.

В СССР революция дышала на ладан. Но мировая революция, как ему казалось, еще была молода.

* * *

С Элли Джонс, будущей матерью своей дочери Патриции, Маяковский познакомился спустя неделю после смерти Исайи Хургина.

Элли входила в круг знакомых и даже друзей Исайи. Но познакомить ее с Маяковским он не то чтобы не успел, а — не захотел. Он даже предостерегал ее от этого знакомства, сказав, как вспоминает Элли, что «Маяковский любит ухаживать за женщинами».

Но от судьбы не уйдешь: они познакомились. И чуть ли не с первого дня знакомства начался их бурный роман.

Они были неразлучны. Близкие отношения их ни для кого не были секретом: Элли не боялась ни слухов, ни сплетен. Лишь однажды выразила она свое недовольство по этому поводу. Случилось это в кемпе «Нит Гедайге», описанном впоследствии в одном из лучших его стихотворений:

?…Ее возмутило, когда их привели в предназначенную для них палатку с двумя койками, где им было приготовлено жилье… Хотя ее отношения с Маяковским были очевидны… в душе ее боролись любовь, влечение и принципы строгой морали сектантов-меннонитов с их представлениями о грехе и приличии, пусть и внешнем. Элли высказала Маяковскому свое неудовольствие, и они уехали из кемпинга, где предполагали провести несколько дней. Это была их первая серьезная размолвка. Вернувшись в Нью-Йорк, Элли возобновила свою работу в выставочных залах, а Маяковский захандрил. Через три дня позвонил хозяин квартиры и сказал, что мистер Маяковский серьезно заболел, после чего она бросилась к нему, нашла его лежащим на кровати лицом к стенке и, как сказал хозяин, не принимавшим воды и пищи. Произошло примирение. Элли простила ему все вольные и невольные бестактности… Они были счастливы весь октябрь, проведенный вместе.

(Светлана Коваленко. «Звездная дань». Женщины в судьбе Маяковского. М., 2006, стр. 399–400)

«Отстоялось словом» все это несколько иначе. Хотя в стихотворении есть и кемп «Нит Гедайге», и хандра, и рассказ о том, что мгновенно избавило его от этой гнетущей хандры, словно прикосновением волшебной палочки вывело из депрессивного состояния:

Запретить совсем бы

???????????????????????????????ночи-негодяйке

выпускать

???????????????из пасти

???????????????????????????столько звездных жал.

Я лежу, —

???????????????палатка

??????????????????????????в кемпе «Нит гедайге».

Не по мне все это.

???????????????????????????Не к чему…

?????????????????????????????????????????????И жаль.

Взвоют

??????????и замрут сирены над Гудзоном,

будто бы решают:

???????????????????????????выть или не выть?

Лучше бы не выли.

????????????????????????????Пассажирам сонным

надо просыпаться,

???????????????????????????думать,

??????????????????????????????????????есть,

?????????????????????????????????????????????любить.

В жизни он с Элли уехал из кемпинга в тот же день, и хандра настигла его в Нью-Йорке. В стихотворении он остается в кемпинге, один на один со своей хандрой. Это изменение места действия понадобилось ему по многим причинам. Но немалую роль, наверно, тут сыграло уж очень подходящее к случаю название кемпинга: «Не унывай».

Гораздо важнее, однако, КТО сказал ему это мгновенно излечившее его волшебное слово. В жизни это была возлюбленная, примчавшаяся к нему, лежащему в койке, отвернувшись от всего мира лицом к стене. Они помирились, и хандра ушла. «И стоило жить, и работать стоило».

В стихотворении избавление от хандры ему принесла не Элли, а другая, главная его возлюбленная:

За палаткой

?????????????????мир

???????????????????????лежит угрюм и темен.

Вдруг

????????ракетой сон

??????????????????????????звенит в унынье в это:

«Мы смело в бой пойдем

за власть Советов…»

И хандру как рукой сняло. «И стоило жить, и работать стоило»:

Ну, и сон приснит вам

?????????????????????????????????полночь-негодяйка!

Только сон ли это?

????????????????????????????Слишком громок сон.

Это

?????комсомольцы

?????????????????????????кемпа «Нит гедайге»

песней

??????????заставляют

??????????????????????????плыть в Москву Гудзон.

Вряд ли он все это выдумал. Что-то такое там, в этом кемпинге, наверно, все-таки было. И комсомольцы. И песня, которую они пели. И песня эта, наверно, шевельнула какие-то струны в его душе, еще не расставшейся со своей главной любовью.

И тем не менее это был сон, которому наяву (слава тебе, Господи!) не суждено было сбыться.

Он еще хорохорится, делает вид, что не сомневается: рано или поздно этот его сон станет явью. И тогда будет у него только одна забота:

Да, надо

?????????????быть

????????????????????бережливым тут,

ядром

?????????чего

????????????????не попортив.

В особенности,

??????????????????????если пойдут

громить

????????????префектуру

?????????????????????????????напротив.

Это, положим, шутка (хотя у парижанина от таких шуток, наверно, — мороз по коже). Но он и не в шутку, а самым серьезным образом еще старается уверить себя, что со всеми нерешенными социальными вопросами несовершенного западного мира «надо обращаться в Коминтерн, в Москву». Что именно этот самый Коминтерн, находящийся в Москве, и есть — генеральный штаб грядущей мировой революции. Что в Москве все эти проклятые социальные вопросы уже решены самым наилучшим образом:

Как врезать ей

??????????????????????в голову

??????????????????????????????????мысли-ножи,

что русским известно другое средство,

как влезть рабочим

?????????????????????????????во все этажи

без грез,

?????????????без свадеб,

??????????????????????????????без жданий наследства.

Он еще верен своей главной любви. И не скрывает, что она по-прежнему для него — главная:

Волны

?????????будоражить мастера:

детство выплеснут;

????????????????????????????другому —

????????????????????????????????????????????голос милой.

Ну, а мне б

?????????????????опять

?????????????????????????знамена простирать!

Вон —

?????????пошло,

???????????????????затарахтело,

??????????????????????????????????????загромило!

Только с ней, с этой главной своей возлюбленной, он мог бы быть счастлив! Но в реальности счастье это ему испытать не дано. Только в воображении:

И снова

???????????вода

??????????????????присмирела сквозная,

и нет

????????никаких сомнений ни в ком.

И вдруг,

????????????откуда-то —

??????????????????????????????черт его знает! —

встает

??????????из глубин

????????????????????????воднячий Ревком.

И гвардия капель —

?????????????????????????????воды партизаны —

взбираются

?????????????????ввысь

??????????????????????????с океанского рва,

До неба метнутся

??????????????????????????и падают заново,

порфиру пены в клочки изодрав…

И волны

????????????клянутся

?????????????????????????всеводному Цику

оружие бурь

???????????????????до победы не класть.

И вот победили —

??????????????????????????экватору в циркуль

Советов-капель бескрайняя власть.

Кому-то — голос милой. А ему — «опять знамена б простирать». И даже когда настигла его единственная из всех его любовей, которая могла поспорить с его пожизненной любовью к Лиле, — даже она в его сознании неотделима от той, большой, главной его любви.

Стихотворение «Письмо Татьяне Яковлевой» было написано в 1928 году. А пятью годами раньше — в 1923-м — было написано другое его стихотворение — «Париж. Разговорчики с Эйфелевой башней».

«Письмо…» — любовное послание к женщине, по силе и накалу страсти сопоставимое с шедевром его ранней лирики: «Лиличка. Вместо письма»:

Ты одна мне

??????????????????ростом вровень,

стань же рядом

???????????????????????с бровью брови,

дай

?????про этот

?????????????????важный вечер

рассказать

????????????????по-человечьи…

В черном небе

??????????????????????молний поступь,

гром

???????ругней

?????????????????в небесной драме, —

не гроза,

?????????????а это

?????????????????????просто

ревность

?????????????двигает горами.

Глупых слов

??????????????????не верь сырью,

не пугайся

???????????????этой тряски, —

я взнуздаю,

?????????????????я смирю

чувства

???????????отпрысков дворянских.

«Разговорчики с Эйфелевой башней» — совсем о другом:

Я жду,

пока,

подняв резную главку,

домовьей слежкою умаяна,

ко мне,

большевику,

на явку

выходит Эйфелева из тумана.

— Т-ш-ш-ш,

башня,

тише шлепайте! —

увидят! —

луна — гильотинная жуть.

Я вот что скажу

(пришипилился в шепоте,

ей

в радиоухо

шепчу,

жужжу):

— Я разагитировал вещи и здания.

Мы —

только согласия вашего ждем.

Башня —

хотите возглавить восстание?

Башня —

мы

вас выбираем вождем!..

Метро согласились,

метро со мною —

они

из своих облицованных нутр

публику выплюют —

кровью смоют

со стен

плакаты духов и пудр…

Башня —

улиц не бойтесь!

Если

метро не выпустит уличный грунт —

грунт

исполосуют рельсы.

Я подымаю рельсовый бунт.

«Письмо…» — о любви, как всегда у Маяковского, трагической, неразделенной.

«Разговорчики…» — о восстании вещей, о бунте, который в случае удачи, как мы знаем, меняет свое название. То есть — о революции.

Казалось бы, что общего может быть между этими двумя стихотворениями?

Общее, однако, есть.

Начать с того, что ожидаемая поэтом тайная его встреча с Эйфелевой башней, само его ожидание этой встречи наводит на мысль скорее о любовном свидании, нежели о «явочной» встрече двух революционеров-заговорщиков.

С первых же строк стихотворения с всегдашней пронзительностью и силой звучит тут старая, вечная его лирическая тема:

Обшаркан мильоном ног.

Исшаркан тыщей шин.

Я борозжу Париж —

до жути одинок,

до жути ни лица,

до жути ни души.

Вокруг меня —

авто фантастят танец,

вокруг меня —

из зверорыбьих морд —

еще с Людовиков

свистит вода, фонтанясь.

Я выхожу

на Place de la Concorde.

С другой стороны — и в «Письме Татьяне Яковлевой», в этом интимном любовном послании ему б «опять знамена простирать»:

В поцелуе рук ли,

??????????????????????????губ ли,

в дрожи тела

????????????????????близких мне

красный

????????????цвет

??????????????????моих республик

тоже

????????должен

???????????????????пламенеть…

Ревность,

??????????????жены,

???????????????????????слезы…

??????????????????????????????????ну их! —

вспухнут веки,

?????????????????????впору Вию.

Я не сам,

??????????????а я

??????????????????ревную

за Советскую Россию.

А дальше сходство между этими двумя — такими разными! — стихотворениями становится все поразительнее.

В «Разговорчиках с Эйфелевой башней»:

Идемте, башня!

К нам!

Вы —

там,

у нас,

нужней!

Идемте к нам!

В блестенье стали,

в дымах —

мы встретим вас.

Мы встретим вас нежней,

чем первые любимые любимых.

В «Письме Татьяне Яковлевой»:

Мы

?????теперь

???????????????к таким нежны —

спортом

????????????выпрямишь немногих, —

вы и нам

?????????????в Москве нужны,

не хватает

???????????????длинноногих.

В «Разговорчиках…»:

Пусть

город ваш,

Париж франтих и дур,

Париж бульварных ротозеев,

кончается один, в сплошной складбищась Лувр,

в старье лесов Булонских и музеев.

В «Письме…»:

Не тебе,

????????????в снега

??????????????????????и в тиф

шедшей

????????????этими ногами,

здесь

????????на ласки

????????????????????выдать их

в ужины

????????????с нефтяниками.

И, наконец, последние строки, завершающие его разговор с Эйфелевой башней:

Решайтесь, башня, —

нынче же вставайте все,

разворотив Париж с верхушки и до низу!

Идемте!

К нам!

К нам, в СССР!

Идемте к нам —

я

вам достану визу!

А вот — последние (точнее — предпоследние, о последних чуть позже) строки его «Письма Татьяне Яковлевой»:

Ты не думай,

???????????????????щурясь просто

из-под выпрямленных дуг.

Иди сюда,

???????????????иди на перекресток

моих больших

?????????????????????и неуклюжих рук.

Это вроде — совсем уже о личном. И слово «перекресток», говорящее не столько о «скрещенье рук», сколько о скрещенье улиц, — на месте ли тут оно?

Но это, как я уже сказал, была не последняя, а предпоследняя строфа.

А вот — последняя:

Не хочешь?

?????????????????Оставайся и зимуй,

и это

????????оскорбление

???????????????????????????на общий счет нанижем.

Я все равно

?????????????????тебя

????????????????????????когда-нибудь возьму —

одну

??????или вдвоем с Парижем.

«Иди сюда, иди на перекресток» — подсознательно это обращено уже и к Парижу, который он собирается «взять». Вот откуда это, как будто не совсем уместное в выяснении отношений с любимой женщиной, урбанистическое «перекресток».

В жизни он еще на что-то надеялся. Перед возвращением в Москву оставил в цветочном магазине деньги, чтобы после его отъезда Татьяне каждый день посылали цветы. Из Москвы засыпал ее письмами, в которых рисовал их будущую совместную жизнь. Но стихотворение, в особенности эти последние его строки, — и это упрямое мальчишеское «все равно», и это неопределенное «когда-нибудь», и это беспомощное «не хочешь?», и «оскорбление», которое он собирается нанизать на общий счет, приписав его ко всем прежним своим любовным неудачам, — все это яснее ясного говорит, что он уже понял: дело безнадежное. Никогда он ее не «возьмет». Ни одну, ни — тем более! — «вдвоем с Парижем».

ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ

…С кем бы Маяковский ни говорил, он всегда и всех уговаривал ехать в Россию, он всегда хотел увезти все и вся с собой, в Россию. Звать в Россию было у Володи чем-то вроде навязчивой идеи. Стихи «Разговорчики с Эйфелевой башней» были написаны им еще в 1923 году, после его первой поездки в Париж:

Идемте, башня!

К нам!

Вы —

там,

у нас,

нужней!

Идемте!

К нам!

К нам, в СССР!

Идемте к нам —

Я

вам достану визу!

Так, он собирался достать советский паспорт, или, вернее, вернуть советский паспорт Асе, восхитительной девушке, которую в начале революции увез из Советской России без памяти влюбившийся в нее иностранец. Асе было тогда шестнадцать лет, иностранец оказался неподходящий, и она жила одна, неприкаянная, травмированная нелепой историей с ненормальным мужем. Окруженная сонмом поклонников, она не находила себе места, и постоянная праздность, жизнь без своего угла и привязанности довели ее до отчаяния. Это было прелестное существо, маленькая, сероглазая, белозубая, да к тому же еще и умница и по существу весельчак. Когда у нее «вышел роман» с Володей, он очень хотел ей помочь и говорил Асе, как и всем прочим:

Идемте!

К нам!..

я

вам достану визу!

(Эльза Триоле. «Заглянуть в прошлое»)

1979 год. Мы подходим к дому Татьяны Яковлевой — той самой, которой Маяковский написал «Письмо Татьяне Яковлевой». Она живет в собственном трехэтажном особняке в центре Нью-Йорка, на тихой улочке. Мы — это я и Геннадий Шмаков, русский эмигрант последней волны. Он критик, эссеист, писатель, он дружит с Татьяной Алексеевной.

Дверь открывает слуга. Сверху спускается хозяйка. Ей за семьдесят, но выглядит она, как женщины, про которых говорят — без возраста. Высокая, красиво причесана, элегантна. Говорит по-русски очень хорошо, голос низкий, хриплый.

Поднимаемся в гостиную, это большая белая комната с белым ковром, белой мебелью. В соломенных кашпо кусты азалий, гигантские гортензии. Я рассматриваю стены, они тесно завешаны — Пикассо, Брак, Дали… На столике фотография Анны Павловой и какого-то красивого высокого мужчины.

— Это мой дядя. У него много лет был роман с Павловой.

(Ее дядя — знаменитый художник Александр Яковлев.)

— А это что за рисунки? Я их никогда у тебя не видел, — спросил Гена.

— Можешь себе представить, на прошлой неделе я что-то искала в шкафу и на них наткнулась. Мне когда-то подарил их Ларионов, но я начисто забыла. Видишь, это Дягилев с Равелем, а это Дягилев еще с кем-то.

Рисунки выполнены тушью.

…О Татьяне Яковлевой у нас в стране всегда говорили глухо и неправдоподобно. Имя ее в печати не появлялось. Стихотворение, посвященное ей, опубликовали лишь 28 лет спустя. Оно и «естественно» для той поры — разве мог «талантливейший поэт советской эпохи» влюбиться в невозвращенку? Но вот в недоброй памяти софроновском «Огоньке» появились в 1968 году статьи, где впервые в советской прессе написали об их романе. Правда, в лучших традициях бульварных газет. Целое поколение читателей долго находилось под впечатлением сплетен, махрово распустившихся тогда и «свято сбереженных» (выражение Ахматовой) на долгие годы. Акценты были намеренно смещены, и то, что Маяковский писал пером, вырубали топором. На время это, как ни странно, удалось. Однако годы поставили все на свои места.

О статьях в «Огоньке» Татьяна Алексеевна говорила с презреньем, несмотря на то что в них (всяческими подтасовками) ее роль в жизни поэта старались возвысить:

— Конечно, я их помню, ведь там же было напечатано обо мне. Со слов Шухаева пишут о нашем знакомстве с Маяковским у какого-то художника на Монмартре. Если называть знаменитые имена, то почему бы не быть точным? К примеру — мы познакомились с ним у врача Симона, он практиковал на Монпарнасе. А эти мои письма в Пензу! Я никогда так не сюсюкала: «мамуленька» и прочее, они явно кем-то стилизованы, чтобы не сказать хуже… И почему какие-то люди, которые меня никогда в глаза не видели, говорят о том, что я была причастна к его трагедии? А что насочиняли про моего мужа дю Плесси! Я с ним не разводилась, он погиб в армии де Голля и награжден орденом Сопротивления. Сколько неправды и как все пошло! Мои отношения с Маяковским — мое личное дело, и не следует мусолить «любили — не любили». Материалы о нем хранятся в Гарвардском архиве, и только после моей смерти они увидят свет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.