Пушкинисты, опустите ваши пушки…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пушкинисты, опустите ваши пушки…

Саму историю русской литературы можно представить как литературное произведение, созданное гигантской группой соавторов. И какой бы противоречивой ни получалась подобная эпопея, граф А. X. Бенкендорф практически неизменно занимает в ней место выразительного антигероя, на фоне которого положительные персонажи выглядят ещё светлее и ярче.

Этот его образ возник на почве того, что публицистический пафос исследователей либо выступал оправданием тенденциозного подбора фактов, либо заменял их совсем. Чего стоит хотя бы одна из первых документальных работ по этой теме — и слишком долгое время главная — вышедшая в 1908 году книга М. К. Лемке «Николаевские жандармы и литература. 1826–1855». Современники критиковали автора за то, что он «пылает запоздавшим лет на 70 негодованием против Булгариных, Бенкендорфов, Фоков и учиняет им „свирепый разнос“», при котором «пропадают все оттенки, разные стадии процесса»236. В наше время излишняя тенденциозность работы Лемке, оказавшей сильное влияние на последующую литературу, также признана существенным недостатком237. С лёгкой руки автора «Николаевских жандармов» в большинстве советских работ Третье отделение считалось чуть ли не исключительно органом «борьбы с крамолой», в том числе в литературе — на «поприще, на котором концентрировалась сила… мелкобуржуазной демократической интеллигенции». Соответственно «жандармы, лучше многих современников отдававшие себе отчёт в направлении общественного развития, прекрасно учитывали потенциальную силу литературы» и стремились «эту силу обуздать»238.

Однако так же как политический сыск не был исключительным направлением деятельности Третьего отделения, задача «обуздывать» новую «общественную силу» не была главной для Бенкендорфа. Более пристальное рассмотрение «трудов и дней» подведомственных ему учреждений уже привело исследователей к выводам о куда большем объёме выполняемой работы. Подробно изучивший её А. И. Рейтблат пришёл к выводу, что, во-первых, репрессии против литературы и литераторов «осуществлялись, как правило, по инициативе не III отделения, а царя или влиятельных сановников, а во-вторых, это была не только не единственная, но, возможно, и не главная форма „работы“ этой инстанции с литераторами».

В реальности Третье отделение:

«— наблюдало за деятельностью литераторов (знакомясь с печатными изданиями и собирая агентурную информацию);

— поощряло литераторов, деятельность которых расценивалась императором как полезная;

— использовало литераторов для реализации своих целей, главным образом — для „руководства умами“;

— выступало в роли посредника в сношениях литераторов с царём и цензурой, а иногда и в качестве арбитра в конфликтах одних литераторов с другими»239.

Сверхзадачей подведомственного Бенкендорфу учреждения было регулирование информационных потоков и контроль за ними, насколько возможно. Действительно, как уже отмечалось, в круге забот Третьего отделения самим Бенкендорфом было выделено «наблюдение за общим мнением и народным духом; направление лиц и средств к достижению этой цели»; литература, по его мнению, играла здесь первостепенное значение. Это видно, например, из «Обзора общественного мнения» за 1830 год, представленного Бенкендорфом императору Николаю: «Высшие слои общества у нас чужды национальной литературе, но весь средний класс, молодёжь, военные, даже купцы, все принимают близко к сердцу её преуспеяния, все писатели имеют своих многочисленных сторонников, которые взирают на них как на оракулов общественного мнения, повторяют их рассуждения и усваивают их мировоззрение»240.

На таком основании становится понятнее самая, пожалуй, знаменитая фраза Бенкендорфа, обычно при цитировании не приводимая полностью. Она была произнесена графом в разговоре со своим другом, опальным генералом М. Ф. Орловым, пытавшимся дать свою трактовку желчного «Философического письма» П. Я. Чаадаева («Он суров к прошедшему России, но чрезвычайно многого ждёт от её будущности»), «Прошедшее России, — отвечал Александр Христофорович, — было блестяще; её настоящее более чем великолепно, а что касается будущего, то оно превосходит всё, что может представить себе самое смелое воображение. — Тут в большинстве работ фразу обычно обрывают, однако Бенкендорф ещё не закончил, и продолжение заметно меняет смысл. — Вот, дорогой мой, с какой точки зрения следует понимать и описывать русскую историю»241. Передавший сентенцию М. И. Жихарев сразу предупреждает читателей, что этот разговор — «анекдот». Но если даже он и достоверен, то Бенкендорф здесь вовсе не демонстрировал собственное понимание отечественной истории. Он представил свое желание, чтобы в публикациях создавался положительный образ Отечества, излагалась история, вызывающая гордость за свою страну, а не разочарование. Мысль эта проводилась, кстати, ещё Великой Екатериной. «Всякий писатель российской истории, — цитировал императрицу Фёдор Глинка, — должен иметь одну цель, одно намерение, один общий подвиг, чтоб представить величие и славу России»242.

Кстати, в нашумевшем деле о публикации «Философического письма» П. Я. Чаадаева Бенкендорф оказался в роли защитника. Пётр Яковлевич «сам сознавал, что с ним поступили ещё снисходительно, вероятно, по заступничеству старинного его приятеля по гвардейской службе, графа Б.»243, в котором крупнейший знаток биографии философа 3. А. Каменский видит именно Бенкендорфа.

«Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному, бесполезному»244, — пояснял Бенкендорф николаевское (и своё собственное) видение общественной роли литературы в письме А. С. Пушкину. Политическое вольномыслие им представлялось лишь частным случаем безнравственности. Порок, мздоимство, неправедный суд, неуважение к лицам, исполняющим должностные обязанности, некомпетентность местных властей, злоупотребление служебным положением, азартные игры (запрещённые в 1832 году) — все эти язвы общества, по мнению Бенкендорфа, могут либо врачеваться, либо растравливаться печатным словом.

Вовсе не по политическим мотивам была, например, возвращена Лермонтову «для нужных перемен» первая редакция «Маскарада», в которой Арбенин, отравивший жену, оставался ненаказанным. Бенкендорф увидел в таком финале «прославление порока» и попросил предложить сочинителю изменить пьесу «таким образом, чтобы она кончалась примирением между господином и госпожой Арбениными»245.

В отношении нашего героя к литературе отчётливо прослеживается «граница справа»: ему был неприятен гонитель просвещения М. Л. Магницкий, он выступал за переделку шишковского «чугунного» цензурного устава 1826 года. Последние, «аракчеевские» годы александровского царствования Бенкендорф считал «тёмным временем» для России. Главные деятели просвещения (или «затмения»?) той эпохи вызывали у него антипатию.

Характерна реакция шефа жандармов на донесение из Казани подполковника Новокщенова, начальника отделения в пятом жандармском округе. Тот осуждал введение нового цензурного устава 1828 года: «С тех пор как изменился ценсурный устав, высочайше утверждённый в 10-й день июня 1826 года, периодические наши издания, сбросив покрывало скромности, приличия и умеренности, обнаружили вольнодумные мысли, неприличные выражения и слова, оскорбляющие чистоту нравов. Мелкие сочинения, наводняющие нашу литературу, также направлены к разврату, самому открытому… Люди благонамеренные, страшась пагубного влияния на общественное мнение от сих сочинений, с крайним прискорбием взирают, что ценсура, сие охранение чистоты нравов, сей оплот благочестия, сия стража от вольнодумства, попускает ныне так небрежно печатать всякой вздор мыслей… Но все сие зло относят к тому, что в самом настоящем уставе о ценсуре, высочайше утверждённом в 22-й день апреля 1828 года, сделана важная уступка свободе книгопечатания. Изменение государственного установления, то есть устава ценсурного 10 июня 1826 года, в короткое время его существования породило в неблагонамеренных писателях самонадеяние, что новым ценсурным уставом предоставляется некоторым образом более свободы писать и печатать».

Если учесть, что Бенкендорф входил в комитет по выработке нового, более терпимого, цензурного устава, то понятна отправленная в Казань отповедь на такое невольное обвинение в попустительстве вольномыслию: «Вследствие донесения вашего высокоблагородия… нахожусь принуждённым объявить вам, что мне весьма жаль, что вы теряете время на рассуждения, которые вовсе до вас не касаются, и что я должен заключить по изложенным в той бумаге мыслям, которые, конечно, не собственные ваши, что вы связались с людьми, разделяющими дух Магницкого»246.

Магницкий был тем более неприятен Бенкендорфу, что при всём пафосе своих охранительных идей оказался человеком нечистоплотным — банальным растратчиком казённых денег (ему даже пришлось продать «лесную дачу» на Волге, чтобы заплатить «нажитый на службе» гигантский долг в 150 тысяч рублей)247 и в мае 1826 года был изгнан с должности попечителя Казанского университета и Казанского учебного округа и отправлен (за свой счёт!) в ссылку в Ревель. «Дух Магницкого» — это прикрытие собственных корыстных целей чрезмерной охранительной активностью и соответствующей пафосной фразеологией.

Подполковнику Новокщенову пришлось спешно извиняться: «По сим уважениям всепокорнейше прошу ваше превосходительство великодушно мне простить и удостовериться, что я никак и никогда не в связях с людьми, разделяющими дух Магницкого, и позволено мне будет сказать, что, прослужа столько времени лет верою и правдою, могу ли ныне изменить долгу справедливости и жертвовать честию каким-либо непозволенным связям»248.

Н. А. Полевой в 1830-е годы отмечал «странное противоречие в поступках двух сильных тогда людей» (А. X. Бенкендорфа и министра просвещения С. С. Уварова): «Тот, кто, по назначению, мог преследовать литератора, всячески облегчал его и старался вывести из опалы, тогда как другой, по званию своему покровитель и защитник всех литераторов… играл роль инквизитора»249. Брат Полевого Ксенофонт привёл в воспоминаниях конкретный пример такого противоречия. Однажды Полевой, издававший журнал «Московский телеграф», предстал «пред светлые очи» одновременно Уварова и Бенкендорфа. Уваров всячески нападал на издателя, указывая на мнимую неблагонадёжность в статьях; Полевой, как мог, отбивался. Бенкендорф в этом неравном споре «казался защитником его или, по крайней мере, доброжелателем; он не только удерживал порывы Уварова, но иногда подшучивал над ним, иногда просто смеялся, и во всё время странного допроса, какой проводил министр народного просвещения, шеф жандармов старался придать характер обыкновенного разговора тягостному состязанию бедного журналиста с его грозным обвинителем». Эта сцена настолько впечатлила Николая Полевого, что «с той поры он составил себе благоприятное мнение о характере графа Бенкендорфа, который оправдал такое мнение во всех последующих сношениях с ним»250.

Определить личное отношение Бенкендорфа к тем или иным литераторам часто бывает сложно, ибо занимаемые им должности ставили его в роль посредника между императором и подданными. Это хорошо видно на примере почти хрестоматийной темы «Поэт и Царь». Во взаимоотношениях Пушкина и Николая Павловича Александр Христофорович практически бессменно выполнял роль передаточного звена. Именно по этой причине обширная переписка Пушкина и Бенкендорфа по числу дошедших до нас писем уступает только переписке поэта с женой и близким другом П. А. Вяземским. Однако большая часть этих писем — выражение монаршей воли, поэтому их в значительной степени можно назвать «перепиской Пушкина с императором Николаем».

Что же касается лично Бенкендорфа, то его мнение о Пушкине представлено в отчёте Третьего отделения за 1837 год, подписанном его начальником и выразившем отношение высшей полиции к жизни и смерти поэта: «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы жизни стал осторожнее в изъявлении оных.

Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества… И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина… дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сём недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено»251.

Подобное двойственное отношение к Пушкину было, похоже, не только у сотрудников Третьего отделения. В аналитически-холодном донесении западного дипломата констатируется: «Как литератор и поэт Пушкин пользовался высокой репутацией… но как о представителе слишком передовых воззрений на порядки своей страны соотечественники судили о нём по-разному… Противники Пушкина были сильнее и богаче его… Им нетрудно было вызвать насторожённость властей…»252

Эта двойственность удручала В. А. Жуковского. «Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные, — писал он Бенкендорфу после смерти поэта, — во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце моё сжималось при этом чтении… Его положение не переменилось; он всё был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные, ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор всё надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал „Годунова“, „Полтаву“, свои оды „К клеветникам России“, „На взятие Варшавы“, то есть всё своё лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нём все указывали на его оду „К свободе“, „Кинжал“, написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели всё 22-летнего… Такое положение могло ли не быть огорчительным?»

Затем у Жуковского следует удивительное обращение к Бенкендорфу, показывающее умение Василия Андреевича почувствовать и понять непростое положение высокого сановника: «Вы на своём месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его… Вы на своём месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам ничего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам [о нём] другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков…»253

Несколько иначе думал служивший в Третьем отделении М. М. Попов: «Бенкендорф и его помощник фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и приходили в тревожное положение от каждого его действия, выходившего из общей колеи. <…> Не считавшие поэзию делом важным, они передавали царскую волю Пушкину всегда пополам со строгостью, хотя в самых вежливых выражениях. Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей»254.

Оставим Бенкендорфу возможность иметь собственное представление о современной ему литературе. Ведь если литераторы с удовольствием берутся судить о политике и политиках, несправедливо отказывать последним в праве судить о литературе и литераторах. К тому же и Попов, и Жуковский, чьи симпатии были всецело на стороне великого поэта, подчёркивали, что в общении с Пушкиным Бенкендорф был предельно корректен, часто доброжелателен. Именно поэтому Пушкин просил Бенкендорфа: «Будьте моим ангелом-хранителем», а в письме от 24 марта 1830 года признавался: «Мой генерал! <…> Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут»255. И снова через пять лет: «Осыпанный милостями Его Величества, к вам, граф, должен я обратиться, чтобы поблагодарить за участие, которое вам было угодно проявлять ко мне»256.

Бенкендорф, чувствовавший себя покровителем Пушкина, так и писал ему: «Мои добрые советы способны удержать вас от ложных шагов, какие вы часто делали, не спрашивая моего мнения»257. Сам Александр Сергеевич признавал благую роль руководителя высшей полиции в важном деле получения разрешения на публикацию стихов даже без обращения к императору: «Я, совестясь беспокоить поминутно его величество, раза два обратился к вашему покровительству, когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в вас более снисходительности, нежели в ней»258.

Все просьбы Пушкина о помощи Бенкендорф старался удовлетворить, согласуя решения, если было необходимо, с царём. Известен случай, когда после смерти знаменитого генерала Н. Н. Раевского именно через Бенкендорфа Пушкин «выпросил его вдове… пенсион: Государь ей назначил 12 000 пенсиону»259. Именно благодаря ходатайству Пушкина главное сочинение государственного преступника Кюхельбекера — мистерия «Ижорский» — была отпечатана в… типографии Третьего отделения260 (и разгромлена В. Г. Белинским в критической статье).

Ходатайствовал поэт и за своего младшего брата Льва, хотя одновременно по-родственному его бранил («Кабы ты не был болтун и не напивался бы с французскими актёрами у Яра…»261). И несмотря на то, что Бенкендорф имел о поручике Пушкине весьма неприятные отзывы, просьба была удовлетворена:

«7 апреля 1831 г. Петербург. Милостивый государь Александр Сергеевич. Письмо ваше, в коем вы просите о переводе в действующую армию брата вашего, поручика Нижнегородского драгунского полка, я имел счастие докладывать государю императору, и Его Величество, приняв благосклонно просьбу вашу, высочайше повелеть мне соизволил спросить графа Паскевича-Эриванского, может ли таковой перевод брата вашего последовать. Приятным долгом поставляя вас, милостивый государь, о сём уведомить, пребываю с совершенным почтением и преданностью

Ваш, милостивый государь, покорнейший слуга А. Бенкендорф»262.

С мая 1831 года J1. С. Пушкин продолжил службу там, где хотел — в действующей армии в Польше, — да ещё и был произведён в чин штабс-капитана.

Для самого Пушкина Бенкендорф также был существенным, столь значимым в России «административным ресурсом». Чтобы ускорить печатание «Бориса Годунова» в типографии Министерства народного просвещения, Бенкендорф лично обращался к министру К. А. Ливену с отношением: «Я счёл долгом довести до вашей светлости объявленную мной г. Пушкину высочайшую волю, с тем, чтобы не благоугодно ли будет вам, милостивый государь, к должному исполнению оной приказать помянутой типографии, отпечатав Потребное число экземпляров означенной драмы, непрекословно выдать, кому г. Пушкин поручит оные принять»263. Ещё важнее была «характеристика», выданная Пушкину для предъявления Гончаровым, родителям его невесты Натальи Николаевны. Поэт «с крайним смущением обращался к власти по совершенно личному обстоятельству»: «Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя», — и поэтому просил поспособствовать ему доказать обратное. Бенкендорф передал просьбу Николаю и ответил довольно скоро:

«Милостивый государь.

Я имел счастье представить государю письмо… которое вам угодно было написать мне. Его Императорское Величество с благосклонным удовлетворением принял известие о предстоящей вашей женитьбе и при этом изволил выразить надежду, что вы хорошо испытали себя перед тем как предпринять этот шаг и в своём сердце и характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно женщины столь достойной и привлекательной, как м-ль Гончарова…

Что же касается вашего личного положения, в которое вы поставлены правительством, я могу лишь повторить то, что говорил вам много раз: я нахожу, что оно всецело соответствует вашим интересам; в нём не может быть ничего ложного и сомнительного, если только вы сами не сделаете его таким. Его Императорское Величество в отеческом о вас, милостивый государь, попечении, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не шефу жандармов, а лицу, коего он удостаивает своим доверием, — наблюдать за вами и наставлять вас своими советами; никогда никакой полиции не давалось распоряжения иметь за вами., надзор. Советы, которые я, как друг, изредка давал вам, могли пойти вам лишь на пользу, и я надеюсь, что с течением времени вы в этом будете всё более и более убеждаться. Какая же тень падает на вас в этом отношении? Я уполномочиваю вас, милостивый государь, показать это письмо всем, кому вы найдёте нужным…

В заключение примите мои искреннейшие пожелания в смысле будущего вашего счастья и верьте моим лучшим к вам чувствам.

Преданный вам А. Бенкендорф».

Письмо устранило последние препятствия к браку, к тому же в нём дозволялась публикация «Бориса Годунова», с выходом которого Пушкин связывал достижение материального достатка молодой семьи.

И позже Бенкендорф решал «меркантильные» проблемы Пушкина. Летом 1832 года он лично «пробивал» выплату жалованья поэту, принятому на государственную службу «с дозволением рыться в старых архивах»264. Назначение исходило лично от Николая, но точный размер содержания не был определён, и чиновники не торопились его выплачивать под предлогом «неимения штатного места». Именно благодаря Бенкендорфу новоиспечённый сотрудник Коллегии иностранных дел был включён в смету расходов и получил всю задолженность за прошедшее со дня назначения время. Бенкендорф же и определил сумму жалованья265, весьма приличную (пять тысяч рублей). Пушкин под впечатлением деятельной помощи графа даже говорил друзьям, что «хотел бы получать жалование от Бенкендорфа»266. На письме Пушкина с жалобами на тяжёлые материальные обстоятельства и просьбой об отпуске летом 1835 года сделана пометка рукой Александра Христофоровича: «Если ему нужны деньги, государь готов ему помочь, пусть мне скажет; если нужно дома побывать, то может взять отпуск на 4 месяца»267.

Неотправленное подробное и откровенное письмо Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года с описанием конфликта с Дантесом и Геккерном сам Пушкин считал «доказательством уважения и доверия», испытываемого к его адресату. Видимо, именно поэтому Николай пригласил Бенкендорфа на важную для судьбы поэта встречу с Пушкиным 23 ноября268, где они совместными усилиями убеждали его не участвовать в поединке с Дантесом. Поэт дал царю слово дворянина «больше не драться ни под каким предлогом»; казалось, одно это предотвратит роковую дуэль. Дочь императора Николая, Ольга, описала напряжение тех дней: «Негритянская кровь Пушкина вскипела. Папа, который проявлял к нему интерес, как к славе России, и желал добра его жене, столь же доброй, как и красивой, приложил все усилия к тому, чтобы его успокоить. Бенкендорфу было поручено предпринять поиски автора писем…» 269

Бенкендорф занялся розыском: он велел раздобыть почерк Дантеса, наводил справки о некоем Тибо, вёл переговоры с неким профессором Б. о возможности экспертизы почерка270. «Но было слишком поздно; разбуженная ревность не смогла быть отвлечена».

В узком кругу доверенных лиц Бенкендорф принял участие в споре о дуэли, о чём свидетельствует дневниковая запись императрицы: «28 января. Плохо спала, разговор с Бенкендорфом, полностью за Дантеса, который, мне кажется, вёл себя как бедный рыцарь, Пушкин, по словам Загряжской, как грубиян»271.

Легенда о том, что Бенкендорф знал о дуэли, но «послал жандармов не туда», получила распространение только потому, что её, судя по записи А. Аммосова, в 1863 году повторил секундант Пушкина К. Данзас. Вот фраза Аммосова — исток легенды: «На стороне барона Геккерна и Дантеса был, между прочим, и покойный граф Бенкендорф, не любивший Пушкина. Одним только этим нерасположением, говорит Данзас, и можно объяснить, что дуэль Пушкина не была остановлена полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф, будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна была происходить там, а она была за Чёрной речкой около Комендантской дачи»272. Обратим внимание на ключевую фразу: «как он слышал». То есть для Данзаса — сапёрного подполковника, бывшего в Петербурге проездом, далёкого от центральных властей и ведомства Бенкендорфа, — это был не факт, а слух.

Но биографы поспешили «освятить» легенду именем Данзаса, убрав принципиальное «как он слышал». Так же передана эта история и в дневнике издателя А. С. Суворина, записавшего рассказ библиографа П. А. Ефремова, который делился некоторыми из «литературных фактов, слышанных им от разных лиц»: «Николай I велел Бенкендорфу предупредить дуэль. Геккерен был у Бенкендорфа. — „Что делать мне теперь?“ — сказал он (Бенкендорф. — Д. О.) княгине Белосельской. — „А вы пошлите жандармов в другую сторону“. Убийцы Пушкина — Бенкендорф, кн. Белосельская и Уваров»273. В 1891 году А. Скабичевский в массово изданной Ф. Павленковым биографии так и написал: «По словам секунданта Пушкина, лицейского товарища его Данзаса, граф Бенкендорф знал об этой дуэли, но, обязанный предупредить её, послал жандармов не на Чёрную речку, а в Екатерингоф, будто бы по ошибке». На беду Бенкендорфа тот же слух, уже как якобы озвученный прямыми свидетелями факт, был изложен в псевдомемуарах А. О. Смирновой-Россет, сочинённых её дочерью О. Н. Смирновой274. Специалисты уже давно знают о подделке и не используют её как источник, но до сих пор этот «факт» периодически всплывает в публикациях275.

В советское время легенда добралась до Большой советской энциклопедии276 и попала в стихотворные строки:

…Наёмника безжалостную руку

Наводит на поэта Николай!

Он здесь, жандарм! Он из-за хвои леса

Следит — упорно, взведены ль курки,

Глядят на узкий пистолет Дантеса

Его тупые скользкие зрачки.

Поэтический вывод Эдуарда Багрицкого (стихотворение датировано 1924 годом) весьма печален для отечественной истории:

И мне ли, выученному, как надо

Писать стихи и из винтовки бить,

Певца убийцам не найти награду,

За кровь пролитую не отомстить?

Я мстил за Пушкина под Перекопом,

Я Пушкина через Урал пронёс…

Тема была подхвачена другими представителями творческого цеха, например, Ярославом Смеляковым:

Мы твоих убийц не позабыли:

в зимний день, под заревом небес,

мы царю России возвратили

пулю, что послал в тебя Дантес.

Потребовалось ещё почти полвека, чтобы серьёзные и знающие исследователи перестали «мстить самодержавию» за Пушкина, разобрались в недостоверности легенды и при всей неприязни к Бенкендорфу сошлись в едином мнении: «Никто, ни царь, ни Бенкендорф, ни другие отнюдь не имел сознательной цели погубить поэта»277; «Бенкендорф не посылал жандармов в другую сторону (это явно недостоверная легенда)»278. Однако, как иронизируют в подобных случаях, «серебряные ложечки нашлись, а неприятный осадок остался»…

Легенд рангом пониже в теме «Бенкендорф и Пушкин» немало. А. Тыркова-Вильяме, написавшая, в общем, добротную биографию великого поэта, не забывает в ней походя ругнуть Бенкендорфа, который для неё всего лишь «ничтожный жандармский офицер». Известная деятельница русского либерального движения обвиняет шефа жандармов даже в том, что якобы он, оформляя позволение Пушкину работать в архиве, «только наполовину побаловал историческую совесть поэта. Дал разрешение на просмотр судебного дела, но прочесть показания Пугачёва не позволил»279. Это тем более странно, что и в дореволюционных, и в советских изданиях работа Пушкина в архивах расписана детально, и никаких оснований для такого умозаключения нет. Бенкендорф в ответ на просьбу Пушкина ясно изложил волю Николая I: «Государь позволяет Пушкину читать всё дело и просит сделать выписку для государя», — а вопрос, предоставлять или не предоставлять дела, был вне его компетенции. Возможно из-за того, что показания Пугачёва много путешествовали по разным архивам Москвы и Петербурга, чиновники-бюрократы просто не утруждали себя поиском их следов ради сочинителя Пушкина280.

В заключение разговора о Пушкине и Бенкендорфе стоит поставить под сомнение распространённое мнение о том, что граф якобы «приглашал Пушкина на службу в Третье отделение». Его истоки идут от мемуаров подчинённого Бенкендорфа А. А. Ивановского, рассказавшего о своём визите к поэту по поручению начальства. Это было весной 1828 года, когда Пушкин стремился попасть на войну с турками. Ивановский пришёл к нему, чтобы передать отказ императора брать его в армию — «на произвол случайностей войны», под пули, — обоснованный желанием сберечь «царя скудного царства родной поэзии и литературы». Затем поэту было передано предложение от Бенкендорфа: «Если бы вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича, или графа Нессельроде, или И. И. Дибича, — это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий». Пушкин воскликнул с воодушевлением: «Ничего лучшего я не желал бы! И вы думаете, что это ещё можно сделать?»281

Все настолько свыклись с образом Бенкендорфа как исключительно шефа жандармов и главы Третьего отделения, что совершенно упустили из виду: на войну Александр Христофорович собирался совершенно по другой линии — в должности командующего императорской Главной квартирой, оставляя всё Третье отделение на фон Фока (подробнее см. ниже, в главе «Бок о бок с императором»). Толкователи упустили, что речь шла о походной канцелярии, подчинявшейся командующему Главной квартирой и обслуживавшей делопроизводство «кочевой столицы» — передвижной резиденции императора во время высочайших путешествий (позже она стала называться военно-походной канцелярией). Подобные же компактные канцелярии заводили на время походов министр иностранных дел граф К. В. Нессельроде и командующий армией граф И. И. Дибич. Сочетание слов «Бенкендорф» и «канцелярия» магически создавало образ Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии и порождало соответствующие «очевидные» комментарии: «Бенкендорф благосклонно предложил (Пушкину. — Д. О.) средство ехать в армию. „Какое?“ — спросил Пушкин. Бенкендорф ответил: „Хотите, я вас определю в мою канцелярию и возьму с собою?“ В канцелярию III отделения! Разумеется, Пушкин поблагодарил и отказался от этой милости»282. Комментарии превратились в источники и перекочевали в научную и, тем более, в популярную литературу.

* * *

Кто, похоже, действительно устраивался на службу в Третье отделение, так это молодой провинциал, приехавший покорять столицу, — Николай Гоголь. В августе 1829 года он писал матери: «Я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали». Вполне вероятно, что речь идёт о должности канцелярского служителя в Третьем отделении. Гоголь попал туда по рекомендации Ф. В. Булгарина (оставившего об этом воспоминания283) и не столько служил там, сколько числился, хотя и недолго (осенью 1829 года)284.

Впрочем, совершенно независимо от того, служил или не служил Гоголь в ведомстве Бенкендорфа, роль последнего в поддержке творчества бичевателя пороков общества достаточно заметна. Сколько бы ни издевались бенкендорфовской опиской «Гогель» вместо «Гоголь», сущность самого документа переменить невозможно. Александр Христофорович отозвался в нём на следующую просьбу попечителя Московского учебного округа графа Строганова: «Граф! Узнав о стесненном положении, в котором находится г. Гоголь, автор „Ревизора“ и один из наших самых известных современных писателей, нуждающийся в особом содействии, думаю, что исполню по отношению к вам свой долг, если извещу вас об этом и возбужу в вас интерес к молодому человеку. Может быть, вы найдёте возможным доложить о нём императору и получить от него знак его высокой щедрости. Г. Гоголь строит все свои надежды, чтоб выйти из тяжёлого положения, в которое он попал, на напечатании своего сочинения „Мёртвые души“. Получив уведомление от московской цензуры, что оно не может быть разрешено к печати, он решил послать его в Петербург. Я не знаю, что ожидает там это сочинение, но это сделано по моему совету. В ожидании же исхода Гоголь умирает с голоду и впал в отчаяние. Я нимало не сомневаюсь, что помощь, которая была бы оказана ему со стороны Его Величества, была бы одной из наиболее ценных».

Казалось бы, зачем хлопотать? Ведь в декабре 1841 года Московский цензурный комитет объявил рукопись запрещённой с аргументацией: самим её названием автор «вооружается против бессмертья», выведенные типы порочны, после такого произведения «ни один иностранец к нам не приедет»… Тем не менее 2 февраля 1842 года Бенкендорф идёт к царю с всеподданнейшим докладом: «Попечитель Моск. учебн. округа генерал-адъютант гр. Строганов уведомляет меня, что известный писатель Гогелъ находится теперь в Москве в самом крайнем положении, что он основал всю надежду свою на сочинении своём под названием „Мёртвые души“, но оно московскою цензурою не одобрено и теперь находится в рассмотрении здешней цензуры, и как между тем Гогель не имеет даже дневного пропитания и оттого совершенно упал духом, то граф Строганов просит об исходатайствовании от монарших щедрот какого-либо ему пособия. Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству о таком ходатайстве гр. Строганова за Гогеля, который известен многими своими сочинениями, в особенности комедией своей „Ревизор“, я осмеливаюсь испрашивать всемилостивейшего Вашего Величества повеления о выдаче в единовременное пособие пятьсот рублей серебром». На докладе появилась пометка Николая Павловича: «Согласен», деньги Гоголю были посланы через несколько дней285. А 9 марта 1842 года цензор А. В. Никитенко сделал на рукописи «Гогеля» разрешительную надпись.

Ещё одна хрестоматийная линия — отношения Бенкендорфа и Лермонтова — также густо обросла легендами. Вот вердикт советского лермонтоведения: «А. X. Бенкендорф и министр иностранных дел Нессельроде, гонители Пушкина и главные организаторы его убийства, — беспощадно преследуют его преемника — Лермонтова. Бенкендорф и Нессельроде не забыли ему выступления в дни гибели Пушкина с одой, направленной против „завистливого и душного света“, против палачей русской свободы, русской славы и русского гения»286. Однако известно, что Бенкендорф отнёсся к стихотворению «Смерть поэта» только как к «поэтической вспышке», заметив Л. В. Дубельту: «Самое лучшее на подобные легкомысленные выходки не обращать никакого внимания, тогда слава их скоро померкнет; ежели же мы примемся за преследование и запрещение их, то хорошего ничего не выйдет, и мы только раздуем пламя страстей»287. Это подтверждается и воспоминаниями А. Н. Муравьёва, которому его двоюродный брат А. Н. Мордвинов, управляющий Третьим отделением, говорил: «Я давно читал эти стихи графу Бенкендорфу, и мы не нашли в них ничего предосудительного»288.

Бенкендорф и великий князь Михаил Павлович договорились не беспокоить внимания государя этим «вздором». Но бдительное «общество» подало императору своевременный «сигнал». А. М. Хитрово, «известная петербургская болтунья… язва общества, разносительница новостей, а ещё более клевет и пасквилей по всему городу», дама, которую позже просто перестали принимать в приличных домах, заговорила повсюду об оскорблении в «Смерти поэта» «toute Paristocratie russe» (всей русской аристократии). Бенкендорф оказался в неприятной ситуации: «Уж если Анна Михайловна знает про эти стихи, то я должен о них доложить государю». Когда же граф попытался опередить опасные для Лермонтова слухи и, явившись к царю, «начал говорить о них в самом успокоительном тоне, государь показал ему экземпляр их… полученный по городской почте, с гнусною надписью „Воззвание к революции“»289. 25 февраля 1837 года последовало высочайшее повеление о переводе Лермонтова на Кавказ тем же чином (для гвардейца это было равносильно понижению в звании). Тут Бенкендорф сделать уже ничего не мог, тем более что скоро у графа началась тяжёлая болезнь, свалившая его на полгода, да и занималось делом Лермонтова военное министерство, а конкретно — начальник гвардейского штаба генерал П. Веймарн. Но 28 марта 1838 года именно Бенкендорф напишет военному министру А. И. Чернышёву уже приводившееся выше письмо: «…Имею честь покорнейше просить ваше сиятельство, в особенное личное ко мне одолжение…» Отметим: Бенкендорф в данном случае не «выполняет высочайшую волю», а просит сделать личное одолжение. Это подтверждает и письмо А. И. Философова, служившего в свите великого князя Михаила Павловича, своей жене, приходившейся Лермонтову родственницей: «…Граф Орлов сказал мне, что Михайло Юрьевич будет наверное прощён в бытность государя в Анапе, что граф Бенкендорф два раза об этом к нему писал и во второй раз просил доложить государю, что прощение этого молодого человека он примет за личную себе награду; после этого, кажется, нельзя сомневаться, что последует милостивая резолюция»290. Так и вышло. Весьма осведомлённый М. Н. Лонгинов (дальний свойственник поэта по линии Арсеньевых) вспоминал: «Император разрешил этот перевод единственно по неотступной просьбе любимца своего, шефа жандармов графа А. X. Бенкендорфа. Граф представил государю отчаяние старушки „бабушки“, просил о снисхождении к Лермонтову как о личной для себя милости и обещал, что Лермонтов не подаст более поводов к взысканиям с него и, наконец, получил желаемое. Это было, если не ошибаюсь, перед праздником Рождества 1837 года. Граф сейчас отправился к „бабушке“. Перед ней стоял портрет любимого внука. Граф, обращаясь к нему, сказал, не предупреждая её ни о чём: „Ну, поздравляю тебя с царскою милостию“. Старушка сейчас догадалась, в чём дело, и от радости заплакала»291.

Возвращение в гвардию произошло без «поражения в правах» — прощённый царём корнет в декабре 1839 года высочайшим приказом был произведён в поручики. Прошло два месяца — и Белинский признался в частном письме: «…Мне кажется, что в этом юноше готовится третий великий русский поэт и что Пушкин умер не без наследника». Ещё через неделю Лермонтов будет драться с де Барантом на дуэли, а не знающий об этом цензор Корсаков разрешит печатание «Героя нашего времени».

Последовавшее в то время «охлаждение Бенкендорфа» к Лермонтову (выражение друга Лермонтова А. П. Шан-Гирея292) наступило вследствие нарушения тем как светских приличий (неэтичным поведением на новогоднем «маскированном балу»293), так и конкретного закона (участием в дуэли с Барантом); за последнее гвардейский поручик вообще подлежал лишению чинов и дворянского достоинства. Для Лермонтова, как уверяют его биографы, и то и другое являлось самовыражением личности, требующей права быть вне иерархии традиционного общества. Но для Бенкендорфа это было тем «нарушением спокойствия и прав граждан», с которым ему назначено было бороться. К тому же, как мы видели, он поручился перед царём, «что Лермонтов не подаст более поводов к взысканиям», а поэт заставил его об этом обещании пожалеть.

Однако при всём этом приговор военного суда от 5 апреля 1840 года о лишении Лермонтова чинов и прав состояния был сильно смягчён императором Николаем, который объявил, что «желает ограничить наказание» только переводом на Кавказ тем же чином в армейский полк. Такое решение было принято на основании опроса непосредственных командиров Лермонтова, от полкового до корпусного. Более того, даже не любящие Бенкендорфа советские историки литературы соглашаются, что и в этом деле Александр Христофорович «готов был хлопотать перед царём о прощении Лермонтова, если бы осуждённый заплатил за это признанием своей мнимой лжи»294. (Лермонтов говорил, что он стрелял в воздух; Барант утверждал противное. В данном случае важно то, что это понятное разногласие не сыграло роли в изменении «меры пресечения».) Они признают также, что хлопоты родителей Баранта перед Бенкендорфом о том, чтобы не пускать Лермонтова в Петербург в отпуск с Кавказа (зимой 1840/41 года), не увенчались успехом, тогда как энергичная бабушка поэта отпуска для внука добилась295.

Предположение, высказанное в прошлом веке П. И. Висковатым («Мы находим много общего между интригами, доведшими до гроба Пушкина и до кровавой кончины Лермонтова. Хотя обе интриги никогда разъяснены не будут… их главная причина кроется в условиях жизни и деятельности характера графа Бенкендорфа»296), так и осталось предположением, хотя развивалось советскими историками литературы как постулат297. Впрочем, в суммировавшей итоги полуторавековых исследований «Лермонтовской энциклопедии» Э. Г. Герштейн призналась: «Причины личной ненависти Бенкендорфа к Лермонтову… до конца не выяснены»298. Неясного происхождения письмо, из которого делали вывод о том, что Бенкендорф советовал молодым людям в Пятигорске «самим избавиться от Лермонтова», исследователями жизни и творчества поэта признано фальшивкой299.

Априорное восприятие Бенкендорфа как «носителя зла», необходимого для контрастности сюжета «антигероя», превращало в факты любые неблагоприятные для него слухи. Со ссылкой на «Дневник» цензора А. В. Никитенко приводится, например, история о том, что Бенкендорф так выбранил издателя «Литературной газеты» А. И. Дельвига, что тот впал в апатию и вскоре умер. Но ведь у Никитенко излагается не факт, а городская сплетня! Конкретно фраза-«источник» звучит так: «Публика в ранней кончине Дельвига обвиняет Бенкендорфа, который за помещение в „Литературной газете“ четверостишия Казимира Делавиня назвал Дельвига в глаза почти якобинцем и дал ему почувствовать, что правительство следит за ним. За сим и „Литературную газету“ было запрещено ему издавать. Это поразило человека благородного и чувствительного и ускорило развитие болезни, которая, может быть, давно в нём зрела»300. «Публика обвиняет» и «может быть» обычно опускаются. Никто также не обращает внимания на следующие важные факты. Во-первых, встреча Бенкендорфа с Дельвигом произошла 8 ноября 1830 года, а болезнь началась только в январе, через два месяца, от простуды. Во-вторых, болезнь эта была определена докторами как «гнилая горячка», то есть воспаление легких, которое никак не могло «давно в нём зреть». Кто знал о здоровье Дельвига лучше, нежели его собственная жена, Софья Михайловна? А она ясно писала подруге 4 января: «Моё маленькое семейство здравствует»301. В-третьих, «Литературная газета» выходила и в декабре 1830-го, и в январе 1831 года. Так что за два месяца, прошедшие между выговором Бенкендорфа и смертью издателя, случилось немало примечательных событий. Действительно, Бенкендорф добился временного запрещения «Литературной газеты» за публикацию четверостишия, прославляющего героев французской революции 1830 года; однако Дельвиг, хотя и получил, по словам А. П. Керн, «порядочный нагоняй»302 (но при этом Бенкендорф принёс извинения за резкость), вовсе не «впал в апатию», а начал довольно энергично действовать. Он имел выход на достаточно влиятельных лиц в окружении царя — например, управляющего Министерством юстиции Д. Н. Блудова — и воспользовался этим, чтобы донести просьбу о спасении издания до самого Николая I303. В результате 14 декабря выпуск газеты был вновь разрешён, хотя и с другим формальным редактором и издателем — сотрудником Дельвига Орестом Сомовым304. Сам Дельвиг написал для неё восторженную рецензию на свежевышедшую трагедию Пушкина «Борис Годунов».

В начале января 1831 года Дельвиг был «совершенно спокоен», даже «пел с аккомпанементом на фортепиано». Что бы ни говорила молва, свидетели болезни и смерти Дельвига, близкие ему люди П. А. Плетнёв и О. А. Сомов, сообщили в Москву соответственно Пушкину и Боратынскому подлинные подробности несчастья. Дельвиг простудился 5 или 6 января, но «не подозревал себя опасным» до тех пор, пока 11 января не началось осложнение — именно «гнилая горячка», воспаление лёгких, возможно — менингит. Дельвиг никогда не отличался богатырским здоровьем — простужался каждый год и болел подолгу, — но на этот раз всё оказалось слишком серьёзно. Беспамятство, высокая температура — и 14 января его не стало305. Если же и имело место сильное потрясение, то от личной трагедии: «…семейная жизнь, так счастливо начатая… повернулась к Дельвигу своей теневой стороной. Софья Михайловна не могла и не хотела противостоять новым увлечениям»306. (Вскоре после смерти мужа она вышла замуж за Сергея Боратынского, брата известного поэта.)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.