Люблю великий русский стих…
Люблю великий русский стих…
Почему-то именно этот день запомнился мне ярким и солнечным, хотя лето 1942 года в Москве было холодным, пасмурным, и редко обходилось без дождя. Я шла по Малой Дмитровке и, как всегда, остановилась возле редакции газеты «Красная Звезда», где у входа по утрам вывешивали свежий номер. В годы войны это была самая популярная газета, в киосках ее можно было редко встретить, и я, пользуясь тем, что мы жили неподалеку, проходя мимо, внимательно ее просматривала: ведь именно в «Красной Звезде» почти в каждом номере печатались статьи Ильи Эренбурга, блестящие фронтовые репортажи Константина Симонова. Но в тот день мое внимание прежде всего привлекли стихи, да, да, стихи! И, раз прочитав их, я стала перечитывать снова и снова, а потом, воровато оглядевшись, – спустя полвека в этом можно признаться! – осторожно вырвала их и, быстро спрятав за пазуху, побежала домой.
Хохочет, обезумев, конь!
Фугасы хлынули косые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна,
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»
Господи, как же это было прекрасно! В те дни, когда все близкие и друзья находились на фронте и каждый день мог принести (и приносил!) горькую весть, эти стихи звучали вестью оттуда:
Нервинкой каждою скорбя,
Оглохший от бомбометанья,
Люблю тебя! Люблю тебя
До стона и до бормотанья…
Вот и сейчас, через пятьдесят с лишком лет, я с трудом удерживаю себя, чтобы не переписать всё стихотворение, потому что оно и теперь, на фоне безликих и подчас спекулятивных воплей о любви к России, бесконечно трогает своей чистотой, умом и подлинностью переживаемого:
Люблю, Россия, птиц твоих,
Грачей степенных, как крестьяне…
Под небом сокола стоянье
В размахе крыльев боевых.
И писк луня среди жнивья
В очарованье лунной ночи,
И на невероятной ноте
Самоубийство соловья…
Что ни строчка, то подарок. Строки эти хотелось повторять без конца. Хотелось читать друзьям, соседям, родным – кому угодно, только чтобы делиться с людьми. Но друзья были далеко – кто на фронте, кто в эвакуации. Соседи же не очень разбирались в поэзии, и я читала стихи самой себе и про себя, и вслух, заставляя повторять их трехлетнюю Машку. Через несколько дней она уже знала их наизусть и, когда мы отправлялись с ней на прогулку, тоненьким голоском вторила мне:
Люблю великий русский стих,
Еще не понятый, однако,
И всех учителей своих —
От Пушкина до Пастернака…
Имя автора – Илья Сельвинский, и его стихи я хорошо знала с детства. Помню, как еще в середине двадцатых годов моя мать, Татьяна Владимировна Толстая (литературный псевдоним Татьяна Вечорка), вернувшись с литературного вечера, то ли это было дома у Антоновской, то ли на очередном Никитинском субботнике у Евдокии Никитиной, с восторгом рассказывала, что очень молодой поэт Илья Сельвинский читал замечательную поэму с названием, которое мне по моему детскому возрасту показалось странным, но завораживающим: «Уляляевщина».
А через какое-то время в доме появилась и книжка – ее принес Алексей Крученых. Родители читали поэму вслух друг другу, а так как мы жили в одной комнате, в коммуналке, то я стала невольным слушателем. Конечно, не всё мне было понятно, но почему-то запомнились строки:
Лиловые тучи. Серое поле.
Умиротворенность и великолепие.
Пегие березки в золотой боли,
Задумчивая кляча с галкой в репице…
Строки эти напоминали последние дачные дни, когда так уже хотелось поскорее вернуться в город.
А позже, уже в школьные годы, когда мы шумной компанией до рассвета бродили по тихим московским переулкам, читая стихи, Сельвинский стал одним из любимых наших поэтов. Мы тогда почти все писали стихи, и я тоже писала. Но вот весной 1942 года несколько моих стихотворений было напечатано в московских газетах, и я, учившаяся тогда в Историко-архивном институте, решила досрочно защитить диплом и поступить в Литературный институт, благо сдавать вступительные экзамены в тот год не требовалось, нужно было только принести стихи и рекомендации от двух поэтов, а потом пройти собеседование. Рекомендации мне дали Михаил Светлов и Сергей Михалков, стихи я бережно переписала в тетрадку. Помню, что собеседование вместе со мной проходили Александр Соколовский и Галина Шергова. Нам тут же было объявлено, что мы зачислены. Как же я обрадовалась, когда узнала, что поэтический семинар будет вести Илья Львович Сельвинский! Обрадовалась и удивилась: ведь под стихотворением «Россия» было означено: «действующая армия». Но нам тут же разъяснили, что Илья Львович будет вести семинар, когда на короткое время приедет в Москву, а в отсутствие его заменит Николай Асеев, что тоже было приятной неожиданностью. Асеев был хорошо знаком с моей матерью и нередко бывал у нас в доме.
Помимо новичков на семинарские занятия к нам приходили студент второго курса Аркадий Беленков и Семен Гудзенко, студент закрывшегося тогда ИФЛИ. Семен после тяжелого ранения недавно приехал с фронта, худой, бледный, в поношенной, много повидавшей фронтовой шинели. Стройный, с огромными серыми глазами, он был очень красив, и все девочки поглядывали на него с плохо скрываемым восторгом.
И вот первое занятие. Илья Львович вошел решительным твердым шагом, в военной форме с тремя ромбами в петлицах; лицо его было загорелым и немного суровым, обветренным, что подчеркивало его мужественность. Мы встретили его аплодисментами, и тотчас суровость исчезла с его лица, он улыбнулся своей доброй улыбкой и, чуть смущенно поправив очки, махнул рукой и заговорил с нами своим неповторимым, чуть рокочущим голосом – просто и ласково. Потом он предложил нам почитать свои стихи, но мы дружно попросили, нет, потребовали, чтобы сначала читал он, и, конечно, прежде всего «Россию». Он охотно согласился.
Тот, кто слышал чтение Сельвинского, никогда этого не забудет. И стихотворение «Россия», которое мы почти все знали наизусть, в его чтении вдруг обрело новую силу, с какой-то особенной яркостью проступило мастерство каждой строки.
Какой же болью звучали в его чтении строки:
Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию – это значит
Отнять надежду у Земли!
А потом звучали другие фронтовые стихи. Читал Илья Львович долго, и мне кажется, что наша восторженная реакция доставляла ему удовольствие. В тот день мы не стали читать своих стихов, делать это после Сельвинского нам казалось кощунством.
На следующем занятии читали мы каждый по три стихотворения. Илья Львович внимательно выслушивал каждого, делал какие-то пометки в своем блокноте, говорил ободряющие слова, бросал меткие критические замечания, но критика его не была обидной. А в конце занятия он дал нам домашнее задание: написать стихи о грибах. Когда в аудитории возникло некоторое недоумение, он совершенно серьезно сказал:
– Всё, что нас окружает, и особенно в природе, заслуживает поэзии, и, право же, такое существо (он так и сказал: «существо»), как гриб, достойно того, чтобы ему были посвящены поэтические строки.
Перед следующим занятием мы очень волновались, естественно, спрашивали друг у друга: «Ты что написал?» – «А ты?» Но ответ у всех был один: «Потерпи, услышишь!»
Илья Львович запаздывал, а когда пришел, быстро прошел к столу и сказал: «Завтра уезжаю на фронт, надеюсь приехать через месяц-другой. Ну, а теперь послушаем, как вы выполнили домашнее задание…»
Первым читал Беленков. Это была целая поэма о грибах, где действовали фараоны, которые с помощью ядовитых грибов уничтожали своих врагов, описывались фараоновы пиры. Аркадий Беленков был одним из любимых учеников Ильи Львовича, и он слушал его с доброй улыбкой, усмехаясь, а когда тот кончил читать, коротко сказал ему: «Спасибо!»
Потом читал Александр Соколовский, это тоже было длинное стихотворение на мотив известной народной песни: «Гриб-боровик, всем грибам полковник, повелел, приказал грибам на войну идти». Только у Соколовского война была уже современная, Отечественная, и все хорошие грибы – белые, подберезовики, подосиновики, лисички, опята – были советскими мужественными воинами, а мухоморы, поганки и прочие ядовитые грибы – наглыми фашистами, посягнувшими на нашу землю.
Наконец настала моя очередь. Я написала короткое, в три строфы, стихотворение, этакий портрет гриба:
Землей рожденный, дождиком крещенный,
Пеленки листьев разбросав кругом,
Оглядывает мир. В лохматый и зеленый
Он в этот мир пришел, как входят в летний дом.
Упругий, крепенький, упрямо одноногий,
Задорно шляпу набок заломив,
Он поселился на краю дороги,
Полюбопытствовал, но скоро стал ленив.
Глядит на муравьиные затеи,
Под солнцем нежится в березовой тиши,
Родившись утром, к вечеру стареет,
И жить торопится, и чувствовать спешит…
Когда я прочитала последнюю строчку, Илья Львович вдруг громко и совсем по-детски рассмеялся и весело сказал:
– Есть и поэты такие, полюбопытствуют в молодости и быстро становятся ленивы. А поэзия ленивых не терпит!
Это был последний семинар, на котором мне посчастливилось присутствовать. Илья Львович уехал на фронт, а вскоре я покинула Литинститут – стали рождаться дети.
Встретились мы уже в 1946 году, осенью, в доме одного из учеников Ильи Львовича, и нашего соседа, поэта Александра Яшина. Илья Львович пришел с женой. Он был в штатском, немного погрузнел, почти не шутил, мало улыбался. Много пришлось ему пережить за эти годы – и грубый разнос Сталина за стихотворение «Кого баюкала Россия», и другие проработки, а совсем недавно отгремело грозное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». И чудо, что фамилия Сельвинского не попала в газету вместе с Зощенко и Ахматовой. Сейчас, когда мы читаем архивы, узнали, что Жданов со Сталиным разносили его стихотворение «Севастополь».
Я в то время ждала очередного ребенка, и, прощаясь, Илья Львович спросил меня:
– Стихи пишете?
– Нет, – смущенно ответила я.
– Ну что ж, это значит, что вы счастливы, и я очень рад за вас. Женщины обычно пишут или в юности, или когда им плохо.
Как часто потом, после смерти моего мужа Юрия Николаевича Либединского, вспоминала я эти его слова, когда писала свою первую книгу «Зеленая лампа»…
И еще об одной встрече хочется рассказать. Октябрь 1958 года. В Ялтинском доме творчества собралась уже традиционная для этого времени компания – Паустовские, Каверины, Шкловские, Оксман, Данины, Кроны… Днем, направляясь в столовую, я столкнулась в дверях с Ильей Львовичем. Он нес два больших, видимо, очень тяжелых чемодана.
– Что же это вы такие тяжести таскаете?! – воскликнула я, даже не поздоровавшись. – Вы же не тяжелоатлет…
– Но я борец и, прежде всего, мужчина, – шутливо ответил он. – Не могу же я допустить, чтобы Берта Яковлевна хоть один из этих чемоданов тащила. Она и так, бедная, сейчас достаточно переволновалась, да и я, признаться, тоже…
– Как прекрасно, что еще не перевелись рыцари на Руси, – в тон ему ответила я. – А что же заставило вас так переволноваться?
– На одной из последних станций перед Симферополем мы с Бертой Яковлевной вышли на перрон и, пока прогуливались, вдруг увидели, что поезд наш медленно пошел… Жена потребовала, чтобы я вспрыгнул на ходу, так как там остались все наши вещи и деньги. А Берта Яковлевна осталась в халатике и без копейки, представляете?! Но начальник вокзала, которому она, плача, всё рассказала, посадил ее в такси, и на следующей станции она догнала поезд…
В дневнике Ильи Львовича, любезно предоставленном мне его падчерицей Цецилией Александровной, есть такая запись:«24 октября. День моего рождения. Неожиданно и стихийно он вылился в целое событие дома отдыха: море цветов, как у тенора, подарки. Вечером мой концерт, после чего в моей комнате буквально митинг с шампанским в бокалах у каждого. Все стояли вплотную, а я в центре. Едва-едва поворачивался».
Я хорошо помню этот вечер. Илья Львович читал в гостиной «Венок сонетов», слушали, буквально затаив дыхание. А потом просили почитать и ранние стихи. Какие именно стихи он читал по просьбе друзей, я точно не помню, но помню, что в конце ему долго-долго аплодировали, поздравляли. Помню, как Ольга Дмитриевна Форш сказала:
– Давно не испытывала такого наслаждения. Ничего они с русской поэзией не сделают. Никогда.
А через год, в середине ноября, в новом здании ЦДЛ состоялся юбилейный вечер Сельвинского в связи с его шестидесятилетием. Это был радостный светлый вечер, первый вечер в новом здании ЦДЛ, и во всё время этого замечательного вечера меня не покидала мысль, как это прекрасно, что дом открывается чествованием истинного таланта.
После вечера, мы были так радостно взволнованы, что не хотелось возвращаться в домашнюю обыденность. И мы долго сидели с Юрием Николаевичем Либединским и Валерией Анатольевной Герасимовой в скверике возле нашего дома в Лаврушинском переулке.
– Много горького выпало на долю нашего поколения, – сказал Юрий Николаевич, – но, право же, наверное, многое можно пережить ради того, чтобы стать свидетелем такого торжества талантливого человека. Я так рад за Сельвинского, что и сам счастлив.
Через несколько дней Юрия Николаевича Либединского не стало, и я благодарна судьбе и Илье Львовичу, что одним из последних его впечатлений на земле был этот прекрасный вечер.Данный текст является ознакомительным фрагментом.