Черчилль-агностик

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Черчилль-агностик

Воспитанный, сообразно правилам своего круга, в лоне англиканской церкви, Черчилль, тем не менее, был человеком глубоко неверующим. Христианские вероучения, евангельские предписания были ему чужды, если только они не являлись социальными установлениями, заложенными в основу британской культуры, и стержнем британского национального духа. Черчилль верил в нечто другое — в Англию и Империю, еще, быть может, в науку и прогресс.

Конечно, в детстве Уинстона окрестили, а в 1891 году, в возрасте семнадцати лет, он прошел обряд конфирмации, однако причастился Черчилль лишь раз в жизни, в чем впоследствии и признался племяннику Шейну Лесли[411]. В своей автобиографии выпускник Хэрроу в шутливом тоне рассказал о том, как в юности соблюдал религиозные обряды: «Даже во время каникул мне приходилось раз в неделю ходить в церковь. В Хэрроу каждое воскресенье было по три службы, а на неделе мы читали молитву по утрам и по вечерам. (...) Еще тогда я обеспечил себе такой кредит в банке набожности, что с тех пор мог преспокойно пользоваться своим счетом и в ус не дуть»[412].

Начиная с 1897 года (Черчилль тогда служил в Индии) он отказался не только от соблюдения религиозных обрядов, но и от самой христианской веры. Он подменил ее равнодушием и светской гуманностью, ставшими для него ориентирами в жизни, хотя на людях по-прежнему соблюдал правила и обряды англиканской церкви, которые британская армия не столько любила, сколько была к ним приучена. «Я не приемлю ни христианской веры, ни какой другой формы религиозных верований», — писал Черчилль своей матери. А вот строки из другого его письма: «Надеюсь, что смерть положит конец всему, я материалист до кончиков ногтей»[413]. Надо сказать, что знакомство с Индией — страной, в которой перемешано множество верований и воздвигнуты храмы самым разным божествам, способствовало зарождению и укреплению в скептичном и релятивистском мозгу западного человека убеждения в том, что прежде всего нужно жить честно и достойно, выполняя свой долг, а не ломая голову над тем, к какой религиозной формации принадлежать. Впрочем, Черчилль любил повторять изречение Дизраэли: «Все разумные люди исповедуют одну и ту же религию». Недавно выяснилось, что Черчилль даже был франкмасоном в течение нескольких лет... В 1901 году его приняли в Стадхолмскую ложу, что находилась в Лондоне, из которой он вышел в 1912 году, причем этот опыт не сказался ни на его мировосприятии, ни на его карьере[414].

Изо всех христианских вероисповеданий Черчилль все же отдавал предпочтение англиканской церкви. Он одобрял ее открытость и дух терпимости («Ее заслуга в том, что она всегда принимала, а не отвергала разнообразия религиозных верований и воззрений») и ненавидел католицизм, этот «восхитительный наркотик, облегчающий страдания и прогоняющий тревогу, но при этом замедляющий развитие и лишающий человека силы». В англиканской церкви Черчиллю нравилось то, что она не «погрязла в трясине догм», что в ней «гораздо больше разумного»[415]. Временами казалось, Черчилль разделял точку зрения своих товарищей-офицеров, для которых в религии было, по крайней мере, два положительных момента: она помогала удерживать женщин в рамках морали, а «низшие классы» — в повиновении[416].

Однако несмотря на то, что Черчилль чувствовал себя превосходно, исповедуя такую своеобразную форму «светской» религии, соблюдая элементарные правила этики и не имея никакого определенного кредо, он, тем не менее, задавал себе вопросы о смысле жизни, о предназначении каждого приходящего в этот мир. Его сын Рандольф вспоминал, что не раз слышал, как отец задавался вопросом о цели бытия[417]. Во время Первой мировой войны капитан (и будущий генерал) Спирс записал в своем дневнике содержание состоявшейся однажды вечером во Франции беседы с полковником Черчиллем. Судя по этим записям, полковник верил в то, что дух человека продолжает жить и после его смерти[418]. Приблизительно о том же пишет и Джон Колвилл, ближайший соратник Черчилля. По его словам, Уинстон-агностик с годами «поверил в существование высшей силы, сознательно влияющей на нашу жизнь. (...) Бесспорно, к старости он убедился в том, что конец жизни — это еще не конец всему»[419]. Впрочем, эта перемена мнения нисколько не противоречила глубокому черчиллевскому пессимизму, которому немало было свидетельств и о котором так часто говорил доктор Уилсон Моран. Например, в 1943 году Черчилль утверждал: «Смерть — это прекраснейший дар, которым Бог может наградить человека», а вот что он говорил в 1954 году: «Гнусный мир! Если бы мы заранее знали, что нас здесь ждет, никто не пожелал бы появляться на свет!»[420]

Тем не менее наше суждение было бы однобоким, если бы мы свели представление Черчилля о религии к одной поверхностной и в целом очень ограниченной концепции. Для него феномен религии был основополагающим как социокультурное явление. Черчилль хранил, по крайней мере, внешнюю верность верованиям предков потому, во-первых, что англиканская церковь представляла собой основной институт Королевства, ведь именно она определила его историю и выковала дух британского народа. А Черчилль заботился о том, чтобы сохранить в неприкосновенности все ценности прошлого, которые стоит сохранять. Поэтому ему горько было видеть, как теряет актуальность или исчезает вовсе то, что покоилось на традициях, обычаях, этикете (все эти три термина сразу англичане обозначают одним словом «помпа» (pageantry). Впрочем, в суматохе XX века, освободившегося от церковного влияния, религия могла бы послужить инструментом социального регулирования, контроля и поддержки. Возможно, перед лицом грозящих человечеству со всех сторон опасностей было бы целесообразно обратиться к высоким нравственным ценностям в поисках средств борьбы с окружающим хаосом. К примеру, в одной из записей, сделанной в 1925 году, Черчилль размышляет о судьбах мира и задает себе вопрос, что было бы, если бы религиозные верования не могли защитить человечество от ада «роботизации» и от использования оружия массового уничтожения[421].

Более того, когда в 1940 году Англия осталась один на один с врагом, Черчилль, ни минуты не колеблясь, заговорил о спасении христианской цивилизации от нацистского язычества. В таком ракурсе англичане сразу же представали эдакими доблестными рыцарями, на долю которых выпала миссия спасти от варварства традиции британского народа и всего христианства. Таким образом, девиз монарха, начертанный на всех британских монетах, — «Defensor Fidei»[422]— получил новое звучание. В 1943 году, выступая в программе Би-би-си, Черчилль вновь вернулся к мысли о том, что британскую нацию следует определять с двух точек зрения — национальной и христианской. «В истории и характере британского народа, — утверждал тогда еще премьер-министр Черчилль, — религия всегда была краеугольным камнем, от которого англичане отталкивались в своих надеждах и устремлениях»[423].

* * *

Однако не в это верил Черчилль. Его религией, которую он действительно исповедовал и от которой никогда не отрекался, были британский народ и Империя. Вот с чем он связывал свои замыслы и упования. Всю свою жизнь Черчилль свято верил в величие Британии, в ее славное прошлое, в ее цивилизаторскую миссию. Об этом свидетельствует знаменитый отрывок из написанной им биографии герцога Мальборо. Этот отрывок напоминает торжественный гимн, прославляющий подъем Великобритании на фоне угасающего могущества Короля-Солнца, могущества, которое разрушил великий Джон Черчилль, — его победы установили новое соотношение сил в Европе.

«Если бы в 1672 году, — пишет Черчилль, — кому-нибудь пришла в голову мысль рассчитать соотношение сил между Францией и Англией, вывод получился бы неутешительным: наш слабый остров находился в унизительно зависимом положении — его поддерживали своим капиталом иностранные державы. Это положение усугублялось тем, что Европа сама была раздроблена и крайне слаба.

Ни один мечтатель, каким бы романтиком он ни был и какие бы безумные фантазии ни рождались в его душе, не мог предвидеть, что недалек тот день, когда под натиском огромных коалиций, вовлекших в битву все поколение, могучий французский колосс падет ниц, будет втоптан в пыль, а маленький островок начнет возводить свою империю в Индии и в Африке, отнимет у Франции и Голландии их колонии и выйдет из борьбы победителем, повелителем и господином Средиземного моря и всего мирового океана! Кто мог подумать, что этот островок возьмет с собой в дальний путь, словно святыню в раке, все свои законы и свободы, достижения науки и сокровища словесности, все те блага, которые сегодня стали самыми дорогими «фамильными драгоценностями» огромной семьи, имя которой — Человечество?»[424]

Черчилль был истым викторианцем. Он родился накануне провозглашения королевы Виктории императрицей Индии, а в юности стал свидетелем двух пышных юбилеев королевы — золотого, отпразднованного в 1887 году, и бриллиантового, отпразднованного в 1897 году. Черчилль всегда оставался непоколебимым, бескомпромиссным, страстным патриотом, убежденным в том, что провидение доверило британским руководителям благословенную землю, хранительницу мировой цивилизации и прогресса. Вот почему черчиллевское понимание патриотизма было поистине сакральным. Бесспорно, его патриотизм не раз плавно переходил в национализм или в империализм, однако никогда — в демагогическую, тривиальную ксенофобию.

Вот почему на протяжении всей своей карьеры Черчилль гнал от себя мысль о неизбежном упадке Британской империи. Показательный тому пример: именно эту тему он выбрал для своего первого выступления перед собранием консерваторов в 1897 году. «Немало найдется людей, — говорил тогда Черчилль под восторженные рукоплескания слушателей, — утверждающих, что в этом году, когда мы празднуем юбилей нашей королевы, Британская империя достигла зенита могущества и славы и что отныне мы неизбежно вступим в полосу упадка, как это было с Вавилоном, Карфагеном, Римом... Не слушайте это воронье, накликающее беды и несчастья. Изобличайте во лжи их карканье, доказывайте собственными поступками, что силу и жизнелюбие нашего народа не искоренить, так же как и нашу решимость заставить уважать Империю, доставшуюся нам в наследство»[425]. В самый разгар войны, сразу после победы при Эль-Аламейне, старый волк британской политики развил эту мысль во время торжественной церемонии, состоявшейся в символическом месте — лондонском Сити: «Я стал первым министром короля не затем, чтобы руководить процессом ликвидации Британской империи. Для этого, если однажды такая необходимость возникнет, пусть поищут кого-нибудь другого, а пока, раз уж у нас демократическое государство, я думаю, следовало бы спросить мнение народа»[426].

* * *

Как уже было сказано выше, Черчилль верил не только в Империю и Англию, но и в науку и технический прогресс. И все же его любовь к науке и прогрессу была значительно слабее его страстной любви к родине. Вспомним, ведь система взглядов Черчилля формировалась в основном в конце XIX века, то есть в викторианскую эпоху, когда идея прогресса была ключевой. Эта идея была тесно связана с процветавшим тогда в Англии сциентизмом: считалось, что знание сделало человеческую власть безграничной, крепла уверенность в грядущей победе разума и науки над невежеством, предрассудками и старыми верованиями. К этому оптимизму прибавился активно насаждавшийся морализм, который, как многие хотели думать, сочетал в себе добро и истину.

Вот в какой атмосфере вырос Черчилль. Идеям своего детства он волей-неволей оставался верен всю жизнь. В возрасте семи лет он уже с восторгом проводил первые в жизни опыты по смешиванию газов. Позднее химия стала одним из предметов, по которым он успевал и за счет которых поступил в Сэндхерст[427]. Прогресс проник и в повседневный быт Черчиллей. Особняк лорда Рандольфа Черчилля в Уэст-Энде стал первым частным домом в Лондоне, освещенным электрическими лампочками[428].

Неудивительно, что любопытство Черчилля всегда было возбуждено, а его богатое воображение вечно рисовало ему какие-то удивительные картины. Он всегда испытывал повышенный интерес к новым механизмам, всевозможным техническим новинкам, к изобретениям и нововведениям, начиная с танка времен Первой мировой войны и заканчивая радаром и системой «Ультра», нашедших применение в борьбе с фашизмом. Кроме того, не стоит забывать о фантастических планах, один за другим рождавшихся в его изобретательном уме. Так, в 1943 году Черчилль разработал план «Хабакук», состоявший в том, чтобы превратить айсберги в плавучие непотопляемые базы военной авиации, покрыв их сверху огромными настилами из замороженных досок. Однако этот план сразу же был отвергнут благоразумными экспертами[429].

Добавим еще один, последний штрих к портрету: страсть Черчилля к истории. История человечества была для него не просто историей пути к спасению, он видел в ней, несмотря на все печальные факты — и в первую очередь трагедии XX века, — историю прогресса. Прогресса, лучшей иллюстрацией которого служила история Англии, прошедшей долгий путь развития от кельтских варварских племен и датских завоеваний до современной, процветающей Великобритании — светоча цивилизации, свободы и демократии. В этом отношении Черчилль был безоговорочным сторонником «либеральной концепции», согласно которой история развивалась линейно и была отмечена поэтапной победой эмансипации, триумфом реформ и предоставлением каждому — благодаря таким документам, как Великая хартия вольностей или закон 1679 года о неприкосновенности личности — права свободно распоряжаться своей жизнью. Эта концепция звучала как нельзя более естественно в устах просвещенного отпрыска одной из знатнейших фамилий Британского Королевства, чьим призванием было служение государству и обществу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.