Дела эпистолярные, театральные, прочие
Дела эпистолярные, театральные, прочие
По возвращении из Европы в августе 1927-го Леонов успевает побывать на вечере «Красной нови» в Доме ученых, где журнал привычно атакуют как прибежище «попутчиков», а затем уезжает от шума подальше с женой в Переславль-Залесский по приглашению художника Дмитрия Николаевича Кардовского (позже тот будет иллюстрировать «Соть»). Жена Кардовского, носившая замечательное имя Ольга Людвиговна Дела-Вос-Кардовская, тоже была художницей. Она напишет портреты Леонова и его жены.
В Переславле Леонов работает над повестью «Провинциальная история». Несколько впечатлений от жизни в Переславле перекочевали в текст: услышанная как-то фамилия Пустынов, меткая кличка одной из лошадей — Арлекинка.
Повесть тяжелая для восприятия, притом искусно сделанная, но Леонов ею не был до конца доволен.
В Переславле, кстати, от одного мужика услышал Леонов интересное присловье, которое потом будет часто поминать:
— Делов у меня, как у Максима Горького!
То есть — много забот, очень много.
Отдыхая от писательского труда, Леонов занимается фотографией.
Татьяна Михайловна Леонова так описывала страсть мужа в письме знакомым: «Заманиваем к себе в комнату ни в чем не повинных людей, мучаем их, усаживаем в течение часа, вертим им головы, руки, ноги… Снимаем бедных страдальцев с выдержкой в две-три минуты, при них же проявляем и их же ругаем, если плохо выходит».
В сентябре Леоновы возвращаются в Москву, и Леонид, наконец оторвавшись от дел своих, пишет Горькому. Интонация все такая же радостная и неуклюжая:
«От души спасибо за все то хорошее, что мы с женой получили у вас в Сорренто…»
«…Замечательный вы человек, Алексей Максимович, — не обижайтесь, что так неприлично в лицо выражаюсь. Я счастлив, что был у вас и говорил с вами. И почему-то все время такое чувство, словно совершил какую-то нечестность в отношении вас. Это, пожалуй, и хорошо. Должен всякий человек иметь в мире человека, перед которым бы он чувствовал такое.
Это будит в нем хорошее, живое, шевелящееся в горле и сердце. Еще раз извините меня великодушно за словеса, которые я все равно должен был сказать вам, чтоб не лопнуть от них».
И тут же прибавляет весьма сомнительный пассаж: «Холодает у нас, хотя лист еще держится. Совершенно невообразим сейчас российский пейзаж. Березовую рощу на бугре, осеннюю, пеструю, представляете? А какие горизонты в Переславльском округе! Великое дело горизонт — у нас он тянет на великие дела, право, а у вас там теснота душе и плюнуть некуда. Мудрости у нас больше…»
Не за Помпейский ли музей отмстил здесь Леонов? В финале благоразумно добавляет: «А писем-то я все-таки писать не умею».
Леонов вообще обладал редким даром проникнуть через самый малый человеческий атом, через блестинку в человечьем глазу в запредельное пространство; и в то же время был, наверное, лишен той, к примеру, есенинского извода душевности. В самой пронзительной леоновской лирике всегда есть ощущение некоей отстраненности. Будто перед нами не вид изнутри — например, изнутри сердца, — но вид сверху. Вид, пронзенный ясным, почти всевидящим леоновским зрачком. Может, потому живому человеческому сердцу Леонова был отпущен столь долгий срок, длиной чуть ли не в целый век? Сердце его умело держать дистанцию с миром.
В том числе и об этом помнит Горький, говоря о леоновской «обособленности», предугадывая в нем великолепного затворника, общающегося куда радостнее со своими цветами и кактусами, чем с людьми…
В упомянутом письме Леонов хвалится Горькому скорой премьерой переделанных в пьесу «Барсуков» в театре имени Вахтангова. «Жена волнуется (или только делает вид?), — пишет Леонов, — а мне нипочем».
Между тем, пока готовили спектакль, было много споров и нервотрепки. Режиссер, Борис Евгеньевич Захава, атаковал, Леонов защищался.
В театре только что с успехом у публики и сопровождаемая руганью критики прошла «Зойкина квартира» Булгакова. Следом — выверенная идеологически инсценировка повести Лидии Сейфуллиной «Виринея». На обоих спектаклях побывал Иосиф Сталин и по поводу Сейфуллиной оставил в книге отзывов запись: «По-моему, пьеса — выхваченный из жизни кусок жизни. Артисты, видимо, способные люди, может быть, не так много у них искусства, как у артистов МХАТ, но жизненности, кипучей жизненности — по-моему, больше. В общем, хорошо, даже великолепно. И.Сталин. 16. IV. 26 г.».
Теперь вахтанговцы не хотели терять завоеванных позиций.
К Леонову приставили, как он сам потом писал, «комиссара» в лице вахтанговского артиста В.В.Куза, и за полтора месяца они изготовили постановку по мотивам романа. Надо сказать, что до этого роман в ожидании постановки пролежал в театре два года.
Сам Леонов хотел делать пьесу, взяв лишь одну сюжетную линию — связанную с Егором Брыкиным.
Театру же, естественно, хотелось революции и прочих извержений социального вулкана, поэтому для инсценировки взяли линию, связанную с братьями Рахлеевыми — «барсуком» Семеном и большевиком Павлом.
Был у постановщиков спор с Леоновым: выводить или нет огромную толпу восставших мужиков на сцену. Леонов говорил: «Я вам восстание дам в отражении… вот этой бутылки!»
«Нет, — отвечали, — нужна массовка!» Уговорили.
Павла Рахлеева играл Борис Щукин, тот самый, что сыграет позже Ленина в легендарных фильмах «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году».
«…Помню громовую негромкость его голоса, человек говорит тише всех, а его слышнее всех», запишет Леонов позже.
В спектакле были заняты и настоящие, и будущие театральные звезды, в том числе основатели новых актерских династий: Москвин, Державин, Рапопорт, Миронов.
«Барсуки», из которых при постановке извлечены все леоновские сомнения в человеке, вся мужицкая жуть, идут не без успеха. Но даже «зачищенный» текст инсценировки позволял рапповским критикам заметить, что в спектакле акцентирована не «победа над барсуковщиной», а «тяжесть личных переживаний братьев».
Театралы к тому же замечали, что многие достоинства спектакля повторяют «Виринею», что было вполне объяснимым после похвалы Сталина.
Однако ж адекватно вместить в постановку целый роман все-таки не получилось. Газета «Правда» от 30 сентября 1927-го сетовала устами ведущего театральной рубрики Петра Маркова — того самого, что гостил в свое время у Горького: «Беспощадно отрезая отдельные сцены, меняя положение, сращивая отдельные образы (Петру Грохотову приданы черты Половинкина), Леонов оставил большие промежутки между отдельными сценами, заполненные в романе и не заполненные в пьесе».
Свои претензии выскажет тогда же критик Александр Гидони в журнале «Современный театр»: «Не плохо первое действие: трактир-чайная… Очень хорошо заседание сельсовета. Удались режиссеру массовые сцены во втором и третьем действиях, но следует отметить, что гулы толпы нельзя заменить случайными шумами, а бунт не передается одной толкотней на сцене».
В том же номере журнала на труд вахтанговцев размещена характерная рецензия в стихах: «Тяжка писателя стезя,/ И логика вещей упряма:/ Роман увесистый нельзя/ Легко и просто сделать драмой».
Впрочем, чуть ниже авторы журнала не без приязни острят о спектакле:
«— Акушерская пьеса.
— Как?
— Впервые подлинный живой большевик на сцене родился».
Отвечая на всевозможные упреки, Леонов напишет, что пьесу-де стоит рассматривать не как произведение самостоятельное, но как «коллективное», и не как пьесу вовсе, а как инсценировку романа… Но в любом случае Леонов на подъеме, радостен: отныне он принят в театр.
Во МХАТе тем временем продолжают раздумывать о постановке «Унтиловска». В том самом Московском художественном, где в 1910-е годы Леонов, совершенно потрясенный, совсем еще мальчик, сидел на галерке.
При подготовке «Унтиловска» тоже были свои неизбежные сложности.
«Помню, — рассказывал Леонов, — как после неоднократных переделок пьесы я подошел однажды к Константину Сергеевичу на премьере Свадьбы Фигаро и спросил его мнение о последнем варианте моего рукоделия. Он постучал длинными мускулистыми пальцами о спинку кресла — режиссерского кресла в восьмом ряду — и сказал в своей характерной манере, запинаясь и нажимая на каждое слово:
— Это… это… отличный, — он сделал ударение на этом слове: — эскиз пьесы…»
Леонов старательно превращает эскиз в картину.
В октябре писатель выступает в Доме печати с рассказом о поездке за границу. О Горьком — в самых теплых тонах.
Но внутри все-таки чувствует какую-то недоговоренность в общении с Горьким, его строгий, молчаливый пригляд к себе. Ему кажется, что нечто важное ускользнуло, не было проговорено, и Леонов хочет написать об этом Алексею Максимовичу.
Только к зиме, когда наконец-то начались репетиции «Унтиловска» во МХАТе, Леонов отправляет второе письмо: кому же, как не Горькому, похвастаться скорой постановкой первой своей настоящей пьесы. Да еще в театре, с которым Горького столько связывало!
Репетиции «Унтиловска» проходят небезболезненно для Леонова.
Исполнители ролей в «Унтиловске» изводят Леонова расспросами обо всей подноготной героев, просят едва ли не родословную их предоставить. «Это не актеры! Это следователи какие-то!» — восклицает Леонов.
Иногда собирается вся труппа, строго обсуждают текст: «как консилиум врачей», по выражению Леонова.
Но если слово берет Леонов, Станиславский говорит актерам: «Внимание! Прислушайтесь».
Прислушиваются и делают по-своему.
Сохранились репетиционные экземпляры «Унтиловска» — все в пометках актеров и режиссера Василия Сахновского, «для себя»: по сюжету, по реквизиту, по декорациям.
Дочь Леонова, Наталия Леонидовна, рассказывает о забавном курьезе, случившемся во время репетиций: «Согласно велению времени, контролировать искусство должен был рабочий класс, а потому на обсуждении присутствовал “Совет представителей трудовых коллективов”, состоявший из работников разных контор, бань и т. п.».
Один из членов этого совета стал рекомендовать работникам театра превратить главного героя — попа-расстригу — в учителя или в студента, сосланного в город Унтиловск за революционную деятельность и защиту интересов рабочего класса.
Станиславский ответил:
— Видите ли, товарищ, мы находимся в театре, в МХАТе, у нас актер капризный, строгий, всякую дрянь играть не будет!
Актер, впрочем, действительно водился и капризный, и строгий.
Леонов то спорит, даже дерзит, то идет на уступки, понимая, насколько велик опыт у актеров Художественного театра.
В любом случае, поддержка Горького ему важна.
Приходится, правда, в письме извиниться, что не поздравил Алексея Максимовича с шумно отмечавшимся тридцатипятилетием литературной деятельности, назвав собственное поведение «свинством»: «Я слышал, что вы серьезно больны? Искренно надеюсь, что это так, мимоходом, а вообще все благополучно? И даже тогда, в такую минуту, я не сумел написать вам».
«Дорогой мой Леонид Максимович, что это Вы себя ругаете за то, что не писали мне? — отвечает ему Горький в последний день 1927 года, 31 декабря (не желает год закончить, Леонову не ответив). — Не писалось — не было времени, охоты, явилось свободное время или охота — написали. И — всё в порядке».
«Когда пройдет “Унтиловск”, вероятно, актеры снимутся в костюмах и гриме, не пришлете ли мне? — просит Горький. — “Героев” я хорошо помню, интересно бы взглянуть, как их изобразили артисты».
Леонов пишет Горькому, что работал над повестью, написал несколько рассказов («Темная вода», «Возвращение Копылёва» и «Приключение с Иваном» из цикла «Необыкновенные рассказы о мужиках»).
«Очень рад, что Вы так много работали и над небольшими вещами, — отвечает Горький, — “Вор”, наверное, утомил Вас. Пожалуйста, когда напечатаете новые вещи — пришлите мне оттиски, ладно? Буду благодарен. А — деревяшка?»
«Деревяшка» — это Горький вспомнил про фигурки из дерева, которые Леонов обещал ему вырезать. Леонов уже сделал ему Пигунка, героя своего рассказа («Все дело у Якова Пигунка было в бороде. Была она спутанная и черная от дыма и копоти и свисала низко, на манер мочалки, которой печные горшки греют. <…> Яков есть сонный старичище. Жил он много лет. Дни текли своим чередом, а он своим. И боялся Господь вынуть из него душу, потому что вся она пропиталась дегтем насквозь» — такого вот вырезал).
Под конец письма Горький добавляет: «Спасибо за обещание прислать “Вора”. Хорошая книга».
Сказав весьма скупое: «хорошая книга», Горький, безусловно, пожадничал. Внутренне он сразу понял, что имеет дело с одной из самых важных книг и того времени, и русской литературы вообще.
Но не хочет Леонова в глаза нахваливать. Вернее — пока не хочет.
Спустя три недели Горький откажет Леонову в написании предисловия к собранию сочинений (у Леонова, в двадцать девять лет, напомним, начало выходить первое собрание в пяти томах!). Впрочем, причины для отказа Горький называет понятные: «Писать о Вас нужно немало и очень хорошо, очень подробно… на эту работу нужно много дней, нужно все Ваше перечитать и — внимательно».
Леонов не сдержится и скажет Горькому в письме: «О самом главном не переговорили мы». И, кажется, так и не переговорят.
Горький, впрочем, отвечает: «…самое главное — почувствовать друг друга, а это, на мой взгляд, было».
Тут Алексей Максимович имеет в виду и Леонида Андреева, и «мало заботится о себе», и все иное, но Леонову, конечно, не сообщает, как именно он его «почувствовал».
Хотя, может, это и не столь важно. Зато Горький пишет о Леонове Ромену Роллану, выражая свой восторг «Вором». Просит, чтоб «Вора» издали во Франции, наряду с Михаилом Пришвиным (которого Горький ставил выше себя как писателя).
«“Вор”, — сообщает Горький Роллану, — оригинально построенный роман, где люди даны хотя в освещении Достоевского, но поразительно живо и в отношениях крайне сложных». И справедливо добавляет: «В России книга эта не понята и недостаточно оценена».
Чуть позже Горький во всеуслышание расскажет, насколько высоко он ценит Леонова.
«Чтобы убедиться в быстроте роста языка, стоит только сравнить запасы слов — лексиконы — Гоголя и Чехова, Тургенева и, например, Бунина, Достоевского и, скажем, Леонида Леонова, — напишет Горький в 1928-м. — В романе “Вор” он совершенно неоспоримо обнаружил, что языковое богатство его удивительно; он дал уже целый ряд своих, очень метких слов, не говоря о том, что построение его романа изумляет своей трудной и затейливой конструкцией».
Еще раз уясним смысл сказанного Горьким: словарь Леонова не то что равен словарю классиков — он в чем-то даже больше. Не говоря о конструкции текста Леонова, чему Горький, писавший вещи в архитектурном смысле линейные, не мог не поражаться.
В одном из писем в начале 1929 года Горький фактически повторяет точку зрения и антисоветского Георгия Адамовича, и советского Луначарского, утверждая, что из «молодых» писателей Леонов — первый.
О Никитине Горький пишет: «заболтался, изнебрежничался». О Слонимском: «сухо и тускло». О Федине: «преждевременно солидно». Начинает разочаровываться в Каверине, которого поначалу ставил очень высоко. «Зощенко способен на многое, — утверждает Горький и тут же уточняет, — но ему следовало бы не забывать, что лучшее, сказанное им, „старушка, божий одуванчик“, а не „собачка, системы пудель“. Пильняк ему давно был неприятен и поперечен.
«Делу правильного развития языка служит, из молодых, один Леонов», — таково мнение Горького.
Не только «Вор», но и начавшийся вскоре «советский период» Леонова вызовет у Горького восторг.
Единственно, что до поры до времени Горький не замечает леоновских «закавык», смысловых его каверз. Не хочет он обращать внимания на то, что пока ему кажется в Леонове неглавным: быть может, наносным от Достоевского, быть может, просто случайным.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.