Последняя схватка со временем
Последняя схватка со временем
В июне 1922 года Аюсьен Доде, зашедший к нему попрощаться перед своим отъездом из Парижа, нашел его еще более бледным, чем обычно; глаза были обведены глубокими черными кругами. Люсьен Доде смутился; он вдруг почувствовал, что находится рядом с великим человеком, но не осмелился высказать это вслух. Марсель старался держаться ласково и смиренно, как в былые времена. Потом они заговорили об одном из его новых друзей, о той глубокой антипатии, которая возникла между ним и прежними. «Симпатии и антипатии не передаются, — сказал меланхолично Пруст, — и это очень грустно для дружбы и прочих связей…» Он давно написал, что дружба разочаровывает больше, чем любовь. «Когда я покидал его, — добавляет Доде, — прошлое сдавило мне горло. Я хотел поцеловать его; он немного отпрянул в своей постели и сказал: «Нет, не целуй меня, я небрит…» Тогда я пылко схватил его левую руку и поцеловал. Так и вижу через дверной проем его устремленный на меня взгляд…»
За лето состояние его здоровья ухудшилось.
Пруст Гастону Галимару:
«Не знаю, писал ли я, что начал падать на пол при каждом шаге и не могу произносить слова. Ужасная вещь…» Мученик ремесла, он буквально убивал себя, правя ночи напролет гранки «Пленницы» и диктуя племяннице Селесты очередные «добавки».
Гастону Галммару:
«Стоит мне встать с постели, как я оборачиваюсь вокруг себя и падаю. Окончательное объяснение, которое я этому нашел, но, быть может, неверное, заключается в том, что со времени последнего возгорания сажи в трубе, там образовалось много трещин, и, когда я развожу огонь, вероятно, немного угораю. Надо бы выходить, но, чтобы выходить, надо добраться до лифта. Жить не всегда легко…»
Он продолжал торопить издателя и яростно защищать свою книгу:
«Другие, не я, наслаждаются вселенной, и я радуюсь этому. У меня же не осталось ни слова, ни движения, ни мысли, ни простого блага не страдать. Так что я, изгнанный некоторым образом из себя самого, нашел прибежище в книгах, которые ощупываю руками, не имея возможности читать их, и принимаю предосторожности роющей осы,[248] о которой Фабр написал восхитительные страницы, приводимые Мечниковым, и которые вам наверняка известны. Съежившись, как она, и лишенный всего, я занят лишь тем, чтобы дать им возможность распространиться по мыслящему миру, в чем самому мне отказано…»
Кто-то имел глупость сказать ему, что мозг лучше работает натощак, и он стал отказываться от еды, дабы «Пленница» была достойна предыдущих томов. Есть что-то возвышенное в этом жертвовании смертного тела бессмертной книге, в этом переливании, где донор сознательно сокращает свою жизнь, чтобы жили персонажи, впитавшие всю его кровь.
Друзьям он писал, что готовится уйти окончательно. «И тогда это будет подлинным «Обретенным временем».
«Его мысли уже устремлялись за пределы тех дней, что остались ему для жизни. Его заботили Мемуарах Монтескью, объявленные к публикации. Ему туманно намекнули, что дворянин поведал там чрезвычайно неприятные вещи о многих людях, в том числе о самом Прусте. «Я скоро умру, — сказал он. — Было бы лучше, чтобы мое имя не упоминалось, потому что я не смогу ответить…[249]»
В октябре 1922 года, выйдя из дому ночью, в туман, чтобы отправиться к Этьену де Бомону, он простудился. Обнаружился бронхит. Поначалу болезнь не казалась серьезной, но он не давал себя лечить. Он не позволял даже прогреть свою комнату, потому что из-за калорифера у него случались приступы удушья. Бессильная сладить с ним Селеста, которой он запретил вызывать врача, вскоре сочла, что он болен гораздо серьезнее, чем обычно, но Марсель со стоическим упорством продолжал ночи напролет править «Пропавшую Альбертину». Наконец, около 15 октября, поскольку температура мешала ему работать, он согласился вызвать своего постоянного врача, доктора Биза. Тот сказал, что тревожиться не о чем, но Пруст должен отдохнуть, а главное — питаться. Марсель вспомнил свою мать, которая всегда лечила его лучше врачей и верила в диету. Он заявил, что любая пища только повысит температуру и помешает ему продолжить работу. «Селеста, Смерть преследует меня, — говорил он. — Я не успею послать гранки Галимару, а ведь он ждет их…»
«Он очень ослаб, — рассказывала Селеста, — но продолжал отказываться от еды. Единственное, что в него еще можно было влить, это ледяное пиво, за которым Одилона посылали в «Риц». Поскольку он задыхался, то звал меня беспрестанно: «Селеста, — говорил он, — на этот раз я умру. Только мне бы успеть закончить мою работу!.. Селеста, пообещайте, что, если врачи, когда у меня уже не будет сил им противиться, захотят сделать мне эти уколы, продлевающие страдания, вы им помешаете…» Он заставил меня поклясться. Со мной он по-прежнему оставался милым и кротким, но с врачами был таким упрямым, что доктор Биз послал за господином Робе-ром. Профессор пришел к нам и стал умолять своего брата, чтобы тот позволил лечить себя, при необходимости даже в больнице. Господин Марсель впал в великий гнев; он не хотел ни покидать свою комнату, ни иметь другую сиделку кроме меня. Когда оба врача ушли, он мне позвонил: «Селеста, я больше не хочу видеть ни доктора Биза, ни моего брата, ни моих друзей, никого. Я запрещаю, чтобы мне мешали работать. Оставайтесь одна рядом с моей комнатой, бодрствуйте, и никогда не забывайте, что я вам сказал насчет уколов!» Говоря это, он смотрел на меня с грозным видом. Добавил даже, что если я его ослушаюсь, он вернется с того света, чтобы меня мучить. Но приказал отправить доктору Бизу корзину цветов. Он всегда так просил прощения, когда вынужден был огорчить кого-нибудь. «Ну что ж, Селеста, вот еще одно дело улажено, на тот случай, если я умру», — сказал он, когда я сообщила ему, что корзина отправлена».
Это последнее жертвование цветов богу медицины, которое было также его погребальным даром, заставляет вспомнить о последних словах умирающего Сократа: «Не забудьте, что мы должны петуха Асклепию». И, подобно Сократу, пригласившему в свою тюрьму музыкантшу, чтобы перед смертью брать уроки игры на лире, Марсель Пруст, зная, что приговорен судьбой, столь же неумолимой, как одиннадцать сократовых судей, окружал себя на смертном одре книгами, «бумажонками», корректурными листами, и вносил последние поправки в текст, которому предстояло пережить его.
«17 ноября он решил, что чувствует себя гораздо лучше. Он принял своего брата, который пробыл у него довольно долго, и сказал Селесте: «Остается выяснить, смогу ли я протянуть эти пять дней…» Он улыбнулся и продолжил: «Если вы, как и доктора, хотите, чтобы я поел, принесите мне жареного морского языка; я уверен, что на пользу мне это не пойдет, но хочу доставить вам удовольствие». Профессор Пруст счел, что благоразумнее от такого удовольствия воздержаться, и запретил рыбу. Марсель признал его решение обоснованным. После новой беседы с братом он сказал ему, что проведет ночь за работой и оставит при себе Селесту для помощи. Мужество больного было достойно восхищения; он снова принялся за правку гранок и добавил несколько замечаний к своему тексту. Около трех часов утра, измученный, задыхающийся, он попросил Селесту сесть поближе и долго диктовал…»
Говорили, что надиктованное им той ночью было заметками к смерти Бергота, для которых он воспользовался собственными ощущениями умирающего, но вплоть до сего дня никто не нашел этому подтверждения. «Селеста, — сказал он, — я думаю, то, что я заставил вас записать, очень хорошо… Я останавливаюсь. Не могу больше…» Позже он прошептал: «Эта ночь покажет, кто взял верх — врачи надо мной, или я над врачами».
«На следующий день, около десяти часов, Марсель потребовал того свежего пива, за которым обычно посылали в «Риц». Одилон Альбаре отправился тотчас же, а Марсель прошептал Селесте, что с пивом будет то же, что и со всем прочим — его принесут слишком поздно. Селеста не могла оторвать глаз от бескровного лица, заросшего бородой, которая еще больше оттеняла бледность черт. Он был чрезвычайно худ; глаза горели таким огнем, что его взгляд, казалось, проникал в незримое. Стоя рядом с его постелью, Селеста, едва держась на ногах (она недосыпала уже семь недель)… ловила каждый его жест, стараясь предупредить малейшее из желаний. Вдруг Марсель вытянул руку; ему показалось, будто он видит в своей комнате огромную, отвратительную женщину: «Селеста! Селеста! Она очень толстая и очень черная; она вся в черном! Мне страшно…» Профессор Пруст, вызванный из своего госпиталя, примчался со всей поспешностью».[250] Доктор Биз тоже явился. Селеста, в отчаянии из-за того, что нарушается приказ Марселя, увидела, как чередой появляются лекарства, кислородные подушки, шприцы для уколов… Когда доктор Биз проник в комнату, глаза Марселя приобрели раздраженное выражение. Обычно столь учтивый, в этот раз он не поздоровался с ним и, чтобы дать понять свое неудовольствие, повернулся к Альбаре, принесшему заказанное пиво: «Спасибо, мой дорогой Одилон, — сказал он, — что съездили за этим пивом». Доктор наклонился к больному, чтобы сделать ему укол; Селеста помогла отвернуть простыни. Она услышала: «Ах! Селеста, зачем?» и почувствовала, как пальцы Марселя легли ей на руку и, силясь помешать, ущипнули ее.
Теперь все сгрудились вокруг него. Испробовали всё, но увы! — было слишком поздно. Банки больше не держались. С бесконечными предосторожностями профессор Пруст приподнял Марселя на подушках: «Я тебя совсем затормошил, дорогой малыш, я делаю тебе больно?» И на едином выдохе Марсель произнес свои последние слова: «О! Да, дорогой Робер!» Он угас около четырех часов, тихо, без единого движения, с широко раскрытыми глазами…»[251]
Его друзья перезванивались в тот вечер по телефону, чтобы с грустью и недоверчиво обсудить потрясающую новость: «Марсель умер». Некоторые решили повидать его на смертном одре. В этой убогой меблированной комнате его восхитительное неподвижное лицо, бескровное, словно на полотне Эль Греко, приобрело какую-то несказанную величавость. «Маска его исхудавшего, с ввалившимися щеками лица, почерневшего от бороды, тонула в зеленоватых тенях, какими некоторые испанские художники окружали лица своих мертвецов».[252] На груди лежал большой букет пармских фиалок. «Мы увидели, — говорит Мориак, — на закапанном отваром конверте последние написанные им неразборчивые слова, где можно было прочесть лишь имя Форшвиль: так сотворенные им создания до самого конца питались его существом и поглотили последние крохи его жизни…» При воде бедности обстановки, где только что скончался этот человек, преисполненный всяческих дарований, стали вдруг понятны смысл и серьезность аскезы, которую он в итоге наложил на себя. «У нас внезапно возникло впечатление, — пишет Жалу, — что он был очень далеко от нас; не только потому, что умер, но потому, что жил жизнью, глубоко отличной от нашей, потому, что мир поисков, воображения и чувствительности, в котором он жил, не принадлежал нам; потому, что он страдал от странных недугов, а чтобы питать свой ум, нуждался в необычайных страданиях и размышлениях, мало знакомых человеку…»
«На смертном ложе ему нельзя было дать пятьдесят лет, а едва тридцать, словно Время не осмелилось коснуться того, кто обуздал его и покорил…» Он выглядел вечным подростком. После похорон, выходя с кладбища Сен-Пьер де Шайо, Баррес, в котелке и с повешенным на руку зонтиком, встретил Мориака: «В общем… э… — сказал он, — это ведь был наш молодой человек». Но главное, это был, да и все еще есть, наш выдающийся человек. Баррес несколько позже сумел признать это: «Ах! Пруст! Милый собрат, каким же явлением вы были! И с какой беззастенчивостью я судил о вас!»
Невозможно — когда мы подошли к тому моменту, когда заканчивается земная и полная страданий жизнь Марселя Пруста, — не привести последнюю фразу из написанного им самим рассказа о смерти Бергота:
«Его похоронили, но всю ночь после похорон в освещенных витринах, по три в ряд, словно ангелы с распростертыми крыльями, бдили его книги, и, казалось, служили тому, кого уж нет, символом воскресения…»
Я вспоминаю, как несколько месяцев назад читал эту страницу публично, и как был поражен тяжелой от волнения тишиной, окутавшей творение гения. Это было так, как описал сам Пруст — когда Сван слушает Сонату Вёнтея и только что стихла короткая фраза:
«Сван не смел пошевелиться и хотел бы удержать в спокойствии всех остальных, словно малейшее движение могло спугнуть это чудесное, сладостное и хрупкое очарование, готовое вот-вот исчезнуть. Никто, по правде сказать, и не думал говорить. Неизреченного слова отсутствующего, может, умершего (Сван не знал, жив ли еще Вёнтей) излившегося над ритуалом этих священнодействующих, оказалось достаточно, чтобы приковать внимание трехсот человек, и превратить эту эстраду, на которой была так помянута душа, в один из самых благородных алтарей, где смогло осуществиться чудесное таинство…»
Здесь оканчиваются наши поиски. Мы пытались восстановить историю человека, который с героическим мужеством искал истину через экстаз; который наталкивался на людское безразличие, на тайну вещей, а главное — на собственные слабости; но который, ради того, чтобы вызволить плененные образы, выбрал отказ от всего и увидел — в одиночестве и посте, в муках и труде, — как распахнулись наконец меж четырех голых стен те единственные врата, в которые до него не стучался ни один писатель, и открыл в нашем собственном сердце и в самых заурядных предметах мир столь прекрасный, что о нем можно сказать то же, что он сам сказал о Рескине: «Даже после смерти он продолжает светить нам, как те погасшие звезды, чей свет все еще доходит до нас», и «именно его глазами, навеки закрывшимися в глубине могилы, еще не родившиеся поколения увидят природу».
Вначале был Илье, городок на рубеже Боса и Перша, где горстка французов жалась к старой церкви, увенчанной своей колокольней; где нервный и чувствительный ребенок погожими воскресными днями читал под каштанами сада «Франсуа-найденыша» или «Мельницу на Флоссе»; где сквозь живую изгородь розового боярышника он видел аллеи, окаймленные жасмином, анютиными глазками и вербеной, и оставался там в неподвижности, созерцая, вдыхая запахи, пытаясь мысленно проникнуть по ту сторону образа и запаха. «Конечно, ни река, ни поле, ни уголок сада, оставаясь долго под пристальным взглядом этого смиренного прохожего, этого мечтательного ребенка, и помыслить тогда не могли, что как раз благодаря ему им суждено уцелеть в самых мимолетных своих подробностях», и, однако, именно его восторг донес до нас аромат этих цветов боярышника, столь давно увядших, и позволил стольким мужчинам и женщинам, которые никогда не видели и не увидят Францию, в восторге вдыхать сквозь шум льющегося дождя незримый и стойкий запах сирени. Вначале был Илье, городок с двумя тысячами жителей, но в конце явился Комбре,[253] духовная родина миллионов читателей, которые рассеяны сегодня по всем континентам, а завтра растянутся сквозь века — во Времени.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Отъезд и последняя схватка
Отъезд и последняя схватка 21 декабря 1980 года в седьмом часу утра измученные бесконечными прощаниями и последней бессонной ночью, Ира, Оля и я спустились вниз, в темноту московского декабрьского утра, к толпе, нас ожидавшей, как ожидают на похоронах выноса тела. Толпа, как
ОВЛАДЕНИЕ ВРЕМЕНЕМ
ОВЛАДЕНИЕ ВРЕМЕНЕМ В двадцатые годы философ и провидец Валериан Муравьёв написал книгу "Овладение временем как основная задача организации труда". Он писал о времени, которое можно будет свёртывать и растягивать, "прокручивать" заново, консервировать и хранить, извлекая
Не понятый временем
Не понятый временем Художник и время… Проблема емкая и полная драматизма. Сколько потрясений, триумфов и трагедий задействовано в ней! И как меняет время представления наши о красоте, мастерстве и гениальности! Иной раз то, что казалось когда-то верхом совершенства,
Не сражайся со временем
Не сражайся со временем Я достиг того возраста, когда можно не надевать носки, даже если мне кто-нибудь это прикажет. Альберт Эйнштейн Возможно, Эйнштейн просто наступил на всеобщие грабли, когда осознал, что даже ему не под силу повернуть время вспять. Как большинство
А тем временем в Ницце
А тем временем в Ницце Вернемся теперь к тому, о чем пообещали поговорить немного ранее. Одним из любимейших занятий историков и вообще людей думающих являются размышления об альтернативности исторического процесса, о том, что было бы, если бы осуществилось возможное, а
Отъезд и последняя схватка
Отъезд и последняя схватка 21 декабря 1980 года в седьмом часу утра измученные бесконечными прощаниями и последней бессонной ночью, Ира, Оля и я спустились вниз, в темноту московского декабрьского утра, к толпе, нас ожидавшей, как ожидают на похоронах выноса тела. Толпа, как
Олег Михайлов. В споре со временем
Олег Михайлов. В споре со временем Появление в 1950 году бунинской книги «Воспоминания» явилось подлинной неожиданностью для эмигрантских кругов как из числа, «непримиримых», так и тех, кто в значительной степени переоценил свои позиции по отношению к Советскому Союзу.
Просеянное временем
Просеянное временем Но почему так получилось, что из всего, в общем, довольно большого количества кукольных спектаклей, увиденных мною за границей, я принял близко к сердцу и соблазнился только Спейблом, скрипкой, полумеханическим оркестром да четырьмя пальцами на руках
Эксперименты со временем и с пространством
Эксперименты со временем и с пространством Изучая новейшие публикации, открывая новые закономерности, Альберт осознавал, что человечество уверенно приближалось к бездне. Новые концепции раскрывали самые страшные свойства окружающего мира. Вчера это казалось сказкой, а
Ломбардия и игра со временем
Ломбардия и игра со временем Договор, заключенный в Сан-Германо в 1225 году, возложил на императора тяжелое бремя, но зато подарил ему отсрочку — целых два года. Собирался ли он использовать ее для подготовки к крестовому походу или вынашивал другие далеко идущие планы?
В ногу со временем
В ногу со временем За завтраком он съел восемь калорий по новой диете из журнала «Здоровье». Сначала пожевал две редиски по калории за каждую, потом отгрыз от сухаря четыре калории, пятую оставил себе на ужин. И запил всё это столовой ложкой пустого чая строго без сахара и
Вдогонку за утраченным временем
Вдогонку за утраченным временем 24 мая 1836 года Анри Бейль приехал в Париж — в отпуск всего на несколько недель, а пробыл здесь три года и один месяц. Он был обязан такой длительной отсрочкой отставке Адольфа Тьера, случившейся 12 августа 1836 года. И уж истинным Промыслом
Последняя схватка
Последняя схватка …В ночь с 8 на 9 марта 1944 года к хате на окраине Боратина подошли трое: высокий немецкий офицер и с ним двое в крестьянской одежде. Видно было, что они измучены долгой дорогой, сильно промокли, перемерзли, голодны. Один из гражданских остался снаружи, а двое
Последняя схватка с церковной тьмой и духовной инквизицией
Последняя схватка с церковной тьмой и духовной инквизицией 1843 году католикосом армян был избран Heрсес. Этот факт Абовян воспринял с острым интересом. У него появились надежды. Он устал от преследований, от неудачи, у него вновь возродились иллюзии, что можно быть полезным