Мир и премия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мир и премия

11 ноября 1918 года Марсель написал госпоже Строс: «Мы слишком много думали вместе о войне, чтобы не сказать себе в вечер Победы нежное слово, радостное, благодаря ей, грустное, памятуя о тех, кого мы любили и кто не увидит ее. Какое великолепное allegro presto в этом финале после нескончаемой медлительности в начале и во всем последующем. Какой драматург — Судьба, или человек, ее орудие!..» В тот день его заинтересовали скопления народа, позволив лучше представить революционные толпы: «Но, сколь бы ни было велико счастье этой огромной, нежданной победы, приходится оплакивать стольких мертвых, что подобная веселость — не самый лучший способ отпраздновать ее. Невольно вспоминаются стихи Гюго:

Милый друг, счастье строгости полно,

И радость смеха далее, чем слез…

(Я не уверен насчет «милого друга», это из последней сцены Эрнани…)[230]

Он был слишком умен, чтобы не предчувствовать опрометчивости этой радости: «Всем этим мирным договорам я предпочитаю те, которые ни в чьем сердце не оставляют злобы. Но, поскольку не о таком договоре идет речь, может, было бы лучше, едва он даст законный повод для мести, сделать его исполнение вообще невозможным. Может, это как раз такой случай. Однако я нахожу, что президент Вильсон довольно мягок, потому что по вине самой Германии речь не может, да и не могла идти о настоящем примирении; я бы предпочел более суровые условия; меня немного пугает немецкая Австрия, увеличивающая Германию, как вероятная компенсация за потерю Эльзаса и Лотарингии. Но это лишь предположения, и, может быть, я просто не понимаю, что уже и так все хорошо. Когда-то генерал де Галифе сказал о генерале Роже: «Он говорит хорошо, но слишком много». Президент же Вильсон говорит не слишком хорошо, но слишком много…»

Его личная жизнь в то время, как и всегда, была в расстройстве: «Я ввязался в безысходные и безрадостные сердечные дела, которые вечно приносят мне лишь усталость, страдание, бессмысленные расходы…» Чтобы покрыть свои расходы, он был не прочь продать пыльную груду ковров, буфетов, кресел, люстр, загромождавших его столовую: «Надеюсь, количество возместит посредственное качество, а вздорожание некоторых материалов, таких как кожа и хрусталь, возможно, позволит получить хорошую цену. Я совершенно не знаю, можно ли что-нибудь выручить за бронзу. Я бы тогда избавил свою гостиную от той, которая мне не нравится. Наконец, у меня несметное количество столового серебра, которое мне ни к чему, поскольку я питаюсь в «Рице», а чаще всего лишь пью кофе с молоком в постели…» Затем (ибо для мазохиста несчастий всегда хватает, потому что он сам их себе создает) его настигло роковое известие: в сентябре 1918 года его тетка продала дом на бульваре Осман. Куда ему податься в послевоенном Париже, где не хватало жилья? Со здоровьем было плохо. Чтобы заснуть, он принимал до полутора граммов веронала в день, из-за чего просыпался совершенно оглушенным, почти потеряв дар речи. Кофеин приводил его в чувство, но приближал к смерти. В его ли состоянии было вновь столкнуться с молотками обойщиков?

Тем не менее, он передал второй том своей книги «Под сенью девушек в цвету» Гастону Галимару, и тот готовился выпустить его одновременно с другой его книгой, озаглавленной «Подражания и прочее», которая содержала тексты, ранее опубликованные в журналах и обозрениях. Второй том (позже разделенный на три) был таким объемным, что представлял собой глыбу необычайно сжатого текста, притягательного своей странностью и путающего плотностью.

Марсель Пруст машинистке (чья личность не установлена):

«Около месяца назад я спросил у Гастона Галимара, одобрит ли он, если я введу в книгу подзаголовки глав с указанием частей, которые фигурируют в оглавлении. Он мне сказал, что не придерживается этого мнения, и я, поразмыслив, рассудил так же, как он. Мы подумали, что значка ***, помещенного мною в разных местах, там, где начинается новое повествование, будет достаточно для читателя благодаря оглавлению и номерам страниц, вынесенным в это оглавление (чего мы не могли сделать, пока нумерация не была окончательной), и придаст каждому фрагменту целого выбранный мною заголовок…

P. S. Я заметил, что ***, действительно, не были сохранены в последних гранках. Из них необходимо восстановить, по меньшей мере, два: после третьей строки на странице 177 (то есть после «беседки глициний») надо внизу поставить: ***; и на странице 298, после двадцать девятой строки, то есть после слов: «я заснул в слезах» внизу нужно: ***.»[231]

За выходом в свет этого тома Пруст следил с еще большим трепетом, чем за появлением первого. Кальмет погиб, но зато можно привлечь Робера де Флера, давнего друга, ставшего теперь директором «Фигаро». Получит ли Марсель передовую статью? Робер де Флер ответил, что в столь историческое время трудно было бы посвятить передовицу какому-то роману. Пруст желчно заявил, что ему «понятно… что литераторы, даже те, чьи книги, подобно моим, столь тесно связаны с войной и миром, должны держаться в тени и хранить сдержанность. Cedant armis libelli!»[232] Посвятят ли ему хотя бы заметку? Взявшийся за это Робер Дрейфус озаглавил рецензию «Возвращение в литературу» и подписал: Бартоло. Марсель поблагодарил, но, по словам Робера де Флера: «Когда бедняга Марсель пишет мне при случае письмо, не называя при этом дорогим малышом Робером и не говоря о своей нежности, я знаю, что он сердится!..» Он и в самом деле сердился. Зачем Робер Дрейфус упоминает там о его плохом здоровье? Почему статейка набрана «слишком мелким шрифтом, мельче, чем поденная плата полякам у Дудовиля»? И зачем подписываться Бартоло, что превращает эту великолепную похвалу в похвалу комедийную»? И все это в то время, когда «я хриплю так, что не слышу скрипа собственного пера и даже плесканья в ванной, которую принимают этажом выше!»

К счастью, в теплых статьях не было недостатка. К кампании за присуждение Прусту Гонкуровской премии примкнул Леон Доде. Пруст, не переставая разыгрывать некоторое безразличие, занялся этим сам, впрочем, не без сноровки. Он решил подключить Луп де Робера, Рейнальдо Ана, Робера де Флера и преуспел. Наконец, 10 ноября 1919 года он получил-таки премию, шестью голосами против четырех, отданных за «Деревянный крест» Ролана Доржелеса. Галимар, Тронш и Ривьер тотчас же явились к нему сообщить об этой победе и нашли его спящим. Члены Гонкуровской Академии долго колебались. Доржелес был фронтовик, не без основания любимый в литературном мире. Не будет ли неосторожностью увенчать вместо него сложную книгу этого богатого любителя? Многие журналисты так и подумали, и выбор был принят плохо.

Чтобы оправдать этот выбор, Пруст собственной рукой написал статью, которую с Леоном Доде отослал Жоржу Бон-амуру, главному редактору «Эклер».

«Как мы и могли вчера предположить, Гонкуровская Академия присудила свою премию, заранее возбуждавшую столько любопытства и зависти, и на которую было не меньше тридцати претендентов, писателей исключительно достойных, господину Марселю Прусту. Предпочтя им господина Марселя Пруста, Академия в некоторой степени сознательно нарушила букву Гонкуровского завещания, требовавшего, чтобы поощряли молодых писателей. Господину Марселю Прусту сорок семь лет. Но превосходство его таланта показалось Академии столь блестящим, что она смогла пренебречь возрастом…

Добавим, что мощный романист, написавший «В поисках утраченного времени» (произведение, отнюдь не являющееся автобиографией, как то порой ошибочно утверждали, и в чем такие писатели, как Генри Джеймс и Франсис Жам уподоблялись Бальзаку и Сервантесу), не дебютант. Он опубликовал, едва закончив школу, книгу «Забавы и дни», в которой Анатоль Франс увидел, по его собственным словам, «произведение порочного Бернардена де Сен-Пьера и простодушного Петрония». Но «Поиски утраченного времени» принадлежат к иной, более мощной струе, равно как и недавно вышедший том «Подражаний», в котором — забавное совпадение — фигурирует довольно дерзкая пародия на самих Гонкуров…»[233]

Наиболее враждебным критиком (но совершенно особым образом) оказался Монтескью. Он не без тревоги смотрел, как на бальбекском пляже появляется Шарлю. В своих сокровенных Мемуарах, которые предназначал к публикации лишь после своей смерти, он высмеивал «этот театральный трюк с Гонкуровской премией», и утверждал, что все было «подстроено». Не то чтобы он отрицал у автора любые заслуги — для этого у него было слишком много вкуса — но ему доставляло удовольствие изобличать скрытое за напускным смирением честолюбие Марселя, опиравшееся на дружеское расположение Рейнальдо, Робера де Флера, «державшего в своих руках «Фигаро», это озеро со святой водой, где он был перевозчиком», и Леона Доде, выигравшего голосование с помощью статьи-дубинки. Монтескью оскорбился, видя, как превозносят до небес роман, который сам он считал фривольным, и пришел к выводу, что в борьбе Пруст-Доржелес «сень девушек в цвету перекрыла тень воинов в крови». Неужели «малышу Марселю» предстояло войти во врата храма раньше своего учителя?

Бурже, когда-то подбадривавший подростка, друга Лоры Эйман, делал вид, будто смеется, говоря с Мориаком о Прусте, об «этом ожесточенном маньяке, разбирающем по косточкам мушиные лапки, но «он был слишком тонок, чтобы не заметить, что с появлением «Поисков утраченного времени», его собственные романы погружаются в опасные сумерки». Бернар Грассе, хоть и удрученный тем, что из-за какой-то малости не получил Гонкуровскую премию для собственного издательства, сердечно поздравил своего бывшего автора. «Грусть, о которой вы мне так мило говорите, — ответил Пруст, — тронула меня тем больше, что она охватила и меня самого, едва я узнал, что получил Гонкуровскую премию (я не знал даже, когда ее присуждают; о том, что это я ее получил, мне сообщил Леон Доде); мысли у нас были одни и те же, даже больше, чем вы думаете…»

У воскрешенного радостью Пруста случился тогда легкий приступ светскости, и он дал несколько ужинов в «Рице» для своих новых друзей и критиков. Жак Буланже и Поль Суде были даже приглашены отужинать возле его постели.

Марсель Пруст Полю Суде:

«Пусть премия немного принизит меня, лишь бы заставила читать мою книгу; это я сейчас предпочитаю любым почестям. Истина в том, что, как и догадывается П. С, я даже не мечтал о премии. Но, узнав, что Леон Доде и господин Рони-старший в любом случае собирались проголосовать за меня, я поторопился отправить свою книгу прочим академикам. Как говорил господин де Гонкур, «наудачу». Я не знал, когда состоится присуждение. И был немало удивлен, когда меня разбудили и сказали, что я стал ее обладателем. А поскольку состояние моего здоровья не позволило мне принять журналистов, те из них, что явились предложить мне «страницы своих газет», заполнили их, резко переменившись, неприятными статьями…»

Но что значили эти несколько хулителей? Пруст хотел читателей и получил их наконец по всему свету. Он наивно писал своему прежнему привратнику с бульвара Осман: «Я ответил пока только госпоже Поль Дешанель и госпоже Люси Феликс-Фор…» В Англии Арнольд Беннет и Джон Голсуорси признали в нем продолжателя Диккенса и Джордж Элиот; никакая другая похвала не могла тронуть его сильнее. Мидлтон Марри доказывал в своей восторженной статье, что художественное творчество было для Пруста единственным средством, позволившим ему полное развитие своей личности; он говорил об аскетической и воспитательной ценности книги. В Германии Куртиус писал: «С Прустом открывается новая эра великого французского романа… Он явился нашему восхищенному разуму как один из самых выдающихся мастеров…» Американцы смаковали его поэтичный и глубокий юмор; вскоре они запишут Пруста в классики.

Чем же объясняется этот всеобщий успех столь сложного произведения? Возможно ли, чтобы широкая и разнородная публика вдруг заинтересовалась обывателями Комбре, салоном госпожи Вердюрен, бальбекским пляжем? Французские критики вопреки всякой очевидности продолжали сомневаться в этом. «Как нам признать, — говорили они, — выразителем нашего времени человека, который совершенно игнорирует наши социальные битвы, изображает уже несуществующий мир, а между светским и общечеловеческим выбирает светское?..» Однако, чем больше времени проходило, тем больше в глазах иностранного читателя «тяжеловесный Пруст преобладал во французской литературе первой половины двадцатого века, как тяжеловесный Бальзак в девятнадцатом». Каково же было значение прустовского романа?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.