Мы одиноки
Мы одиноки
На «организацию» моей отставки мне понадобилось несколько месяцев. Начать с того, что пришлось переехать из Иерусалима в маленький домик в тихом, обсаженном деревьями тель-авивском предместье, рядом с Менахемом и Аней. Это был не просто переезд из одного города в другой. Часами приходилось сортировать вещи, решать, что мое, а что принадлежит правительству, что я хочу взять и что оставить. Я так много путешествовала за последние двадцать пять лет и скопила столько памятных сувениров, что разобраться в них была настоящая работа, притом меня не радовавшая. Но тут приехала из Америки Клара, и вместе с ней и с Лу мы все сделали. К счастью, я по натуре не коллекционер, и жизнь в музее меня не соблазняет, так что мне нетрудно было расстаться с большей частью своих владений и подарков, сохранив лишь те книги, картины, наброски и ключи от городов, которые имели для меня особое значение. Конечно, я тогда была уверена, что мне никогда не придется перебирать вещи, распаковываться и упаковываться, — горькое чувство окончательности немало мне помогало.
Мой новый дом — в котором я живу и сейчас — примерно в четыре раза меньше министерской резиденции, которую я занимала в течение девяти лет; но это было именно то, чего я хотела, и с первого же дня я почувствовала себя там удобно. Я сама проектировала его для себя: комбинированная гостиная-столовая, уставленная книжными полками, которая выходит в сад, общий с Менахемом и его семьей; достаточно большая кухня, где можно удобно хозяйничать, и две комнаты на втором этаже: спальня и кабинет, он же комната для гостей. Я надеюсь в этом году пристроить, наконец, еще одну комнату, но и без нее дом всегда был для меня достаточно велик, а в 1965 году я испытывала восхитительное чувство, что поселяюсь тут навсегда.
Боюсь, что даже члены моей семьи не верили, что меня удовлетворит уход в частную жизнь, — а между тем я была очень довольна. Впервые за долгие годы я могла сама ходить за покупками, ездить в автобусе, не думая о том, что в любую погоду на улице меня ожидает шофер, а главное — я сама располагала своим временем. Право же, я чувствовала себя как узник, выпущенный на свободу. Я делала списки книг, которые должна была прочесть, приглашала старых друзей, которых уже много лет не видела, планировала поездки в Ревивим. И я готовила, я гладила, я убирала — и все это с огромным удовольствием. Я ушла в отставку вовремя, по собственному желанию, раньше, чем кто-нибудь мог бы сказать: «Господи, когда же эта старуха поймет, что пора ей уходить». Я по-настоящему воспрянула духом.
Люди вокруг привыкли к моей новой ипостаси почти так же скоро, как я, хотя иной раз, признаться, мне оказывали привилегии. Хозяева ближних магазинов доставляли мне заказы на дом, полагая, что нехорошо бывшему министру иностранных дел таскать домой сумки с продуктами; шоферы автобусов иной раз делали лишнюю остановку поближе к моему дому, раза два меня даже подвезли до самой двери. Но мне самой ничуть не трудно было носить сумки и ходить пешком — свобода от обязательных встреч и официальных приемов все еще была для меня ежедневным чудом. И ни на минуту я не чувствовала себя изолированной от того, что происходит в стране. Я осталась членом Кнессета и членом центрального комитета Мапай и работала и тут, и там — столько, сколько хотела, и не больше. В общем, я была очень довольна своей судьбой.
Но мне следовало бы понимать, что покой, которым я так наслаждалась, не продлится долго. Он нарушался, и не раз, особенно же когда коллеги по партии стали уговаривать меня возвратиться «на полный рабочий день» — хоть временно, чтобы помочь объединению партии, которую так потрясло «дело Лавона». Что и говорить, партии теперь как никогда было необходимо единство. Экономическое положение и настроение в Израиле были таковы, что впервые показалось, что руководству рабочей партии наступит конец, если как можно скорее не будет создан единый рабочий фронт. Мапай была ослаблена расколом: откололась партия Рафи, которую возглавили Бен-Гурион и Даян, по правде говоря, она так и не оправилась после раскола 1944 года, когда от нее откололась Ахдут ха-авода, и еще через четыре года партия Мапам, которую поддерживали радикальные киббуцы и молодые интеллектуалы, все еще лелеявшие мысль о советско-израильском сближении, которого можно добиться, если как следует захотеть.
Но не так велики были разногласия между Мапай, Рафи и Ахдут ха-авода, чтобы нельзя было думать о создании объединенной рабочей партии. Нужен был человек, который бы взялся за наведение мостов, примирение разных точек зрения и разных людей, заживление старых ран без нанесения свежих, создание новых, жизнеспособных структур. Кто бы это ни был, он во всяком случае должен всей душой верить в необходимость рабочей коалиции и представлять себе единую рабочую партию, способную охватить политические фракции, годами враждовавшие между собой. Только один такой человек существует — утверждали мои коллеги, по очереди приходившие меня обрабатывать, — только один, у которого есть все необходимые качества — и время. Если я из-за своих эгоистических соображений за это не возьмусь, то объединения не произойдет. А от меня им нужно только одно: чтобы я стала генеральным секретарем Мапай, пока не будет осуществлено и обеспечено это объединение. Как только оно станет реальностью — пожалуйста, я могу опять пойти на покой.
Против такого призыва я не могла устоять. Не потому, что я была уверена в удаче, не потому, что мне хотелось опять оказаться в самом центре борьбы, не потому, что я заскучала, как вероятно, думали многие — но по гораздо более простой и важной причине: я действительно считала, что на карту поставлено будущее рабочего движения. И как ни мучительно мне было пожертвовать, даже на несколько месяцев, впервые обретенным спокойствием, я не могла отказаться ни от своих принципов, ни от своих коллег. Я согласилась и снова стала работать, разъезжать, выступать на митингах, встречаться с разными людьми — но дала обещание себе и своим детям, что это моя последняя работа.
В это время на Ближнем Востоке произошли такие события, которые угрожали Израилю куда больше, чем отсутствие рабочего единства в стране. В 1966 году арабы закончили подготовку к новой стадии войны. Симптомы уже были известны. Прелюдия к Шестидневной войне была похожа на прелюдию к Синайской кампании: банды террористов — при ободрении и поддержке президента Насера как и федаины 50-х годов, проникали на территорию Израиля из Газы и Иордании. Среди них была и новая, созданная в 1965 году организация Эль-Фаттах, которая под руководством Ясира Арафата стала самой могущественной и самой разрекламированной из всей «Организации освобождения Палестины». Было создано объединенное сирийско-египетское командование, и арабская конференция в верхах ассигновала крупные суммы на накопление оружия против Израиля; Советский же Союз, разумеется, снабжал арабские государства и деньгами, и оружием. Сирийцы склонны были, по-видимому, к эскалации конфликта: они не переставали бомбить израильские поселения у подножия Голанских высот, и израильские рыбаки и фермеры каждый день рисковали быть подстреленными подстерегавшими их снайперами. Мне приходилось бывать в этих поселениях и наблюдать, как жители отправляются на работу будто ни в чем не бывало — словно пахота под военным прикрытием или детские спальни в бомбоубежищах были самым обычным делом. Я не могла поверить, что они «привыкли» жить под огнем. Не верю, чтобы мои родители могли привыкнуть к мысли, что их детям грозит смертельная опасность.
И вдруг осенью 1966 года Советский Союз стал обвинять Израиль, что он готовится напасть на Сирию. Это было абсурдное обвинение, но Объединенные Нации, тем не менее, подвергли его тщательной проверке, и, разумеется, нашли, что оно лишено всякого основания. Однако русские продолжали обвинять Израиль в «агрессии», которая вызовет третью арабо-израильскую войну, тем временем сирийцы, которым Советский Союз оказывал военную и финансовую помощь, продолжали свои рейды против наших пограничных поселений. Когда террор сирийцев становился невыносимым, израильская авиация предпринимала ответные действия против террористов, и поселенцы получали передышку на несколько недель. Но весной 1967 года эти передышки становились все реже и короче. В апреле посланные для ответных действий израильские самолеты приняли воздушный бой и сбили шесть МиГов. Тут Сирия, как всегда подстрекаемая Советским Союзом, опять завопила об израильских военных приготовлениях, и советский посол в Израиле г-н Чувахин даже передал премьер-министру официальную жалобу от имени Сирии. Это само по себе нелепое происшествие способствовало тому, что в июне разразилась война.
«Нам известно, — очень нелюбезно сказал Чувахин Эшколу, — что, несмотря на все ваши официальные заявления, происходит большая концентрация израильских войск вдоль всей сирийской границы». Эшкол на этот раз не ограничился отрицанием. Он предложил Чувахину отправиться на север и посмотреть все самому: он даже предложил его сопровождать. Но Чувахин тут же отказался от приглашения, заявив, что у него другие дела, хотя речь шла всего о нескольких часах поездки в машине. Конечно, ему пришлось бы, если бы он поехал, доложить Кремлю и сирийцам, что никакого скопления израильских войск на границе нет и что так называемая сирийская тревога совершенно неоправдана. Отказавшись от поездки, он сумел вдохнуть новую жизнь в ложные обвинения, что привело к выступлению Насера и, таким образом, вызвало Шестидневную войну.
В начале мая Насер, чтобы поддержать Сирию в ее, как он выразился, «отчаянном положении», отдал приказ сконцентрировать египетские войска и бронечасти в Синае. Чтобы никто но усомнился в его намерениях, каирское радио резко заявило, что «Египет, со всей своей мощью… готов к тотальной войне, которая станет концом Израиля».
16 мая Насер сделал новый шаг — только на этот раз он отдал приказ не своим войскам, а Объединенным Нациям. Он потребовал, чтобы чрезвычайные силы ООН, с 1956 года стоявшие в Шарм-эль-Шейхе и Газе, немедленно оттуда убрались. Он имел на это легальное право, потому что международные полицейские силы были расположены на египетской земле только с разрешения самого Египта, но я уверена, что Насер не рассчитывал, что Объединенные Нации так смиренно выполнят его приказ. Убирать войска, специально поставленные сюда, чтобы следить за соблюдением условий перемирия, убирать их по просьбе одной из воюющих сторон и в тот момент, когда перемирие находится под угрозой, — это не лезло ни в какие ворота: Насер наверняка ожидал долгих дискуссий, споров и случаев поторговаться. Во всяком случае он ожидал, что Объединенные Нации будут, по крайней мере, настаивать на постепенных действиях. Но по каким-то никому, и мне особенно, непонятным причинам генеральный секретарь ООН У Тан уступил Насеру немедленно. Он ни с кем не посоветовался. Он не запросил мнения Совета Безопасности. Он даже не попросил дать отсрочку на несколько дней. Он согласился, на собственный страх и риск, немедленно убрать войска ООН. Они стали уходить из Шарм-эль-Шейха и из Газы на следующий же день, и 19 мая, под оглушительные аплодисменты египтян, ушло последнее соединение, и египтяне остались единственными стражами своей границы с Израилем.
Не могу описать, до чего болезненно меня поразила смехотворная капитуляция У Тана. Господи, конечно же, не одна я понимала, что на самом деле происходит. Но мне опять мучительно вспомнились невыносимые месяцы в Нью-Йорке после Синайской кампании, когда весь мир навалился на нас, чтобы мы ушли из Синая и Газы, несмотря на то, что мы знали, мы предупреждали, к чему это приведет. Снова и снова я вспомнила то, что происходило тогда: трудные и бесплодные разговоры с Даллесом, такие же трудные и бесплодные закулисные переговоры с представителями других могущественных государств, наши постоянные, безуспешные старания объяснить, что мир на Ближнем Востоке может быть достигнут не постоянным задабриванием арабов за наш счет, а другим единственным путем: нужно настаивать на пакте о ненападении между арабскими государствами и Израилем, на разоружении региона, на прямых переговорах. Почему для нас все это было так просто и очевидно, почему всем остальным это казалось совершенно недостижимым? Разве мы недостаточно ясно объясняли реальное положение вещей? А может быть, я допустила какую-нибудь ужасную ошибку и не сказала чего-то главного? Чем больше я думала о прошлом, тем яснее видела, что ничего не изменилось, арабам снова позволяют помечтать о том, что они могут стереть нас с лица земли.
22 мая эти мечтания получили подкрепление: опьяненный своим успехом Насер решил еще раз проверить, какова будет реакция мира, если он начнет настоящую войну против Израиля. Он объявил, что Египет возобновляет блокаду Тиранского пролива, несмотря на то, что ряд стран (в том числе США, Англия, Канада и Франция) гарантировали Израилю право судоходства через Акабский залив. Конечно, это был сознательный вызов, и Насер ждал реакции. Ждать ему пришлось недолго. Никто ничего особенного не собирался предпринимать по этому поводу. Ну, конечно, были и протесты, были и сердитые заявления. Президент Джонсон заявил, что блокада «незаконна» и «потенциально разрушительна для дела мира», и предложил, чтобы конвой судов, включая и израильские, прошел через пролив и не поддавался запугиванию. Но даже он не мог уговорить англичан и французов присоединиться к нему. Совет Безопасности собрался на чрезвычайное заседание, но тут уж постарались русские: никакого вывода не последовало. Английский премьер-министр, мой добрый друг Харолд Вильсон, полетел в США и в Канаду и предложил создать международные морские силы, которые бы наблюдали за Тиранским проливом, но его предложение не имело последствий. Даже У Тан, наконец сообразивший, какую страшную ошибку он допустил, побеспокоился и съездил в Каир, чтобы поговорить с Насером, но было уже слишком поздно.
Насер сделал свои собственные выводы. Если так называемые гарантии, которые морские державы дали Израилю после Синайской кампании, оказались пустым клочком бумаги, то что и кто теперь остановит египтян, кто помешает им одержать славную, решительную, окончательную победу над еврейским государством, которая сделает Насера главной фигурой в арабском мире? Если у него и были какие-либо сомнения перед тем, как кинуться самому и ввергнуть свой народ в эту авантюру, то их развеяли русские. Советский министр обороны привез Насеру в последнюю минуту ободряющее напутствие Косыгина: Советский Союз поддержит Египет в предстоящей схватке. Действие было, значит, подготовлено. Что же касается целей войны, в той мере, в какой Насер собирался объяснять их народу, уже охваченному первыми приступами военной истерии, то тут достаточно было повторять:
«Наша цель — уничтожить Израиль». Египетскому национальному собранию достаточно было сказать, как он сказал в последнюю неделю мая: «Речь идет об Акабе, не о Тиранском проливе, не о войсках ООН… Речь идет об агрессии, совершенной против Палестины в 1948 году.» Иными словами, война, которая сейчас готовится, должна, стать последней арабской войной против нас, и внешне все выглядело так, что у Насера были все основания рассчитывать на победу.
К 1 июня 100 000 египетских солдат и больше 800 египетских танков было сконцентрировано в Синае: на севере 6 сирийских дивизий и 300 танков стояли наготове. Поколебавшись несколько недель, король Иордании Хуссейн решил рискнуть и примкнуть к великому делу Насера. И хоть мы все время передавали ему заверения, что если он не влезет в войну, с ним ничего не случится (последнее предупреждение — от Эшкола — было передано через ООН для наблюдения за перемирием утром того дня, когда началась война) — соблазн участвовать в победе — и страх вызвать гнев Насера — были так велики, что Хуссейн им покорился и тоже связал свою судьбу с Египтом. Это обогатило арабскую сторону еще семью бригадами, 270 танками и хоть и небольшими, но хорошо обученными военно-воздушными силами. Последним в антиизраильскую коалицию вступил Ирак, подписавший с Египтом договор о совместной обороне за день до начала войны. Это была, конечно же, огромная армия, и так как Запад казался то ли парализованным, то ли совершенно равнодушным, а русские на все сто процентов поддерживали арабов, то, в общем, нельзя особенно упрекать Насера за то, что он вообразил, что теперь, наконец, он в состоянии нанести Израилю смертельный удар.
Все это — арабские настроения и арабские мечты. А мы? Что произошло с нами? Не хочу и не считаю необходимым пересказывать историю Шестидневной войны, о которой столько уже было написано. Но думаю, что никто, живший в Израиле перед ее началом, не забудет, как мы встретили страшную опасность. И израильскую реакцию нельзя постигнуть, не поняв того, что мы поняли насчет самих себя, насчет арабских государств и всего остального мира в течение тех страшных трех недель, которые получили на иврите название «коненут» («готовность»). Я, конечно, уже не была членом кабинета, но, естественно, меня не могли не позвать, когда кабинет принимал решения о жизни или смерти, и, думаю, все понимали, что я не стану прятаться от ответственности.
Вначале все как один считали, что войны надо избежать — чуть ли не любой ценой. Конечно, если придется сражаться, мы будет сражаться — и победим, но сначала надо испробовать все прочие пути. Эшкол, посеревший от тревог и забот, стал искать чьего-нибудь дипломатического вмешательства. Вот и все, о чем он просил; надо ли добавлять, что мы никогда не просили о военной помощи людьми? Эвен был отправлен с этой миссией в Париж, Лондон и Вашингтон; в это же время Эшкол подал знак народу, что он должен, в третий раз за девятнадцать лет, готовиться защищать свое право на существование. Эвен вернулся — и привез самые безотрадные новости. Самые серьезные наши опасения подтверждались: Лондон и Вашингтон были обеспокоены и очень нам сочувствовали, но и теперь не были готовы предпринять что бы то ни было. Очень жаль, конечно, но, может быть, арабская ярость как-нибудь пройдет. На всякий случай они рекомендовали терпение и самообладание. Поживем — увидим, другой альтернативы у Израиля нет. Де Голль был менее уклончив. Что бы ни случилось, сказал он Эвену, Израиль не должен сделать первого шага, пока арабы не нападут. Когда это произойдет, Франция выступит и спасет положение. «А если некого будет спасать?» — спросил Эвен. На это де Голль предпочел не отвечать, но дал ясно понять Эвену, что дружба с Францией целиком зависит от того, будем мы его слушаться или нет.
Вопрос о самом нашем существовании за несколько дней был поставлен на карту.
Мы были одиноки — в самом буквальном смысле этого страшного слова. Западный мир, частью которого мы всегда себя считали, нас просто выслушал, выслушал и нашу оценку положения, как крайне опасного; правда, народ и на улицах и на любом собрании нас поддерживал. И мы начали готовиться к неизбежной войне. Армия стала готовиться согласно плану. Эшкол объявил всеобщую мобилизацию. Старики, женщины и дети Израиля принялись энергично очищать подвалы и погреба, подходящие для бомбоубежищ, набивать песком мешки, которыми устилали самодельные, выкопанные отцами и дедами траншеи во всех садиках и школьных двориках страны, и вообще брали на себя обычные дела гражданской жизни, пока войска, под камуфляжными сетками в песках Негева ждали, тренировались и снова ждали. Казалось, будто где-то тикают для всех нас гигантские часы, хотя никто, кроме Насера, не знал, когда пробьет решающий час.
Та обычная жизнь, к которой мы приспособились за предшествующие месяцы, кончилась вместе с маем. День, казалось, насчитывал двойное количество часов, и каждый час длился бесконечно. Стояла жара, начиналось лето, я сделала то же, что и все: упаковала самое необходимое, что могло понадобиться в бомбоубежище, в мешочек и положила так, чтобы при первом звуке сирены его можно было схватить. Я помогла Айе сделать клеенчатые номерки для детей, затемнила по комнате в каждом доме, чтобы там можно было зажигать по вечерам свет. Я поехала в Ревивим повидаться с Саррой и с детьми. Я видела, как знакомый мне с самого рождения киббуц, спокойно готовится к арабскому нападению, которое может превратить его в груду развалин; я встретилась, по их просьбе, с некоторыми из Сарриных друзей и мы поговорили о том, что может случиться. Но больше всего они хотели узнать, когда же кончится ожидание, и на это я ответить не могла. И часы тикали, а мы ждали и ждали.
Были и другие зловещие приготовления, которые держались в секрете: парки во всех городах были освящены, на случай, если они будут превращены в массовые кладбища; гостиницы освобождены от постояльцев — на случай их превращения в гигантские пункты первой помощи; неприкосновенный запас заготовлен на случай, если снабжение населения придется централизовать, перевязочные материалы, лекарства, носилки были получены и распределены. Но главнее всего были военные приготовления, потому что, хоть мы уже и усвоили окончательно, что мы можем надеяться только на себя, не было, по-моему, человека в Израиле, не понимавшего, что в этой навязанной нам войне у нас нет альтернативы. Только выиграть. Первое, что вспоминается, когда думаешь о тех днях, — это поразительное ощущение единства и целеустремленности, в несколько дней превратившее нас из небольшой общины, нелегко переживающей всякие экономические, политические и социальные неприятности, в 2 500 000 евреев, каждый из которых чувствовал личную ответственность за то, чтобы государство Израиль выжило, и каждый из которых знал, что противостоящий нам враг поклялся нас уничтожить.
Таким образом, для нас вопрос стоял не так, как иногда для других стран — как бы не слишком пострадать в неминуемой войне; для нас вопрос был в том — как выжить народу. Ответ ни у кого не вызывал сомнения. Только победа позволит нам выжить. Все мелочи, все разногласия от нас отлетели; мы, проще говоря, стали одной семьей, твердо решившей: ни шагу назад. Ни один еврей не уехал из Израиля в тяжкие недели ожидания. Ни одна мать не бежала с детьми из поселений у подножия Голанских высот. Ни один узник нацистских лагерей (а среди них многие потеряли в газовых камерах детей) не сказал: «Я не могу больше страдать». И сотни израильтян, которые были за границей, вернулись, хотя никто их не призывал. Они вернулись, потому что не могли оставаться в стороне.
Более того. Мировое еврейство смотрело на нас, видело опасность, видело нашу изоляцию и, может быть, впервые, задалось вопросом: а что, если государство Израиль перестанет существовать? Только один ответ был на это: если будет уничтожено еврейское государство, ни один еврей на земле уже никогда не почувствует себя свободным. После войны, точнее, в последние ее дни — я полетела в США и выступила на огромном митинге, который Объединенный Еврейский Призыв организовал в Мэдисон Сквер Гарден. В моем расписании не оставалось зазора, и я очень торопилась домой — но мне хотелось увидеть кого-нибудь из тех тысяч молодых американских евреев, которые осаждали израильские консульства по всей Америке, добиваясь возможности быть в этой войне вместе с нами. Я хотела понять, что заставляет их — и других, например, английских евреев, поднявших шум в лондонском аэропорту из-за того, что Эл-Ал (единственная авиакомпания, летавшая во время войны в Израиль) не может взять всех желающих, — что заставляет их соваться в петлю, которая так крепко затянулась у нас на шее? В Израиле их ожидала не романтическая пограничная стычка. Огромный механизм, созданный, чтобы убивать, калечить и уничтожать нас, был собран на наших границах и с каждым днем придвигался все ближе и ближе. Как и мы, они видели по телевизору отвратительное зрелище — истерические толпы по всему арабскому миру, требующие устроить кровавую баню, которая прикончит Израиль. Министерство иностранных дел добровольцев остановило, да и война закончилась за шесть дней — но мне необходимо было понять, что именно значит для них Израиль, и я попросила друзей устроить мне встречу с кем-нибудь из тех 2500 молодых нью-йоркцев, которые во время войны хотели поехать в Израиль.
Нелегко было устроить это за одни сутки, но это было сделано, и более тысячи юношей пришло поговорить со мной. «Скажите, — спросила я, — почему вы хотели приехать? Из-за воспитания, которое получили? Или потому, что вам казалось, что это будет интересно? Или потому, что вы сионисты? Что вы думали, когда стояли в очередях и просили разрешения уехать в Израиль?»
Ответы, конечно, были разные, но мне кажется, что общие чувства выразил один молодой человек, сказавший: «Не знаю, как это вам объяснить, миссис Меир, но я понял одну вещь. Моя жизнь уже никогда не будет прежней. Шестидневная война и то, что Израиль чуть не уничтожили, изменили для меня все: отношение к себе, к семье, даже к соседям. Теперь уже никогда и ничто не будет для меня таким, как было».
Это был не слишком членораздельный ответ, но он шел от сердца, и я понимала, что он хочет сказать. Он понял, что он еврей, и понял, что, несмотря на все разногласия, он принадлежит к большой семье — еврейскому народу. Угроза, вставшая перед нами, была угроза прекращения рода — и на это все евреи, ходят ли они в синагогу или нет, и живут ли в Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Париже, Москве или Петах-Тикве, отвечают одинаково. Это была угроза народу, и когда Насер с подручными ее произнес, он произнес смертный приговор своей войне, потому что мы — все мы — решили: повторения гитлеровского «окончательного решения», повторения Катастрофы не будет.
В каком-то смысле это объединение нации перед общей угрозой подготовило поднявшееся в Изле требование всеобщей коалиции всех политических партий (кроме коммунистов) и передачи портфеля министра обороны человеку, более опытному в военном деле, чем Леви Эшкол. Надо сказать, что я не сочувствовала ни одному из этих требований. Национальная коалиция — и в свое время я узнала, что это такое, на собственном опыте — хороша при нормальных условиях, когда есть время на длинные споры, выражающие разные точки зрения; но тогда, когда надо принимать роковые решения, она не помогает, а мешает, ибо только общность идеологии, предпосылок и позиций способствует эффективной и гармоничной работе правительства. Если и была нужда, в чем я лично сомневаюсь, в те последние дни перед войной укреплять правительство Эшкола, это можно и нужно было сделать без особых замен. Я-то знала — чего в Израиле тогда не знали многие, — что Эшкол, без фанфар и развернутых знамен, в тишине, сделал как премьер-министр и министр обороны все, что нужно, для того, чтобы наши оборонные силы могли справиться со своей задачей. Он знал армию, понимал ее нужды и умел их удовлетворять — это никому не внушало сомнений.
Я не слепая, и, конечно, я, как и все, видела какую-то робость в его манере держаться. В самые трудные дни «коненут» он раза два обращался к нации и сказал все, что сказал бы любой другой на его месте; но сказал как-то нерешительно, без понимания аудитории — а страна в это время нуждалась в более энергичном руководителе. Я-то не думала — да и теперь не думаю, что это имеет значение. Эшкол был мудрый и преданный делу человек, сознававший, что на него возложена самая тяжелая для государственного деятеля ответственность, и тяжесть этой ответственности его подавляла. Только безумец мог бы испытывать при этом другие чувства, и то, что Эшкол слегка заикался, говоря о том, чтобы послать свой народ на войну, делает ему честь.
Я впоследствии тоже узнала, что это значит, и не раз вспоминала Эшкола во время Войны Судного дня, когда мрачная, как смерть, я выступила по телевизору, ибо то, что я должна была сказать — и никто кроме меня сказать не мог, — было так серьезно, что мне было не до выбора слов. Но опять-таки кто никогда там не побывал, тот вряд ли может себе представить, как было дело. У израильтян нервы были натянуты до предела, выступления Эшкола их разочаровали, отчаянные попытки найти другой, невоенный, выход из положения — тоже. К чему заставлять Аббу Эвена стучать еще в одну дверь? Сколько же еще продлится неизвестность? Что ж мы, так и будем дальше отмобилизовались, и сидим, ждем? Эшкол казался слишком нерешительным, слишком пассивным. Времена были героические — но где же герой?
Все критиковали Эшкола, но никто не требовал, чтобы он ушел в отставку, просто нарастало всеобщее, хоть и неоправданное недовольство им, вылившееся в настоятельное требование назначить нового, более смелого и более популярного в народе министра. К концу мая ясно было, что тысячи израильтян считают Моше Даяна подходящим выразителем решительности нации все вытерпеть и победить. Словно бы израильтяне — не все, но очень многие — ожидали, что Даян привнесет что-то такое, чего у Эшкола не было. Я и теперь не могу в точности определить, чего они искали. Возможно, уверенности, что в такое трудное время их поведет боец, а возможно, им импонировало известное всем даяновское бесстрашие. Как бы то ни было, сопротивляться такому напору было невозможно. В конце концов, Эшкол, оскорбленный до глубины души, не понимавший, что главное — это сохранять единство, сдался, а я перестала спрашивать себя, как же это получилось: если Даян такой явный кандидат на пост министра обороны, почему же Бен-Гурион так никогда и не вручил ему этого портфеля?
Даян оставался министром обороны Израиля до 1974 года; в моем кабинете не было другого министра обороны, и мы с ним очень хорошо работали вместе. Однако, я надеюсь, он простит мне, если я скажу, что и теперь не верю, будто его назначение в 1967 году особенно изменило ход Шестидневной войны и будто он — главный зодчий нашей победы. Армия Обороны Израиля не дожидалась 1 июня, чтобы разработать стратегический план и обучать своих солдат. И герои этой война — люди Израиля. Не думаю, что исход войны был бы иным, если бы Даян не вошел в правительство. Но как бы то ни было, скажу здесь, что хоть я и считала, что с Эшколом поступили несправедливо, израильское общество получило, наконец, энергичного и эффектного военного руководителя, которого оно так добивалось и в котором, может быть, даже нуждалось, и я была довольна, что вопрос этот, наконец, решился.
Еще два замечания по поводу Шестидневной войны. Первое само собой разумеется, и все-таки я уже знаю, что надо снова и снова повторять, ибо есть люди, не понимающие, что мы провели эту войну столь успешно не только потому, что вынуждены были это сделать, но и потому, что всей душой надеялись одержать такую полную победу, после которой больше не придется воевать. Если нам удастся нанести собранным против нас арабским армиям тотальное поражение, то, может быть, наши соседи, наконец, откажутся от «священной войны» против нас и поймут, что мир нужен им так же, как и нам, что жизнь их сыновей не менее дорога, чем жизнь наших. Мы ошибались. Арабы были разбиты наголову, они понесли тяжелейшие потери — но и это не помогло им осознать, что Израиль не исчезнет с карты мира просто для того, чтобы оказать им услугу. И второе, о чем я бы хотела напомнить читателям: в июне 1967 года и Синай, и Газа, и Цисиордания — на запад от Иордана, и Голанские высоты, и Восточный Иерусалим — все находилось в руках арабов, поэтому смешно сейчас говорить, что причины напряженности на Ближней Востоке и причины Войны Судного дня — присутствие на этих территориях Израиля — с 1967 года! Когда арабские государственные деятели настаивают, чтобы Израиль отошел к границам, существовавшим до 1967 года, можно спросить: если эти границы для арабов священны, то зачем было затевать Шестидневную войну, чтобы их нарушить?
Война началась рано утром в понедельник 5 июня. Как только мы услышали вой сирены, мы поняли, что ожидание кончено, хотя о размахе сражений нация узнала только поздно ночью. Весь день наши самолеты, волна за волной, летели через Средиземное море бомбить египетские аэродромы с заготовленными против нас самолетами — и весь день мы, припав к транзисторам, ждали новостей. Но новостей не было — только музыка, ивритские песни и шифровки — призывы еще не мобилизованных резервистов. Только после полуночи жители Израиля, сидевшие в своих затемненных комнатах, услышали от командующего военно-воздушными силами официальный, почти невероятный отчет об этом первом дне за шесть часов, которые понадобились военно-воздушным силам для уничтожения более 400 вражеских самолетов (в том числе и базировавшихся на сирийских и иорданских аэродромах) и завоевания полного господства в воздухе от Синая до сирийской границы, народ Израиля был спасен. И хотя меня весь день информировали о ходе событий, я тоже не вполне понимала, что произошло, пока не услышала радиопередачи. Несколько минут я простояла одна у дверей своего дома, вглядываясь в безоблачное, бестревожное небо, и тут только уразумела, что нам больше не надо бояться воздушных налетов, которых мы боялись так много лет. Да, война только началась, и будут и смерть, и траур, и горе. Но самолеты, которые должны были бомбить нас, валялись на земле, изуродованные, и аэродромы, с которых они должны были взлететь, лежали в обломках. Я вдыхала ночной воздух так глубоко, словно мне много недель не удавалось вздохнуть по-настоящему.
Но мы одержали решающую победу не только в воздухе. В тот же день наши наземные силы, поддержанные авиацией, мчались по трем, взятым в 1956 году дорогам они уже углубились в Синай, побеждая в танковом бою, где сражалось больше машин, чем было в Западной пустыне во время Второй мировой войны; они уже шли к Суэцкому каналу. Протянутая для примирения рука Израиля сжалась в кулак, и остановить наступление израильской армии уже было невозможно. Но Насер был не единственный арабский правитель, чьи планы были вдребезги разбиты в день 5 июня.
Был еще Хуссейн, который взвешивал на одной чаше весов обещание Эшкола, что Иордании ничего не грозит, если она не влезет в войну, на другой полученное им утром от Насера сообщение, что египтяне бомбили Тель-Авив (хотя к тому времени у Насера практически уже не было самолетов). Как когда-то его дед, Хуссейн долго примеривался — и сделал ошибку. 5 июня он отдал приказ своим войскам начать обстрел Иерусалима и еврейских поселений на Иордане — израильской границе. Его армия должна была стать восточной половиной задуманных клещей, но ей это не удалось. Как только Иордания начала обстрел, Армия Обороны Израиля ударила и по Хуссейну, и хотя битва за Иерусалим стоила жизни многим молодым израильтянам, дравшимся врукопашную на узких улочках, чтобы танками и снарядами не разрушать города и священных для христиан и мусульман мест, — уже этой ночью стало ясно, что жадность Хуссейна будет стоить ему по меньшей мере Восточного Иерусалима. Не боясь повториться, я опять подчеркиваю, что как в 1948 году арабы били по городу, нисколько не заботясь о сохранности церквей и святых мест, так и в 1967 году иорданские войска без колебаний использовали церкви и даже минареты собственных мечетей под огневые точки. Потому-то мы возмущаемся, когда кое-кто выражает опасения за святой Иерусалим под израильским управлением, не говоря уже о том, что открылось нам, когда мы впервые вошли в Восточный Иерусалим. Еврейские кладбища были осквернены, старые синагоги Еврейского квартала сравнены с землей, еврейскими надгробными камнями с Масличной горы были вымощены иорданские дороги и армейские уборные. Так что не стоит и пытаться убедить меня, что Иерусалиму лучше быть в арабских руках или что нам нельзя доверить заботу о нем.
Египет был побит за три дня, Хуссейн в два дня расплатился за свою ошибку. В четверг 8 июня сдался губернатор Газы, израильские войска вышли на восточный берег Суэцкого канала и закрепились там. Тиранский пролив снова находился под контролем Израиля, восемьдесят процентов, если не более, египетской военной техники было уничтожено. Даже Насер не слишком точный в подсчетах, допускает, что погибло 10 000 египетских солдат и 1500 офицеров к нам в плен попали 6000 египтян или около того. К Израилю опять попал весь Синай и Газа, а также Восточный Иерусалим, Старый город и практически половина иорданского королевства. Но мы еще не знали, сколько наших ребят погибло в боях, и нам надо было управиться еще с одним агрессором. 9 июня Армия Обороны Израиля обратила внимание на Сирию и решила доказать ей, что она ошибается, считая непобедимыми орудия, без конца обстреливающие еврейские поселения с Голанских высот. Должна признаться, что для такой ее самоуверенности были некоторые основания. Когда после войны я поехала на Голанские высоты и увидела своими глазами растянувшиеся на много километров бетонные бункеры, щетинящиеся колючей проволокой, набитые антитанковыми пушками и артиллерийскими орудиями, я поняла, почему сирийцы были так самоуверенны и почему Армии Обороны Израиля понадобилось два дня и целая ночь кровопролития, чтобы совершить, дюйм за дюймом, подъем на эти высоты и пробиться в бункеры. Но благодаря армии, авиации, парашютистам и бульдозеристам, это было сделано, и 10 июня сирийцы стали просить Объединенные Нации устроить прекращение огня. Командующий Северным флотом, генерал Давид Элазар (будущий начальник штаба во время Войны Судного дня), когда сражение закончилось, послал телеграмму поселенцам в долине «Только с этих высот я увидел, какие вы великие люди».
Все кончилось. Арабские государства и их советские патроны проиграли войну. Но теперь мы потребуем за свое отступление высочайшую цену. Этой ценой будет мир, постоянный мир, по мирному договору, основанному на оговоренных и надежных границах. Война была недолгая, но жестокая. По всей стране шли военные похороны, и нередко хоронили ребят, чьи отцы или старшие братья пали в Войне за Независимость или какой-нибудь стычке, которыми нас так часто мучили. Мы сделаем все, чтобы не подвергаться снова этому ужасу. Мы не будем больше слушать льстивых похвал израильскому народу. Замечательный народ! Каждые десять лет выигрывают войну! И опять выиграли! Изумительно! А теперь пусть возвращаются на свое место, чтобы сирийские стрелки могли стрелять с Голанских высот по киббуцам, а иорданские легионеры — с башен Старого города, и чтобы Газа опять превратилась в гнездо террористов, а Синай — в плацдарм для насеровских дивизий.
— Есть тут кто-нибудь, — спросила я на том самом митинге в Нью-Йорке, кто осмелится сказать нам: идите по домам! Начинайте готовить ваших восьмии девятилетних мальчиков к будущей войне! Я уверена, что каждый порядочный человек скажет на это «нет» И самое главное, простите за откровенность, то, что «нет» говорим мы сами.
Мы в одиночестве сражались за свое существование и безопасность, и большинству из нас уже казалось, что вот-вот забрезжит новый день, что арабы, побитые в войне, согласятся, наконец, сесть за стол переговоров и обсудить наши разногласия, среди которых нет и не было неразрешимых.
То был не триумф, то был новый подъем надежд. И тут, в сознании заслуженного облегчения после победы, радости, что мы живы и сравнительно невредимы, надежды на мир — весь Израиль позволил себе каникулы, которые продолжались почти все лето. Не было, пожалуй, семьи — и моя собственная не исключение, — которая бы после Шестидневной войны не предприняла бы поездки по новым местам. Иностранцам это казалось чем-то вроде массового туризма, в действительности это было паломничество к тем местам Святой земли, от которых мы были оторваны в течение двадцати лет. Прежде всего, конечно, евреи стремились в Иерусалим, ежедневно тысячи людей толпились в Старом городе, молились у Стены, пробирались через развалины бывшего Еврейского квартала. Но мы ездили в Бет-Лехем, Иерихон, Хеврон, Газу, Шарм-эль-Шейх. Учреждения, фабрики, киббуцы, школы выезжали на экскурсии; сотни битком набитых легковушек, автобусов, грузовиков, даже такси пересекали страну в северном направлении к горе Хермон и в южном — к Синаю. И везде, куда мы приезжали в то радостное, почти беззаботное лето, мы встречали арабов, живших на территориях, которыми мы отныне управляли, улыбались им, покупали у них продукты, разговаривали, разделяя с ними, пусть и не на словах, надежду на то, что мир станет реальным, и стараясь сообщить им нашу радость по поводу того, что отныне мы сможем нормально жить рядом.
Буквально все в то время были на колесах, потому что арабы управляемых территорий ездили не меньше, чем мы. Они неслись в Тель-Авив, к морю, в зоосад, толпились у витрин Западного Иерусалима и сидели в кафе на всех центральных улицах. Большинство переживало те же волнения, то же любопытство, что и мы, и всматривались в ландшафты, которые взрослые успели позабыть, а дети никогда не видели. Все это сегодня похоже на сказку. Я вовсе не хочу этим сказать, будто арабы пять раз в день поворачивались лицом к Мекке, дабы возблагодарить за то, что их разбили, или что не было евреев, предпочитавших сидеть дома, а не участвовать в непристойном, как им казалось, праздновании мира в то время, когда раны войны еще не затянулись. Но каждый, кто побывал в Израиле летом 1967 года, может подтвердить, что настоящая эйфория охватила евреев и даже передалась арабам. У людей было чувство, словно им отменили смертный приговор — и, в сущности, так оно и было.
Если бы надо было выбирать самый эффектный момент для иллюстрации общей атмосферы тех дней, то я выбрала бы разрушение бетонной баррикады и проволочных заграждений, с самого 1948 года разделявших Иерусалим на две части. Эти отвратительные баррикады больше, чем что-нибудь, символизировали ненормальность нашей жизни, и когда бульдозер срыл их прочь и Иерусалим за одну ночь опять стал единым городом — это и было знаком и символом, что наступила новая эра. Человек, впервые в жизни приехавший в Иерусалим именно тогда, сказал мне: «Город словно светился изнутри», — и я поняла, что он имеет в виду. И внукам я говорила: «Скоро солдаты разойдутся по домам, наступит мир, мы сможем ездить в Иорданию и Египет и все будет хорошо». Я в это верила — но так не случилось.
В августе 1967 года на Хартумской конференции в верхах арабы рассмотрели положение вещей и пришли к совершенно противоположному выводу. Они произнесли свои три знаменитые «нет»: нет — миру с Израилем, нет признанию Израиля, нет — переговорам. Нет, нет, нет! Израиль должен полностью и безоговорочно покинуть территории, занятые в Шестидневной войне; террористы, приглашенные на конференцию, сделали от себя еще одно полезное добавление: «Израиль должен быть разрушен — даже в границах 1967 года». Таков был ответ на призыв израильского правительства: давайте встретимся не как победители и побежденные, но как равные, чтобы обсудить мир — без всяких предварительных условий. Неважно, кто начал войну и кто ее выиграл. Но у арабов ничего не изменилось, и все так называемые плоды победы пошли прахом, не успев созреть, и увяла мечта о немедленном мире. Но если арабы ничему не научились, то кое-чему научились мы. Мы не собирались повторять маршировки 1956 года Дискутировать, обсуждать, искать компромисс, уступать пожалуйста. Но не отходить к линии 4 июня 1967 года Эта любезность была нам не по средствам, и мы не могли себе ее позволить даже ради того, чтобы Насер сохранил лицо и Сирия не так страдала от того, что ей не удалось нас уничтожить. Очень жаль, что арабы, проиграв ими самими затеянную войну, чувствовали себя до того посрамленными, что даже не могли заставить себя разговаривать с нами, но, с другой стороны, и от нас не нужно было ожидать, что мы их вознаградим за попытку сбросить нас в море. Мы были горько разочарованы, но ответ мог быть только один: Израиль не уйдет с завоеванных территорий до тех пор, пока арабские государства раз и навсегда не положат конец конфликту. Мы решили — и, поверьте, нелегкое это было решение, — что останемся на линии прекращения огня, несмотря ни на какое давление, чего бы нам это ни стоило в смысле общественного мнения, затрат энергии и денежных затрат. Мы решили ждать, пока арабы примирятся с фактом, что единственной альтернативой войне является мир, а единственным путем к миру — переговоры.