[Цюрау, середина — конец января 1918]
[Цюрау, середина — конец января 1918]
Дорогой Макс,
на этот раз твое письмо (опять же независимо от новостей, я это уже не раз говорил, и это для меня совершенно ясно) было для меня особенно важным, потому что я за последнее время пережил два или три несчастья — или, может, только одно, — в результате чего мое всегдашнее смятение возросло так, будто, скажем, учитель по непонятной мне причине вернул меня из выпускного класса гимназии обратно в первый класс начальной школы. При всем том эти несчастья, пойми меня правильно, относительны, я вижу в них добрую сторону, могу им радоваться, даже так и делал, но при всей «относительности» они все-таки полновесны.
Первое и главное — приезд Оскара. Все время, пока он тут был, я совершенно ничего не чувствовал — лишь в самый последний день ощутил чуть-чуть какую-то малость, но это было лишь обычное чувство слабости, которое не поддается проверке, чувство усталости, которое очевиднее проявляется в общении двух человек, чем в отдельном человеке. Вообще всю неделю мы были веселы, может быть, слишком веселы. Хотя в самые первые дни до изнеможения обсуждали несчастье Оскара. Впрочем, я, как известно, устаю легче, чем кто-либо другой из моих знакомых. Но не об этом сейчас, собственно, речь, разговор затеян ради того, чтобы понять и чисто исторический смысл старой истории страдания.
Несчастье Оскара тоже с этим прямо не связано. Но ты меня об этом спрашиваешь, а я до сих пор отделывался общими словами лишь потому, что некоторое время тому назад мне это было доверено если и не совсем как тайна, то как признание, кроме того, я не хотел, чтобы ты думал об этом уже во время первой встречи с Оскаром, наконец, еще и потому, что в этом не было такой уж необходимости, ведь в случае, если это так, ты же все время был там рядом. У этого несчастья, если угодно, три лица (но пусть это пока и в самом деле останется между нами), однако, если приглядеться внимательней, оно оказывается даже более многоликим. Во-первых, для него по целому ряду причин, о которых он много думал, невозможным стал брак с женой, женат он, по-моему, семь лет, но уже пять лет это невыносимо. Во-вторых, когда его об этом спросишь, он всегда говорит, что жена у него невыносимая (причем сексуально она ему вполне подходит, сама по себе кажется даже вполне милой), имеется в виду невозможность брака, брака вообще. Конечно, тут остается некий нерастворенный осадок, в этом смысле характерна, например, предпринятая однажды попытка создать целую серию новелл на тему собственных браков с целым рядом знакомых ему женщин и девушек, причем финалом неизменно оказывалась полная невозможность. В-третьих, и здесь начинается область наибольшей неопределенности, он мог бы, наверное, покинуть свою жену, ему кажется, у него есть внутренние и внешние причины, чтобы предпринять этот шаг, который представляется ему трудным и жестоким, но он не может взять на себя такую вину перед сыном, хотя дело тут не в отцовском чувстве и хотя он знает, что этот разрыв был бы единственно правильным решением и, если он на него не решится, ему никогда не будет покоя. Вообще же, особенно если знать, сколько у него «посюсторонних» фантазий и ночных привидений (мы спали в одной комнате и меняли зародыши болезни на привидения), в нем, с его мучениями, которые он воспринимает всерьез, много общего с д-ром Асконасом[68], как в том много общего с нашей эпохой западного еврейства. В этом смысле, то есть, можно сказать, социально-духовном, роман — великолепное, открыто произнесенное слово, и, если это так, его воздействие станет широким. Пожалуй, он не больше, чем констатация, чем «прыжок-в-сторону-времени», но и это для начала очень много. В первые ночи мы говорили об этом романе как об историческом документе, который нужен для подтверждения тех или иных вещей. Так было и с Норнепигге, но тогда это меня еще мало тронуло.
Что же касается моего поведения в связи с делами Оскара, то оно было совсем простым, по крайней мере я так старался, при всей внутренней определенности, возможно, и не свободной от предрассудков, оно колебалось в зависимости от его колебаний, я говорил «да» и «нет», если мне казалось, что слышу «да» и «нет», и лишь это «верить, что слышу» было моим делом, достаточным, чтобы влиять на него хорошо или плохо, и я как раз хотел, чтобы ты высказался на эту тему. Кроме того, отчасти независимо от моих намерений оказывал свое воздействие Цюрау, а вместе с Цюрау то, что мне здесь до сих пор открылось. В том числе Трельч и Толстой, которых я ему читал.
При всем том было и обратное воздействие на меня, хотя я ощутил его лишь потом. Я выдержал этот визит отчасти как экзамен, но, когда он уже был закончен, я провалился. Недавно я написал Оскару, что теперь, после того как мы целую неделю были вместе, нам очень его не хватает. Это верно и относительно меня лично, но лишь в связи с неделей совместной жизни, а так это не все. Для меня все еще продолжается совместная жизнь с этим милым мне все-таки человеком, причем не в том смысле, что я страдаю его страданиями или что тут примешано какое-то конкретное личное страдание, а почти совершенно абстрактно в том, что направление его ума, принципиальная склонность к отчаянию, когда он считает почти заранее доказанным, что его конфликт не поддается разрешению, нагромождение каких-то бессмысленных, оскорбительных, многократно друг в друге отражающихся, друг на друга заползающих — термин из твоего романа — вспомогательных конструкций, что все это впадает в меня, как стоячий водный проток, который на неделю ожил. Какая гигантская сила, какая гигантская сила и вышеупомянутое одиночество нужны, чтобы устоять перед человеком, рядом с которым ты какое-то время ходишь, а по бокам от вас черти, свои — чужие, ты на них имеешь не меньше прав, чем их истинный обладатель.
Я здесь немного преувеличиваю, есть, конечно, и кое-что еще, но в основном это так. А кроме того, отчасти под влиянием этого визита я вечером перед отъездом Оскара почувствовал особую необходимость перечитать «Или — или», а теперь начал присланные Оскаром последние книги Бубера. Все три вместе ужасные, отвратительные.
Они написаны правильно и точно, «Или — или» — предельно острым пером (почти весь Касснер выходит отсюда), но они рождают отчаяние, и если, как это бывает, когда увлечен чтением, невольно отнесешься к ним как к единственным в мире книгам, даже из самых здоровых легких уйдет весь воздух. Это, конечно, надо бы объяснить подробнее, лишь в моем всегдашнем состоянии позволительно так говорить. И написать и читать такие книги можно, лишь если чувствуешь, что действительно способен себя ощутить хоть немного выше их. А так они мне все более отвратительны.
Что касается тебя, то твои слова меня не убеждают. Нет ли тут недоразумения, как если бы мы где-то уже встречались, не подозревая об этом? Я не утверждаю, что ты женился на своей жене ради литературы, ты женился вопреки литературе, а поскольку ты женился также и по вполне достойным причинам, ты пытаешься вытеснить это «вопреки» из памяти с помощью литературного «рассудочного брака» (как ты считаешь). Тебе нужны «разумные обоснования» брака, потому что ты не можешь жениться просто по велению души. Мне кажется, ты и сейчас ведешь себя так. Ты, мне кажется, колеблешься не между двумя женщинами, а между браком и внебрачной жизнью. Это колебание заставляет женщину, не вредя ни тому, ни другому, держаться твердо, отсюда и твоя потребность в «руководительнице», но, даже если не говорить о том, можно ли этот конфликт разрешить одним махом, такое решение вообще не женское дело, а твое, и в том, что ты пытался спихнуть его на чужие плечи, есть и твоя вина.
Эта вина отчасти находит продолжение и в том, что ты уже не называешь виной — или, вернее, и виной тоже, — но также и добром. Конечно, у тебя мягкое сердце, но здесь не тот случай, когда нужно мягкосердечие. Это как если бы хирург, храбро начавший вдоль и поперек резать и колоть (испытывая угрызения совести лишь вообще, но не перед конкретным живым существом, которого болезнь сделала виноватым), из мягкосердечия, но также из печали оттого, что тем самым навсегда сделает этот важный случай достоянием прошлого («моя жена должна была, не разрывая вторично-духовных отношений со мной…»), медлит сделать последний — может быть, целительный, может, болезнетворный, может, губительный, но во всяком случае решающий — шаг.
Я не знаю «Затонувшего колокола»[69], но, судя по твоим словам, могу отнести этот конфликт к тебе, причем вижу замешанными в нем лишь двух человек, ведь те, что на горах, — не люди.
А Ольга[70]? Она выведена не сама по себе, а лишь в качестве сознательного противовеса Ирене, как спасение от нее.
Но если от всего отвлечься: то, что с тобой здесь происходит, и происходит несомненно — «полный мир, покой в эросе», — нечто настолько чудовищное, что опровергается самим фактом некоторого твоего сопротивления. Если бы ты называл это не такими высокими словами, еще можно было бы сомневаться. Но — и тут я возвращаюсь к сказанному раньше — именно потому, что ты называешь это так, конфликт, вероятно, в другом.
То, что говорил Верфель, сказано лишь между прочим, он не настолько отличается от других, чтобы там, где у других звучало бы отчаяние, у него бы звучал гнев; но характерно, однако, то, что он молчаливо ссылается на поэтическое мгновение, как это делаем я и ты и все, будто на такие вещи можно ссылаться, вместо того чтоб попытаться поскорее отвести взгляд, чтобы потом ни за что не отвечать. Впрочем, «невыносимы лишь пустые дни» звучит братски-предательски и плохо согласуется с этим гневом.
Франц
«Послание»[71] прилагаю. Спасибо за «таблички».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
[Цюрау, середина сентября 1917]
[Цюрау, середина сентября 1917] Дорогой Макс,в первый день я не стал тебе писать, потому что мне тут слишком понравилось и я не хотел преувеличивать, как мне пришлось бы в таком случае сделать, с риском сглазить. Но теперь все приобрело свой естественный вид, проявились
[Цюрау, середина сентября 1917]
[Цюрау, середина сентября 1917] Дорогой Макс,какой у меня тонкий инстинкт, почти как у тебя! Словно коршун, ищущий покоя, я парю в высоте и вдруг опускаюсь прямиком в эту комнату, против которой сейчас кто-то, дико нажимая на педаль, играет на пианино, наверняка единственном
[Цюрау, конец сентября 1917]
[Цюрау, конец сентября 1917] Дражайший Макс,при первом чтении твоего письма я слышал в нем берлинскую нотку, но, когда я читал второй раз, она как бы уже отзвучала, и я услышал тебя. Я всегда думал, что о болезни еще будет время поговорить, насколько время вообще будет, но если
[Цюрау, конец сентября 1917]
[Цюрау, конец сентября 1917] Дорогой Макс,твою вторую посылку с публикациями я получил просто случайно, почтальон оставил ее у какого-то крестьянина. Почта здесь доставляется весьма ненадежно, в том числе и мои письма (возможно, дело еще и в том, что у нашего отделения связи
[Цюрау, середина октября 1917]
[Цюрау, середина октября 1917] Дорогой Макс,я постараюсь как можно меньше тебе мешать, если уж не могу уменьшить всего прочего.Номер «Акциона»[52] я получил, как и разное другое, я потом привезу тебе все вместе. Всякая посылка для меня большая радость. Впечатление от «Марша
[Цюрау, середина ноября 1917]
[Цюрау, середина ноября 1917] Дражайший Макс,что бы я ни делал, будь то самое простое и самое естественное: в городе, в семье, профессии, обществе, любовных отношениях (это, если хочешь, можешь поставить на первое место), в отношениях с народом, реальных или желанных, — во всем
[Почтовая карточка, Цюрау, начало января 1918]
[Почтовая карточка, Цюрау, начало января 1918] Дорогой Макс,сегодня я лишь секретарь Оскара и чувствую счастливую безответственность:«Ты, стало быть, можешь уже назначить день, когда захотел бы прочесть конец романа мне и Феликсу. Многообещающие рассказы Франца о всяческих
[Цюрау, середина января 1918] Воскресенье
[Цюрау, середина января 1918] Воскресенье Дражайший Макс,пока тут был Оскар, я тебе не писал, отчасти потому, что привык к одиночеству (не к тишине, к одиночеству), так что почти не мог писать, отчасти потому, что о Цюрау он скоро тебе расскажет сам. Он в чем-то стал мне яснее,
[Цюрау, штемпель 28.I.1918]
[Цюрау, штемпель 28.I.1918] Дорогой Макс,что касается твоих дел, то до получения ответа могу сказать тебе лишь вот что: я тоже считаю роль женщины ведущей, она это доказала, скажем, на примере грехопадения, за что, как, пожалуй, в большинстве случаев, была плохо вознаграждена. В
[Цюрау, начало марта 1918]
[Цюрау, начало марта 1918] Дорогой Макс,я отвечаю сразу же, хотя сегодня такой хороший день. Ты неверно понял мое молчание, дело тут не в тактичности, тогда лучше было бы просто не отвечать, это была неспособность; за все это долгое время я начал три письма и бросил, это была
[Цюрау, конец марта 1918]
[Цюрау, конец марта 1918] Дорогой Макс,удивительно, что это удалось в Дрездене; как они смогли там так все это понять, я имею в виду актеров, работников театра. Удивительно и прекрасно. И мне хорошо понятно также, какое счастье иметь там родителей. Твоей жены при этом не было? Во
[Цюрау, начало апреля 1918]
[Цюрау, начало апреля 1918] Мой дорогой Макс,разве мое письмо было настолько уж не обо мне? Его трудно понять, если иметь в виду Кьеркегора, и легко, если соотнести его со мной. Учти также, что сейчас в каком-то смысле пора прощания с деревней, в Праге проводят политику, лучшую
[Берлин-Штеглиц, середина января 1924]
[Берлин-Штеглиц, середина января 1924] Дорогой Макс,вначале я не писал, потому что болел (высокая температура, озноб и в качестве осложнения единственный визит врача за 160 крон, Д. потом выторговала половину, во всяком случае, я с тех пор в десять раз больше боюсь заболеть,
Дневник на 1918 год Герль-скаута и Феи Кафайа И<рины> К<норринг> 4 января 1918. Пятница
Дневник на 1918 год Герль-скаута и Феи Кафайа И<рины> К<норринг> 4 января 1918. Пятница Я уже не прежняя Ирина! Во мне пробудились новые чувства, новые мысли! Я вспоминаю о детстве, когда я носилась в светлом облике и ничего не видела, кроме него — светлого, ясного,
23 января 1918. (Среда. — И.Н.)
23 января 1918. (Среда. — И.Н.) Рождество ХристовоПришло время родиться обещанному Иисусу Христу. В это время император Август сделал перепись всей страны. Все должны были записаться в том городе, откуда происходил их род. А Иосиф и Мария пошли из Назарета в Вифлеем. Пришли они
31 января 1918. Четверг
31 января 1918. Четверг Условия:1. Писать дневник и сочинения каждый день.2. Не ставить кляксы.Я наконец могу писать в дневнике по своим правилам и порядкам.[32] Я буду писать ежедневно сюда в минуты горя и радости, ничего не скрывать от своего дневника и писать все, все, все. Я не