ГЛАВА 5. ИСПЫТАНИЕ. ВЕСНА 1904 ГОДА. ШИЛЬОНСКИЙ ЗАМОК. ПРАЗДНИК НАРЦИССОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 5. ИСПЫТАНИЕ. ВЕСНА 1904 ГОДА. ШИЛЬОНСКИЙ ЗАМОК. ПРАЗДНИК НАРЦИССОВ

Это случилось 1 апреля. На нас рухнула беда. Придавленные ею, в ужасе, в непонимании, мечась перед жестокостью факта, что нельзя оправдаться, мы, младшие, покрытые презрением старших и всех, кто еще вчера нас любил, заливаясь слезами, не имея ни одного друга, были в совершенном отчаянии. А случилось вот что: кто-то без подписи, анонимно, прислал нашим начальницам на 1 апреля такое мерзкое по содержанию письмо, что нам его не изложили подробно. И в то же время нас, младших, обвинили в присылке его! Трех египтянок, двух русских. Не рассказывая нам сказали: «Вы знаете, что вы сделали! Не удивляйтесь, не лицемерьте! Присланное вами письмо говорит само за себя. В день, когда во всем мире люди имеют обычай невинно подшучивать друг над другом, вы облили грязью своих начальниц, так вас любящих. И покрыли грязью самих себя!..» Все попытки наши узнать больше – терпели фиаско. На вопросы наши – не отвечалось. Нас стыдили и, называя бессовестными, заставляли молчать. Отчаянные, непонятные для получателей письма летели в Каир, в Москву, в Нерви…

Но нам пришло утешение, усвоенное от тех самых старших, которые так жестоко теперь обвиняли нас. Раз мы невинны, рассудили мы, и обвинение ошибочно, значит, это испытание, нам посланное. И мы должны его вытерпеть! Правда восторжествует, сказал кто-то из нас, и мы будем оправданы! Мы должны только терпеливо дожидаться этого дня! И, укрепляя себя и друг друга, мы старались не обвинять никого в несправедливости, утешать друг друга – и ждать…

Каждая наша попытка узнать приводила старших в неистовое негодование. В то самое негодование, против которого мы, невинные, боролись в себе. Выхода не было. И мы призывали помощь. Сколько дней так продлилось? Много… Кто? Ольга? Аглаэ? Или Маруся? – принесла нам несколько дней спустя добавление к сведению о письме? В письме были недостойные рисунки, комические, ночной горшок, и упоминалась комната м-ль Люсиль, и она сама, и м-ль Маргерит, и мосье л’аббэ… И были стихи с насмешками над ними, роняющие достоинство наших начальниц. Мы плакали еще больше. Кажется ли мне, что Маруся, самая умная и отважная, решилась на разговор с м-ль Люсиль?

Или ее вызвали к м-ль Люсиль? Я помню одно: мрак дней, чувство непосильной тяжести, слезы. Мне было девять лет. Марусе одиннадцать. Нашим подругам – одиннадцать, двенадцать, тринадцать. С нами не разговаривали. От нас, проходя, отвертывались. Казалось, не хватит слез! Ни сил учиться! Жить день, гулять в зазеленевшем саду… Горе спаяло нас.

Как могли наши наставники так беспощадно обойтись с нами? Я не помню, как это случилось и что нас оправдало.

Но день настал, и нам вдруг вернули утраченное доверие и сказали, что дело выяснилось, что виноваты не мы и что все счастливы снять с нас такое чудовищное подозрение. И в слезах примирения и облегчения, еще более обильных, чем слезы отчаяния, к нам вернулась наша прежняя жизнь, любовь старших и радость дня.

Мы писали папе: о шедшей между Японией и Россией войне, спрашивали о Музее. Он отвечал нам, что Музей растет, сообщал радость последних удач. Но, убедясь, что мы хорошо освоились с французским, он просил меня писать ему по-русски, – «а то, матушка, позабудешь родной язык…» (после моего вопроса: «Папа, как ты думаешь, кто победит: «Япон или мы?», переведя с французского «le Japon»),

…Сады распускались. Говорили о празднике нарциссов. Мы снова играли в любимую Марусину игру, где два ряда наступали друг на друга, захватывали заветную черту, побеждали. Платан начинал шуметь ярко-зелеными, невероятной новизны листьями. На ветках нижних, разлатых -сидела Мице, уча урок. Кончитта, как всегда, ссорилась с Ольгой или Астиной. Ей не передавалась психология религиозности – она была непосредственный, веселый дикарь. Сестра ее, младшая, Карменсита, тихая и прекрасно учившаяся, смотрела на нее с укором. Я играла с Вайолетт, лиловоглазой англичанкой с огромным бантом у виска; она не выносила Бланшет. «Она – глупая», – говорила Вайолетт, ухитряясь в эти несложные французские звуки впустить свое английское, мяукающее – и мне казалось – надменное произношение. Ученье стало веселей. Зазубривание столбцов древней истории и географии давалось легче. Марусе же учение вообще не давало труда. Она глотала книги, перечитала все тома «Материнского воспитания» и много других

книг на полках веранды: Расина, Корнеля, Виктора Гют (она вместе со старшими учила французскую литературу).

Я кончаю зубрить времена неправильных глаголов, знаю уже все. Немецкий язык! Чужой, скучный. Чужой, немецкий пансион! Куда мы поедем. Мама пишет нам, что еле дожила год без нас.

Национальный швейцарский праздник – «Fete des Bouchers» (праздник мясников). Процессия в старинных нарядах, алебарды, бархат, позолота, музыка, знамена… Город разукрашен. Вся Лозанна на улицах. Мы под открытым небом, смотрим театральное представление.

На неделю весенних каникул мы поехали в Бэ-ле-Бэн (Вех les Bains). Высокие травы парка, комнатки горной гостиницы, походы в горы, с щемящей – уже год почти! -памятью о Шамуни и Аржантьер. Великолепная весна сырых долин и цветущих деревьев. Поездка в Грот-о-фэй. Фонтаны у входа в пещеры, бой струй, пена, волны… Легенда о феях. И все это залито струями бенгальских огней,

Мы входим в Шильонский замок. Впереди – вода, как мамины голубые (синие) шары, стеклянные (три и сверху один). А у стен зелень, мох, вонь воды. Страшные владения Бонивара. Мы входим на трап-мостик, ведущий к Шильон-скому замку через темно мерцающую вокруг деревянных столбов воду. Детство и юность входят во мрак, сырость и цвель истории. Мы поворачиваем за угол скользкой каменной стены, мы трогаем ржавую цепь, впаянную в нее. Мы выглянули в стенное отверстие над водой, куда выбрасывали тела умерших узников. Был блещущий солнечный день. Леманское озеро лежало серебряным слитком, и по серебру таяла зеркальная голубизна…

А водная синяя пучина горит и дальше, как в Нерви, -сплошной блеск. Она была такой и в тот час, когда, взрезая ее, вглубь тяжело спускалось в нее тело, чтоб лечь – в тину? на камни?.. Навек!

А где-то в Уши – подобие будущего синематографа, но неподвижного: мы сидим рядами и смотрим сменяющиеся картины волшебного фонаря – «туманные картины». Наполеон обходит ночью посты. Он видит заснувшего часового. Он останавливается. Бедняк, ты пропал, солдат!.. Возле тебя, спящего, на посту стоит – Император! Сердца бьются, Маруся не отрывает глаз от своего кумира – он и мамин. Как тот

гренадер (Гейне? со стыдом думаю я, нетвердо уверенная в слове, – девять лет, стыдно! – как когда наутро после чтения нам мамой «Ундины» я спросила Мусю с мученьем: «У-нин-да?» И услышала уничтожающе верный, презрительный Мусин ответ), – гренадер? Который и жену и детей пускал нищими – лишь бы служить своему Императору в беде…

Душа той весны – Праздник нарциссов: город, опьяневший от этого запаха, всенародное празднество, процессии, шествия… Кони в белой упряжи, дети в колясках причудливых форм, бой цветов, дети в коляске – огромном яйце, в коляске – цветочной вазе, в гнезде, в домике, в колеснице… Все в белом средь гор нарциссов, в запахе их, столь сильном, что нигде, никогда более не повторяется за жизнь. Ему равен лишь запах у тарусской сирени в детстве – в жар и свежесть распахнутых окон нашего старого лесного гнезда…

Весь день длится этот неземной праздник. День превращений. Нарциссы поят душистым вином все улицы, окна, толпу…

И еще один день – в гостях у Мари Оссорио, за городом. Мы рвем примулы на лугу: первые желтые цветочки. Из пенковых трубок мы пускаем мыльные пузыри.

Весна! Чудное личико Мари… До вечера еще далеко, какое счастье!

…Скоро, скоро приедет мама – как год назад, когда я была у Бланшет. Мама! Мама!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.