Финал

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Финал

25 августа 1698 года Великое посольство возвратилось в Москву. В Немецкой слободе первого посла и новгородского наместника ждал новый дворец, который был построен в его отсутствие. Постройкой руководил каменных дел мастер Д. Аксамитов, который в письмах сообщал Лефорту о ходе строительства. В 1698 году Аксамитов писал: «Изволит государь ведать про палатное строение и палаты все под подволоки и под кровли готовы все в отделке… А кровли еще не подряжены… А о большой палате изволь, государь Франц Яковлевич, писать к Москве: левкашить ее или тесом стены убивать».[176] Лефорт, по каким-то причинам, не спешил с ответом. Элизабет Лефорт, наблюдавшая за строительством, в своих письмах напоминала ему о том, что нужно обратить внимание на свое будущее жилище: «Я писала Вам множество раз, что архитектор подготовил его, и ему теперь нечего делать, осталось лишь покрытие, но он не знает, какое Вы хотите – деревянное или железное. Вы не сделали еще ничего, чтобы ответить ему.

Он хотел покрыть его деревом сейчас, но не может без Вашего желания».[177] Более мелкие вопросы она решала сама и делала заказы находившемуся за границей Лефорту: «Стекла для окон надо будет привезти из-за границы; здесь нет хороших».[178] Для себя она добилась постройки маленькой часовни рядом с комнатой.[179]

Дворец был действительно невиданным до этого сооружением, предвосхищавшим архитектуру будущего Петербурга. Здание его сохранилось (здесь размещается Военно-исторический архив), но в значительно измененном виде: после смерти Лефорта он неоднократно перестраивался. Первоначальный объем дворца представлял собой корпус, обращенный к Яузе и состоящий из трех квадратов на сводчатых подклетах. Высокие кровли и теремки, характерные для русской архитектуры, подчеркивали членение композиции, но она уже отличалась четким геометризмом и симметрией.[180]

В конце XVII века дворец стал не только местом средоточения нарождающейся в Москве светской жизни, но и центром дипломатической и политической жизни страны. О его значении говорит тот факт, что вслед за ним на Яузе возник целый ряд новых дворцово-парковых ансамблей, которые долгое время делали этот район наиболее престижным в Москве и определили развитие прилегающих территорий.

Дворец поражал не только москвичей, но даже европейцев. Секретарь австрийского посольства Иоганн Корб писал о нем как о великолепном здании, отличавшемся «царской пышностью».[181] Другой иностранец, певец Филиппо Балатри, был не просто поражен, а растроган. «Мне казалось, – писал он в своих записках, – что Слобода – сестра Флоренции, что я опять на родине».[182] Сам Лефорт очень гордился своим новым жилищем, центральное место в котором занимал зал для приемов: «Прежде всего упомяну о большой зале, по отзывам многих, превосходно меблированной. Другие четыре комнаты убраны не менее прекрасно, но в разном виде: одна из них оклеена позолоченною кожею и снабжена дорогими шкапами, во второй помещены весьма редкие китайские изделия, третья обита шелковою тканью, и в ней кровать в три локтя вышины… четвертая увешана, по желанию царского величества, сверху донизу морскими картинами и убрана, начиная с потолка, моделями галер и кораблей. Есть еще четыре комнаты, из которых четыре ждут своего богатого убранства».[183] Несмотря на то, что дворец был построен и обставлен в отсутствие хозяина, все было в его вкусе, и он остался доволен. Доволен был и истинный вдохновитель строительства дворца – Петр, для которого была специально устроена так называемая «белая палата» – комната, обтянутая целиком белой материей. Ее украшали модели кораблей и географические карты.

По приезде из Европы Петра и его соратников ожидало множество дел. Что касается Лефорта, то он, зарекомендовав себя в Европе как первый министр при Петре и заработав определенный авторитет как дипломат, продолжал оставаться неофициальным руководителем внешней политики и в Москве. В это время здесь как раз находились посольство от Леопольда I и другие иностранные миссии. Приемы и переговоры с ними велись преимущественно в Лефортовском дворце. Это экономило массу времени, которое, если бы все происходило в Кремле, могло бы быть потрачено на выяснение церемониальных деталей. Приемы в доме Лефорта проходили торжественно и в то же время непринужденно. Они чередовались с балами, обедами и другими увеселениями.

4 сентября, через десять дней после возвращения в Москву, Лефорт дал в своем дворце большой прием. На него, по свидетельству Корба, были приглашены все находящиеся в Москве представители иностранных держав, а также русские вельможи. Расходы оплачивал царь, но распорядителем был хозяин.[184] На этом приеме он помог датскому послу решить возникшее из-за его невнимательности недоразумение. «Датский посол, – рассказывает Корб, – неосторожно выдавший прежде Министерству верительную грамоту… несмотря на свое ходатайство, не получил у царя отпускной аудиенции. Но он так вкрался в доверие к Лефорту, что в его покоях, прежде нежели сели за стол, был допущен к целованию царской руки».

Надо сказать, что влияние Лефорта на 26-летнего царя уже не было таким, как раньше. Корб был свидетелем нескольких случаев, когда хозяин дома не смог сдержать гнев своего царственного друга. В одном случае царь, разгорячившись во время пира, рассердился на боярина Шеина, узнав, что в его отсутствие он производил в офицеры за взятки. В этот вечер Петр был настроен весьма агрессивно: до этого он успел обозвать дураками датского и польского резидентов. Никто не смел возражать ему, но вскоре гнев царя стал угрожать безопасности гостей: он «до того разгорячился, что, махая обнаженным мечом во все стороны, привел всех пирующих в ужас». Спасая Шеина, Ромодановский, Зотов и Лефорт бросились к царю. Первые два отделались легкими ранами, «а воеводе готовился далеко опаснее удар, и он, без сомнения, пал бы от царской десницы… если бы только генерал Лефорт (которому одному лишь это дозволялось) не сжал его в объятиях и тем не отклонил руки от удара». Однако объятия не превратились в дружеские, как могло быть раньше: царь поднял руку на друга: он «напрягал все усилия вырваться из рук Лефорта и, освободившись, крепко хватил его по спине». Лишь после вмешательства Меншикова царь успокоился, и пир продолжился.

Несколько позже Лефорту досталось еще сильнее: рассердившись на кого-то в доме полковника Чамберса, Петр, «схватив генерала Лефорта, бросил его на землю и попирал его ногами».[185] Вот еще другой пример: Лефорт давал праздничный обед по случаю европейского Нового года. За столом, куда были приглашены «двести самых знатных лиц», кто-то из гостей разгневал Петра тем, что стал клеветать на «одну особу, занимающую при царе первое место». Реакция была неадекватной: Петр обещал отрубить голову наиболее виноватому из двух завистников. Лефорт снова хотел вмешаться, но «царь оттолкнул его от себя кулаками».[186]

Как видим, Лефорт не раз рисковал, подставляя себя под удар. Он знал, чем вызвано подобное состояние царя: у проявляющегося деспотизма Петра были причины. Напомним, что он вернулся из Европы из-за стрелецкого бунта, который был уже подавлен до его приезда. Петр прибыл в Москву спустя месяц после того, как следствие было закончено. Его результаты не удовлетворили царя: Петр считал, что проводивший следствие Шеин не выяснил до конца ни причин, ни намерений бунтовщиков, не доказал причастности к мятежу Софьи.[187] Отсюда его гнев и угрозы Шеину, которые едва не стоили тому жизни. 17 сентября Петр сам приступил к розыску, обещав Гордону: «Я допрошу их построже вашего». Казни начались уже 30 сентября и продолжались до февраля 1699 года. Петр составил свои вопросные статьи для подследственных. Среди прочих в них содержался вопрос: «Хотели ли Немецкую слободу разорить и иноземцев, а на Москве бояр побить хотели ли?»[188] Пытки заставляли стрельцов признаваться в своих страшных намерениях и выдать значительную роль Софьи. 27 сентября Петр лично отправился в Новодевичий монастырь со свидетелями – стрельцами, которые, по их словам, получали от нее письма с призывом восстать против царя. Писем и других улик в руках следствия не было, доказать виновность Софьи было невозможно, чем Петр был разгневан. Он приходил в настоящую ярость, понимая, что не может предъявить Софье обвинение, в то время как ее вина для него очевидна. По словам А. К. Нартова, Петр хотел убить ее, но царевну спас Лефорт. «Франц Лефорт, – утверждает Нартов, – удержал его от этого, напомнив, что она сестра ему и что только турки убивают своих родных. Тогда государь отправился к сестре и долго разговаривал с нею. Она поразила его своим умом и смягчила слезами. Выйдя от сестры, Петр сказал Лефорту: она имеет великий ум, но жаль, что столько зла».[189] Не будем утверждать, что рассказ Нартова вполне достоверен, однако его можно сопоставить со свидетельством Корба: тот рассказывает о споре, который происходил в доме Лефорта 18–20 декабря. Речь шла о мере наказания, которое должна понести женщина, убившая мужа. Петр был за смертную казнь, «но генерал Лефорт был противного мнения, сказав, что недостойно воина стрелять в женщину, и притом еще виновную в смертоубийстве. Сими и подобными словами произвел Лефорт на царя такое впечатление, что он оставил несчастную ожидать своей смерти».[190] Вполне возможно, что реальным объектом этого спора была Софья, которая в результате была оставлена доживать свой век в Новодевичьем монастыре.

Во время расправы со стрельцами Петр собственноручно казнил виновных, заставляя делать то же и других. Меншиков, например, 17 октября отрубил головы 20 стрельцам.[191] Что же Лефорт? Корб свидетельствует об этом дне: «Генерал Лефорт, приглашаемый царем взять на себя обязанность палача, отговорился тем, что в его стране это не принято».[192] Вряд ли, конечно, то была достаточная для царя отговорка: будь на месте Лефорта другой, его бы это не спасло. У Лефорта все же оставался определенный иммунитет: быть палачом «учитель хороших манер» не мог. Причем основания для ненависти к стрельцам у Лефорта были довольно веские: на вопрос о намерениях стрельцов относительно Немецкой слободы были получены красноречивые ответы, в которых, между прочим, часто упоминалось имя Лефорта. Не все точно знали, кто он такой, но имя его вызывало крайнюю ненависть. На допросе один из стрельцов заявил, что именно Лефорт дал повод к мятежу. Сам стрелец не знал, действительно ли тот виновен, он верил подметным письмам, которые обвиняли Лефорта в том, что он увез царя за границу. Петр спросил этого стрельца, «что бы он сделал в том случае, если бы их предприятие удалось и если бы царь и сам Лефорт попались ему в руки», и стрелец немедля ответил: «Зачем меня об этом спрашиваешь? Сам, чай, лучше можешь рассудить, что бы тогда было!»[193] Действительно, если бы мятежники ворвались в Слободу, она была бы уничтожена, как была уничтожена в 1578 году первая Немецкая слобода за Яузой. Жители Слободы, среди которых была

Элизабет Лефорт, пережили много неприятных дней. 1 июля, когда мятеж уже был подавлен, она писала мужу в Вену: «Мы находимся здесь в ожидании смерти. Все дни – под угрозой нечестных людей, которые только и хотят нас убить».[194]

Мятеж был сильнейшей вспышкой ненависти, которую общество питало к иностранцам. В среде придворных это недовольство приходилось скрывать, с положением Лефорта мирились, пока он был жив и силен. Приходилось привыкать к новому времяпрепровождению, которое навязывал боярам Петр. Но, конечно, получать удовольствие от забав, к которым принуждают, было невозможно. Филиппо Балатри описывает случай, когда на одном балу по приказу Петра никто не мог выйти из Лефортовского дворца: «Царь решил, что праздник должен продолжаться двадцать четыре часа, чтобы за это время присутствовавшие здесь московские дамы и многие кавалеры сблизились с иностранцами из слободы и завязали с ними знакомство, чтобы у московитов мало-помалу исчезали суеверные понятия, что они унижают свое достоинство, общаясь с бусурманами».[195] Корб отмечает, что в отсутствие бояр обстановка была значительно менее напряженной. Об одном из таких обедов он пишет: «Никогда еще царь не выказывал более непринужденной веселости, как здесь, может, потому, что здесь не было ни одного боярина или другого какого лица, которое могло бы возмутить чувство удовольствия своим неприятным видом».[196]

Лефорт продолжает оставаться близким Петру человеком. Пока царь находится в Москве, а не в Воронеже, он проводит почти все время в компании Лефорта, а также Гордона и генерала Карновича. Чаще всего Петр обедает у Лефорта. Обстановка в Москве была не праздничной, но, несмотря на это, праздники продолжались. Немногие из них обходились без инцидентов: Петр не утруждал себя сдерживаться. На именинах Лефорта он набросился на дьяка Украинцева с обвинениями в злоупотреблениях; все гости стали просить царя о милосердии, но бесполезно, до тех пор, пока сам именинник не отвел его в сторону и не стал ходатайствовать. Петр остыл, но «ничем не обнаружил, что думный опять у него в милости». Через несколько дней Петр снова обедал у Лефорта в узком кругу, и на этот раз все прошло спокойно. Еще через несколько дней, 16 октября, накануне казни стрельцов, Петр и Лефорт обедали в австрийском посольстве. Царь был сильно возбужден, но старался казаться особенно беззаботным. Однако напряжение сказалось: он почувствовал озноб и спазмы в желудке. «Все ужаснулись при мысли, что под этим кроется какое-то зло», – пишет Корб. Лефорт, «встревоженный мыслью, что опасность угрожает жизни государя», сообразил послать за врачом.[197] А спустя несколько дней после страшной казни царь устроил праздник – пародию въезда Великого посольства в Вену. В этой странной церемонии, разыгранной на грани абсурда, принимали участие все, кто недавно вернулся из Европы, в том числе два первых посла. Ромодановский был назначен «правителем», которому Пьер Лефорт, секретарь, вручил верительную грамоту от короля Утопии, а в качестве подарка преподнесли обезьяну.[198] В чем был смысл этой комедии? Наверное, в том же, что и в многочисленных других увеселениях, которые царь устраивал в это страшное время, – казни чередовались с балами и пирами, где веселились те, кто только что вершил расправу над другими. Лефорт должен был развлекать палачей, сам от этой роли отделавшись. Поэтому на этих праздниках лежит зловещий оттенок. В ноябре Петр отбыл в Воронеж, и все получили некоторую передышку, но в середине декабря царь вернулся – и все началось с новой силой: и казни, и балы. На одном из таких балов пел 14-летний Филиппо Балатри, запомнивший этот вечер на всю жизнь и подробно описавший его в своих мемуарах. На вечер были приглашены все – и иноземцы, и русские со своими женами. Когда слуга объявил, что прибыли боярыни, все гости были поражены: «они будут находиться среди жен людей, нанявшихся на царскую службу, и жен торговцев, которых они считали окаянными и проклятыми!» Царь встретил боярынь со всей галантностью, на которую только был способен, но дамы все равно были заметно смущены. Неудивительно: они одни были одеты по-русски. Когда начался обед, бояре и боярыни не захотели сидеть за одним столом с иностранцами, но были насильно посажены туда царем, и им пришлось «кушать вместе с людьми низшего по сравнению с ними положения, которых они считали бусурманами». После обеда начались танцы, в которых Петр принудил участвовать боярынь. «Медленно двигаясь, они протанцевали три круга», царь проводил свою даму на место, и остальные с радостью последовали его примеру. Затем началась любимая потеха Петра – фейерверк, за ним ужин, а потом снова начался бал. Боярыни решили, что уже можно, сославшись на поздний час, распрощаться. Однако охрана не выпустила их из Лефортовского дворца, заставив повернуть назад. Дамы пожаловались царю, который, решив подшутить над ними, пошел провожать их сам. Шутка заключалась в том, что солдаты-стражники заявили царю: «Здесь никто не пропускается, даже самого царя не пропустим», на что Петр пожал плечами и сказал, что кто-то отдал этот приказ не для того, чтобы шутить, и им придется подчиниться.[199]

Надо сказать, что приемы происходили в доме у Лефорта и в отсутствие царя. Они все же доставляли ему удовольствие, тем более что, когда царь находился в Воронеже, в гости к Лефорту приходили без всякого принуждения. Часто в его доме принимали иностранных дипломатов. Об этом мы знаем из дневника Корба, сообщившего как минимум о пяти приемах в отсутствие царя. Последний в жизни Лефорта большой прием состоялся 20 января.[200] Он был дан в честь отъезда бранденбургского посла, с которым Лефорт был знаком «еще по прежним сношениям». На следующий день посол вместе со своим датским коллегой вновь навестили Лефорта, чтобы в узком кругу попрощаться с ним. Как сообщает Корб, они «много пили на открытом воздухе». Это роковым образом сказалось на здоровье Лефорта. Уже 24 февраля Корб запишет: «Родственник господина Лефорта, заступивший на его место, угощал сегодня обедом всех полковников».[201]

Но вернемся к дням, когда Лефорт был еще полон сил. Приемы были, конечно, основным содержанием его жизни, но он был не только первым послом, но еще и генералом и адмиралом, что также накладывало на него определенные обязательства. На верфи в Воронеже Лефорт уже не побывал, но для того, чтобы следить за постройкой флота, он и не годился: Петр знал теперь гораздо больше, чем он, к тому же с царем работали нанятые в Европе специалисты. Именно эти люди, а не корабли были предметом забот адмирала. Корб, слегка преувеличивая заслуги Лефорта, писал, что именно по его совету иноземцам было велено приезжать в Россию и свободно ее покидать, что прежде «было запрещено суровым законом». Никакого закона, как мы знаем, на этот счет не существовало, так же как никто не принуждал иноземцев силой принимать русскую веру – в Слободе, как известно, жили и католики, и лютеране, и кальвинисты. Настоящей заслугой Лефорта была забота, которую он оказывал приезжавшим в Россию иноземцам. Это даже доставляло ему удовольствие: помня свое прошлое, он не мог отказывать тем, кто нуждался в помощи. Однажды он заступился за двух голландских капитанов, приговоренных «за явное ослушание к смертной казни». В чем в действительности состояла их вина, неизвестно, но судились они по российским законам. По ходатайству Лефорта голландцы были освобождены и предстали перед Петром, который, надо полагать, сам разобрался в случившемся, потому что оба не только остались живы и свободны, но и были восстановлены в своих званиях и должностях: Петр собственноручно возвратил им шпаги. Другой случай, о котором рассказывает Корб, еще более любопытный. Некоторые голландские матросы, приехав в Россию, женились, оставив на родине своих законных жен. Узнав об этом случае, Лефорт запретил священникам всех исповеданий «обручать и венчать кого бы то ни было из его подчиненных без его ведома и особого на то позволения».[202] Вспомним также его заботу о солдатах и офицерах своего полка. Конечно, Лефорт – не выдающийся полководец, но его деятельность – назовем ее кадровой – внесла значительный вклад в создание русской армии.

Хотя Пьер Лефорт писал в Женеву в октябре: «Господин генерал просит извинить его: важные дела, касающиеся его морского экипажа, отвлекают его совершенно от частных дел»,[203] похоже, что это все же преувеличение. Свою связанную с флотом миссию Лефорт к тому времени уже выполнил, да и здоровье его с начала 1699 года стало заметно ухудшаться.

О болезни Лефорта стоит сказать особо. 3 февраля Пьер пишет Ами Лефорту: «Мне грустно известить Вас, что дядя мой, генерал, снова болен своими прежними ранами: они опять начинают мучить его, и есть вероятность, чтобы раны не открылись».[204] Раны, как мы помним, Лефорт получил по нелепой случайности после окончания первого Азовского похода и с тех пор уже никогда не был совершенно здоров. Ушиб о камень был слишком серьезным и вызвал поражение желудка. В декабре 1695 года он писал брату: «Я не в состоянии написать другим из-за опухоли в правой стороне желудка. Врачи и хирурги прикладывают мне пластыри ночью и днем; кроме того, я принимаю лекарства».[205] Спустя два месяца особых улучшений не наступило: Лефорт мог писать, только стоя на коленях. Из-за болезни поездка адмирала под Азов имела мало смысла, путешествие только расстроило его здоровье еще больше. В октябре 1696 года он снова пишет о плохом самочувствии и сообщает, что за ним ухаживают «четыре врача и около тридцати хирургов… Дай Бог им успеха. Что касается меня, я до невозможности страдаю».[206]

Петр был очень огорчен болезнью друга. Он следил за его лечением, иногда заставлял врачей делать перевязку в его присутствии.[207] После второго Азовского похода, когда болезнь Лефорта обострилась, Петр говорит ему, что предпочел бы потерять важные дела, чем его, и приставляет к нему врачей, приказав им не оставлять его ни на миг. «Врачи и хирурги получают выговор, – пишет Лефорт, – если они оставят меня без надзора; повсюду, куда я иду, за мной следуют и смотрят, чтобы я ничем не злоупотреблял, что вредно моему здоровью». Что было вредно для его здоровья, с точки зрения врачей и Петра, не совсем понятно, ведь Лефорт не имел возможности вести умеренную жизнь, даже если бы и хотел этого. Он, правда, пишет о том, что соблюдает строгую диету. «Уже год, – пишет он в октябре 1696 года, – как я веду умеренную жизнь, и вино мне запрещено». Однако уже на следующий год он поражал иностранцев своим великолепным умением пить, тосковал из-за отсутствия на его столе «Лакрима Кристи или доброго сека». В Посольстве, очевидно, диета сошла на нет, да и раньше он признавался: «Иногда, несмотря на все, я выпиваю стаканчик для утоления болей».[208] В Амстердаме масштабы были уже другие. «Вчерашний день, – пишет он Петру в Лондон, – были у меня товарищи и по указу твою грамоту не отпирали, покамест три кубка великие выпили, а после читали и три раза еще пили. А вы извольте хоть немножко пить про здоровье, которое мы пили».[209] Во время длительного пребывания в Амстердаме Лефорт явно вел неумеренный образ жизни. Слухи об этом доходили до Женевы и до Москвы.[210] Б. А. Голицын, давний друг и, надо сказать, собутыльник Лефорта, даже написал ему: «Спился ты, миленькой, с ума, ни о чем дельно не пишешь?»[211] По-видимому, во время путешествия болезнь на время отступила, во всяком случае, за все это время он на нее не жаловался. Зима 1699 года заставила вспомнить о диете, но было уже поздно. Ежедневными пирами и попойками Лефорт, казалось, сознательно укорачивал свою жизнь. Болезнь усугублялась сильным нервным напряжением, которое он не мог не испытывать в те дни, находясь рядом с Петром.

Лефорт слег в начале февраля, но еще находил в себе силы принимать гостей. 21 или 22 февраля он даже выходил с датским и бранденбургским посланниками на воздух, после чего на следующий день, почувствовав жар, слег окончательно. Петр в то время находился в Воронеже, ничего не подозревая о состоянии Лефорта, которое с каждым днем становилось все опаснее. 28 февраля Лефорт начал терять рассудок, поскольку боль не давала ему «ни отдыха, ни сна». Иногда он впадал в бред. Врачи были бессильны и просили музыкантов играть у постели больного, чтобы усыпить его.[212]

1 марта Лефорт несколько раз приходил в себя и призывал то пастора, то музыкантов. В тот день Пьер уже писал отцу: «Не могу Вам выразить своей скорби». Надежды не было, и действительно, в ночь с 1 на 2 марта Лефорта не стало. До последней минуты он почти все время бредил. Пастор находился при нем, но Лефорт, пытаясь что-то ему сказать, не мог произнести внятно ни одного слова. За час до кончины он попросил прочесть молитву.[213] Это все, что сообщает о последних минутах Лефорта его племянник. Корб, при этом не присутствовавший, передает в дневнике то, что слышал, а слухов после смерти Лефорта появилось много. «Говорят, – пишет Корб, – когда пришел к нему реформатский священник Штумпф и стал много объяснять ему о необходимости обратиться к Богу, то Лефорт только отвечал: „Много не говорите“. Перед его кончиной жена его просила у него прощения, если когда-нибудь в чем-то провинилась. Он ей ласково ответил: „Я никогда против тебя ничего не имел, я тебя всегда любил и уважал“, при этом несколько раз кивнул головою, и так как он более ничего не сказал, полагают, что он намекал на какие-то посторонние связи».[214] Все эти слухи демонстрируют только репутацию, которую сумел завоевать Лефорт. По другим же источникам, Лефорт «на смертном одре черпал все утешение из одной горациевой оды и отошел в вечность при звуке труб и литавр».[215] Вот строки из этой оды:

Хранить пытайся духа спокойствие

Во дни напасти; в дни ж счастливые

Не опьяняйся ликованьем,

Смерти подвластный, как все мы, Деллий.

(Гораций, Оды, II, 3)

В Воронеж к царю немедленно был отправлен нарочный с письмом Б. А. Голицына: «Здравие твое да хранимо Богом! Писать боле, государь, и много ноне оставил для сей причины, либо сам изволишь быть. С первого числа марта, в восьмом часу ночи Лефорт умре; а болезнь была фибра малигна (злокачественная лихорадка. – О. Д.)».[216] Петр прибыл в Москву 8 марта. По свидетельству Корба, царь заливался слезами и рыдал, «как будто его извещали о смерти отца». Он произнес тогда: «Уж более я не буду иметь верного человека; он один был мне верен. На кого теперь могу положиться?!»[217] Похоронить друга Петр решил со всей пышностью, на которую был способен.

Похороны состоялись 11 марта. До этого еще ни одна печальная процессия, наверно, не была описана в таких подробностях, в том числе и неприглядных. Сохранился сделанный по приказанию Петра список с надгробной речи пастора Стумпфа. Итак, с утра «все представители иностранных держав, – пишет Корб, – приглашенные участвовать в погребении покойного господина Лефорта, явились в его дом в печальном платье». Пришли бояре. Вынос тела был назначен на восемь утра, но из-за каких-то недоразумений «солнце дошло до полудня и оттуда взирало на готовившуюся печальную процессию». Столы тем временем накрывались, и гости уже бросали на них свои взоры. «Меж тем пришел царь. Вид его был исполнен печали. Скорбь выражалась на его лице». В этот день люди, любившие и не любившие Лефорта при жизни, продемонстрировали свое настоящее отношение к нему. Царь снова «залился слезами и перед всем народом, который в большом числе сошелся смотреть на погребальную церемонию, напечатлел последний поцелуй на лице покойника». Траурное шествие напоминало триумфальное: впереди шел Преображенский полк во главе с Петром, за ним Семеновский и Лефортов в сопровождении музыкантов и знаменосцев. За ними пять человек несли «на пяти подушках некоторые драгоценности». За гробом шли иностранные посланники и бояре, затем женщины во главе с Элизабет Лефорт. Царь сам следил за тем, чтобы никто не нарушал печальной торжественности момента. Однако в церкви бояре начали «по нелепой гордости» протискиваться к гробу, создав сумятицу. «Это собаки, а не бояре мои», – сказал на это царь.[218] В церкви была произнесена надгробная речь пастора Стумпфа, которая так растрогала Петра, что он велел записать и сохранить ее.

Гроб был опущен в склеп, но где именно, сейчас неизвестно. Анри Лефорт, навещавший могилу в 1701 году, пишет даже, что тело отца сохранилось, «как будто не лежал там недели, а уже прошло три года».[219]

После погребения тела все вернулись в Лефортовский дворец, где были накрыты столы. В память о печальном событии Петр раздал всем присутствующим кольца, на которых были выгравированы дата смерти Лефорта и аллегория смерти. На траурном обеде произошел случай, который показал подлинное отношение бояр к Лефорту. Проведя с остальными какую-то часть времени, царь вышел на воздух, чтобы побыть одному. Едва за ним закрылась дверь, «как бояре тоже поспешно начали выходить, но сойдя несколько ступеней, заметили, что царь возвращается, и тогда они вернулись в дом». Петр был в ярости: «Быть может, вы радуетесь его смерти? Почему расходитесь? Статься может, потому, что от большой радости не в состоянии более морщить лица и принимать притворный вид?» Петр был прав, немногие бояре любили покойного и его дом, который спешили покинуть, проводив в последний путь хозяина.

Через несколько дней произошло еще одно ужасное событие: по словам Корба, кто-то пытался ограбить могилу Лефорта, считая, что тот был необычайно богат.[220] Между тем, несмотря на свое высокое положение и неограниченные возможности к обогащению, Лефорт, живший в роскоши, оставил жене и сыну практически одни долги – 5957 рублей 25 алтын 4 деньги, которые уплатил за него Петр. Правда, вдова имела собственный источник дохода – она получила большое наследство от своих родителей и всегда распоряжалась им сама, ей же перешли подаренные Лефорту деревни. Элизабет пережила мужа на 27 лет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.