«Пал без славы орел двуглавый…»
«Пал без славы орел двуглавый…»
Москву трясло как в лихорадке. Ощущение надвигающейся грозы носилось в воздухе. Что-то смутное, тяжкое, наваливалось на грудь, мутило мысли. Цветаева не хотела замечать происходящего вокруг. Какие-то государственные перевороты, какие-то петиции, воззвания, митинги! Новые партии, новые лица, всплывавшие на гребне смуты, — и все что-то хотят. Бурно, самоотверженно. Вроде, для России, но ведь яснее ясного — для себя. Разинутые рты, воздетые в призыве длани, знамена, знамена! Себе монумент лепят. Себя в историю вколачивают. Слухи, слухи… Война, страсти, страхи… Ощущение одно — досада. И еще нечистоплотность — все время помыться хочется. Как это все некстати! Как нелепо вторгается грубая сила «социальных сдвигов» в ее личное жизненное пространство, ее личное бытие. Марина ждет ребенка. Должен родиться сын. Сомнений нет — ей нужен мальчик, только мальчик — маленький Орленок, наследник цветаевской породы. Беременность проходит трудно, от Сережи подолгу не бывает вестей. Только маленькая Аля — помощница и подруга — всегда рядом, тихонько слушает, дает советы. Отгоняя стихами страхи и тревожные мысли, Цветаева писала ночами. Писала трудно, стихи не шли, не вдохновляло и не волновало все непонятное и пугающее, что происходило за стенами дома. «Политика — всегда грязь», «газеты — нечисть» — это убеждение прочно вошло в сознание с детства. Тогда понятие «политика» было для строптивой Муси еще некой абстракцией, синонимом скуки, а газеты — кипой пыльной бумаги на безупречном глянце рояля. Отвращение осталось на уровне физиологии. Интуиция или знания, пришедшие из каких-то других источников информации, редко обманывали Марину. Она не ошибалась даже в таких ситуациях, в которых терялись люди, куда более опытные в житейском смысле.
27 февраля в Москве пронеслась весть о государственном перевороте в Петрограде, а вечером телефонная связь со столицей прервалась. На другой день утром начали бастовать заводы, остановились трамваи, не вышли газеты. На Воскресенской площади против Государственной думы целый день продолжался многолюдный митинг. Москва всколыхнулась, но ничего чрезвычайного не происходило: ни стрельбы, ни уличньОс боев или беспорядков. Не было и победных песен.
Интеллигенция, так давно ждавшая общественных перемен, пребывала в эйфории и жаждала приступить к созиданию нового прогрессивного государства.
Максимилиан Волошин, проводивший зиму в Москве, бурлил энергией. Словно Буревестник, он носился по городу, восторженно делился с друзьями и знакомыми планами, проектами. Многие разделяли его энтузиазм и веру в блестящие перспективы обновления государства, кто-то держался настороженно. Огромная фигура Макса источала такую надежность и силу, что спорили с ним редко.
Макс вторгался в комнату Марины, неся с собой свежее дыхание близкой весны. Сколько радости было на его львином лице, сколько восторга звенело в блестящих тирадах! Марина лишь натягивала до ушей плед и сильнее вжималась в мягкий, спасительный диван. Вбегавшая за гостем горничная спешно забирала его шляпу и пальто. Аля, рисовавшая «синюю революцию» на чистой стороне каких-то рукописей, оставшихся из архива деда, вскакивала, чтобы сделать книксен.
— А скоро и этих глупостей вовсе не будет! — Максимилиан протягивал девочке великанскую ладонь и деликатно сжимал ее крошечную ручку. — Вот так лучше — верно? Рукопожатие — это открытый жест содружества, независимо от пола и возраста. Знаешь, ведь это я научил твою знаменитую маму здороваться — совать для пожатия не какую-то вялую дохлую рыбу, а честную, сильную ладонь.
— Мама вообще очень сильная. Она, наверно, боялась повредить людям руку и потому не сжимала ее, а давала только дотронуться.
— Сильная? А я вот не вижу! — он подошел к дивану Марины, та даже не обернулась. — Все лежите, драгоценная моя! Так всю историю на диване и пролежите. Там вся Москва в красных флагах! У всех банты, автомобили в лентах! Второго марта образовалось Временное правительство! Это великий этап! Ве-ли-кий!
— Угу…
— Вы хоть в курсе, что император Николай третьего дня отрекся от престола?
— Глаша сказала, ей дворник доложил.
— А вчера отрекся от престола и его брат Великий князь Михаил Александрович! Это же — свобода! Первый акт русской революции свершился бескровно! — потирая руки, Макс большими шагами мерил комнату.
— Теперь наступит всеобщее благоденствие, — подала бесцветный голос Марины.
— Да! Наступит! Вот газета «Исторический вестник», — Макс достал из кармана сложенные листы и, развернув их на нужном месте, протянул Але:
— Прочти Алечка маме!
— Все сначала?
— Вот отсюда! — ткнул Максов палец в хрустнувший лист.
— «…над русской землей взошло яркое солнце, живительные лучи которого должны согреть ее теплом и светом, вызвать наружу ее творческие силы, столь долго находившиеся под гнетом старой власти…»
— Аля, накрой меня пледом, познабливает. И тошнота подкатывает, — не сдержалась Марина.
Такого рода речи про «живительные лучи» она всегда считала фальшивкой и обманом, кто бы их не произносил. Высказала бы все это Максу, но сил не было. — Ой, кабы вы знали, Макс, тошно-то как! Мальчик. Несомненно, он — мучитель мой! Ради сына я перетерплю все. И даже «солнце благоденствия» или что там еще у вас должно согреть нас, несчастных, — спустив ноги в деревенских носках, она села, кутаясь в принесенный Алей плед. Строгие глаза смотрели из-под челки невесело. — Вот, боюсь, только не дождемся мы его «живительных лучей». Развал какой-то! Булочник сбежал, молочница третью неделю не ходит. Глаша на соседнюю улицу за молоком бегает.
Максимилиан бурно огорчился:
— «Булочник сбежал!» Как можно такие пошлости говорить? В такой эпохальный момент! И кому? Поэту! Пророку! Мне не верите, послушайте, что Блок матери написал — он сам мне дал, чтобы я ей прочел — зрение старушку подводит. Слушайте, читаю:
«Произошло чудо и, следовательно, будут еще чудеса. Никогда никто из нас не мог думать, что будет свидетелем таких простых чудес, совершающихся ежедневно… Казалось бы, можно всего бояться, но ничего страшного нет, необыкновенно величественная вольность, военные автомобили с красными флагами, солдатские шинели с красными бантами, Зимний дворец с красным флагом на крыше…»
— Максик, пожалуйста, я сейчас не в силах оценить чудеса с красными флагами.
— Вы же Блока боготворите! Для вас Александр — пророк и серафим.
Марина, слегка закинув голову, поглаживая живот, заговорила тихо:
Над церковкой — голубые облака,
Крик вороний…
И проходят — цвета пепла и песка —
Революционные войска.
Ох, ты барская, ты царская моя тоска!
Нет лиц у них и нет имен, —
Песен нету!
Заблудился ты, кремлевский звон,
В этом ветреном лесу знамен.
Помолись, Москва, ложись,
Москва, на вечный сон!
— Как раз на Пасху, 2 марта писаны. А вот еще, простенькое, но от души:
Пал без славы
Орел двуглавый.
— Царь! — Вы были неправы.
Помянет потомство
Еще не раз —
Византийское вероломство
Ваших ясных глаз…
— Это мама написала, когда Царь Николай Второй отрекся от государства. Отрекаться — стыдно! — Аля смотрела хмуро, рисуя на альбомном листе синие знамена, отлично понимая, что красные — это вероломство, убившее двуглавого орла. Марина не знала, что те же чувства испытывал смотревший в эти дни на революционные толпы писатель Иван Бунин. Лица марширующих под знаменами казались ему серой, мертвой, смердящей массой. Он уже предвидел деятельный захват власти большевиками, угадал в ней удаль лихого бандитизма и безнаказанного грабежа.
13 апреля 1917 года у Марины родилась вторая дочь. Роды проходили трудно и долго. Едва переведя дух, смахнув прилипшую ко лбу потную челку, белыми губами переспросила доктора:
— Девочка?! Вы уверены? Странно… — И отвернула голову к стене, ничем больше не интересуясь.
Девочку Марина назвала Ирой, препоручила няне и до года ни одной строчкой о ней не вспоминала. Ни записи, ни слова, сплошное разочарование, обида. К тому же скоро выяснилось, что девочка родилась слабенькой. С ней надо было много возиться, все время кормить. Да и похвастаться перед знакомыми нечем. Очевидно то, о чем стараются упоминать как можно деликатней — Марина не сумела полюбить девочку. Материнского тепла, женского инстинкта в ней и раньше было немного. Но Аля восхищала способностями, и Сергей был рядом, и няни, и благополучие — все вместе складывалось в большое, благоуханное, как ветка тогдашней крымской акации, счастье. Ирина же воспринималась как насмешка судьбы, каверзная помеха Марининой, и без того ставшей нелегкой, жизни. Слыша бесконечное нытье ребенка, Марина злилась: весь этот сюжет с неудачным материнством, словно вышедший из какого-то мрачного романа Эмиля Золя, не мог иметь отношения к ее жизни.
Дальше — хуже. В мае скоропостижно скончался в Москве второй муж сестры Аси — Маврикий Александрович Минц. Ася, только что уехавшая со своими мальчиками в Крым, примчалась обратно, но не успела даже на похороны. Она вернулась в Коктебель к детям, к Пра и Максу, но через два месяца случилось несчастье. В Коктебеле умер от дизентерии ее младший сын — годовалый Алеша. Сплошные слезы и похороны.
В Москве же с каждым днем ощущалось наступление разрухи и всяческих напастей — то эпидемии, то грабежи, то погромы. С продуктами все хуже, дрова кончаются, крыша течет, хозяин, следивший за починкой дома, говорят, бежал к брату в Грецию. А с ним исчез и ковер с лестницы, бронзовый звонок, да и сами резные двери на улицу. Прислуга разбежалась по своим деревням, где, вроде, пока было сытнее. На Цветаеву, долго после рождения дочери болевшую, наваливались реальные житейские заботы, необходимость думать о детях, муже, будущем семьи. Из прислуги осталась одна Глаша. Помогала вести хозяйство сестра Сергея Лиля. Одна радость — Сергей с августа перевелся служить в Москву. Зачислен в 56-й пехотный запасной полк, обучает строевой службе солдат. Домой приходит еле живой. Лицо прозрачное, кажется, вот-вот растает.
— Сережа, дорогой мой, вы убиваете себя. Надо что-то делать. Кого-то просить помочь с медкомиссией! Высокие идеалы, подвиг — это для вас важнее, я понимаю. А оставить жену с двумя детьми на руках можно? — Марина злилась на всех, а больше всего на Ирину, вывозившуюся в грязных пеленках и никак не дававшую себя помыть.
— Тяжелое сейчас время… — Сергей слонялся по комнате, перекладывая с места на место какие-то тряпки. В быту он был человеком беспомощным совершенно. Только Марина могла не замечать этого, так как сама скользила над поверхностью быта, от рождения полагая, что для обслуживания хозяйственных проблем есть специальные люди.
— Я надеялся, что окажусь сильнее. Оплошал. Страшно подумать, что будет дальше. Уже сейчас — сравнительно в хороших условиях — от одного обучения солдат устаю до тошноты и головокружения.
— Совершенно ясно — есть только один выход: нужно просить, чтобы вас направили в легкую артиллерию! — Марина, наконец, справилась с Ирой, туго завернула закатывавшуюся криком девочку в одеяльце.
— Как вы не понимаете! Не могу я, это нечестно, — старался он перекричать ребенка. — Легкая — слишком безопасно. Если артиллерия, тогда уж тяжелая. Господи! Как она жалобно верещит!
Марина передала на руки мужу кричавшую Иру. Сергея качнуло, он сел, неловко ухватив ребенка.
— И этот человек говорит о тяжелой артиллерии! Богатырь! Я умоляю вас хотя бы взять отпуск и поехать к Волошиным. Вам необходима передышка: отдых, тепло, солнце, белый хлеб. В Москве голодно, упорно говорят, что к зиме наступят настоящий голод и холод. Нам всем надо скорее уезжать на юг — здесь не выживем! — Марина дала ребенку соску, и крик умолк. Сразу стало тихо. — Сережа, мне страшно…
* * *
Шла война, революция, страна разваливалась на глазах. Цветаева надеялась переждать в Крыму московскую смуту. В первых числах октября она приехала в Крым одна, чтобы разведать обстановку и вернуться в Москву за семьей. Дети остались с сестрой Сергея. В Крыму ситуация оказалась действительно не столь угрожающей. Хотя сахар и керосин давно выдавали по карточкам, но были солнце, море, белый хлеб, виноград. А главное — здесь были Ася и Макс с Пра — близкие и нужные ей люди. Марина выехала из Феодосии домой в последний день октября. О том, что происходило в эти дни в столицах, она не знала.
Марина увозила с собой пугающие впечатления от революционных событий в Крыму, происходивших под лозунгом восславленных Максом свобод. Революционные солдаты громили винные склады. Это была буйная, безудержная толпа, подогретая жаждой грабежа и безнаказанностью. Красные реки старого вина алели кровью на мостовой и в сточных канавах.
Ночь. — Норд-Ост. — Рев солдат. — Рев волн.
Разгромили винный склад. — Вдоль стен
По канавам — драгоценный поток,
И кровавая в нем пляшет луна.
По дороге в Москву в поезде Цветаева узнала о революции и уличных боях в Москве. Весь вагон вслух читал купленные на станциях газеты. На каждой новой станции, в каждой следующей газете подробности звучали все страшнее. Пятьдесят шестой полк, где служит Сергей, защищал Кремль. Убитые исчислялись тысячами, в каждой новой газете появлялись все новые страшные подробности…
Они оба написали об этих днях: Марина рассказ «Октябрь в вагоне». Сергей — «Октябрь».
Сокращая описания подробностей, приведем его рассказ здесь:
«Это было утром 26 октября. Помню, как нехотя я, садясь за чай, развернул «Русские ведомости» или «Русское слово», не ожидая, после провала Корниловского выступления, ничего доброго.
На первой странице бросилась в глаза напечатанная жирным шрифтом строчка:
«Переворот в Петрограде. Арест членов Временного правительства. Бои на улицах города».
Кровь бросилась в голову. То, что должно было произойти со дня на день, и мысль о чем так старательно отгонялась всеми, — свершилось.
Предупредив сестру (жена в это время находилась в Крыму), я быстро оделся, захватил в боковой карман шинели револьвер «Ивер и Джонсон» и полетел в полк, где, конечно, должны были собраться офицеры, чтобы сговориться о ближайших действиях.
Я знал, наверное, что большевики будут сражаться за Москву, но я недооценивал их силы, их поражение казалось мне несомненным.
Мальчишеский задор, соединенный с долго накапливаемой и сдерживаемой энергией, давали себя чувствовать так сильно, что я не мог побороть лихорадочной дрожи.
В небольшом помещении Офицерского собрания — давка. С большим трудом протискиваюсь в середину. По лицам вижу, что настроены сдержанно, но решительно. Большинство наивно уверено в успехе несуществующих антибольшевистских сил.
— Вы подсчитайте только, — кипятится молодой прапорщик, — в нашем полку триста офицеров, а всего в Московском гарнизоне тысяч до двадцати. Ведь это же громадная сила! Я не беру в счет военных училищ и школ прапорщиков. С одними юнкерами можно всех большевиков из Москвы изгнать.
— А после что? — спрашивает старый капитан Ф.
— Как — после что? — возмущается прапорщик. — Да ведь Москва-то это — все. Мы установим связь с казаками, а через несколько дней вся Россия в наших руках.
— Вы говорите как ребенок, — начинает сердиться капитан. — Сейчас в Совете рабочих депутатов идет работа по подготовке переворота, и я уверен, что такая же работа идет и в нашем полку. А что мы делаем? Болтаем, болтаем и болтаем. Керенщина проклятая! — И он, с раздражением отмахнувшись, отходит в сторону.
…Я вышел из казарм вместе с очень молодым и восторженным юношей — прапорщиком М., после собрания пришедшим в возбужденно-воинственное состояние.
— Ах, дорогой С.Я., если бы вы знали, до чего мне хочется поскорее начать наступление. А потом, отдавая должное старшим, я чувствую, что мы, молодежь, временами бываем гораздо мудрее их. Пока старики будут раздумывать, нам надо действовать решительно.
Нерасторопность офицеров Московского гарнизона привела к полнейшей путанице и потере времени. Пока решались организационные меры по сбору полков, выбору нового командующего, большевики в спешном порядке занимали стратегические военные точки — ангары с артиллерией, боеприпасами. Вырисовывалась картина грандиозного бедствия.
Только что вырвавшийся из Петрограда юнкер Михайловского училища приносит страшные вести.
— Господа офицеры! — Голос его прерывается. — Я прямо с поезда. Я послан, чтобы предупредить вас и московских юнкеров о том, что творится в Петрограде. Сотни юнкеров растерзаны большевиками. На улицах валяются изуродованные тела офицеров, кадетов, сестер, юнкеров. Бойня идет и сейчас. Женский батальон в Зимнем дворце, Женский батальон… — Юнкер глотает воздух, хочет сказать, но только движет губами. Хватается за голову и сбегает с трибуны.
Несколько мгновений тишины. Чей-то выкрик:
— Довольно болтовни! Всем за оружие! — подхватывается ревом собравшихся.
На трибуну, минуя председателя, всходит полковник Генштаба. С минуту молчит. Потом, покрывая шум, властно:
— Если передо мною стадо — я уйду. Если офицеры — я прошу меня выслушать!
Все стихает.
— Господа офицеры! Говорить больше не о чем. Все ясно. Мы окружены предательством. Уже льется кровь мальчиков и женщин. Я слышал сейчас крики: в бой! за оружие! Это единственный ответ, который может быть. Итак, за оружие! Но необходимо это оружие достать. Кроме того, необходимо сплотиться в военную силу. Нужен начальник, которому мы бы все беспрекословно подчинились. Командующий — изменник! Я предлагаю тут же, не теряя времени, выбрать начальника. Всем присутствующим построиться в роты, разобрать винтовки и начать боевую работу. Сегодня я должен был возвращаться на фронт. Я не поеду, ибо судьба войны и судьба России решается здесь — в Москве.
Тут же решением совета полковник Генштаба Дорофеев был назначен командующим.
— Господ офицеров, могущих держать оружие в руках, прошу построиться тут же, в зале, поротно. В ротах по сто штыков — думаю, будет довольно, — приказывает наш новый командующий.
Через полчаса уже кипит работа. Роты построены. Из цейхгауза Александровского училища приносятся длинные ящики с винтовками. Идет раздача винтовок, разбивка по взводам. Составляются списки. Я — правофланговый 1-й офицерской роты. Мой командир взвода — молоденький штабс-капитан, высокий, стройный, в лихо заломленной папахе. Он из лазарета, с незажившей раной на руке. Рука на перевязи. На груди белый крестик (командиры рот и взводов почти все были назначены из георгиевских кавалеров).
Раздается команда:
— 1-й взвод 1-й офицерской, становись!
Бегом строимся. Входит полковник Дорофеев:
— Господа, поздравляю вас с открытием военных действий. Вашему взводу предстоит первое дело, которое необходимо выполнить как можно чище. Первое дело дает тон всей дальнейшей работе. Вам дается следующая задача: взвод отправляется на грузовике на Б. Дмитровку. Там находится гараж Земского союза, уже захваченный большевиками. Как можно тише, коротким ударом, вы берете гараж, заводите машины и, сколько сможете, приводите сюда.
Выполнив задание, возвращаемся с добычей (шесть автомобилей) обратно. На передних сиденьях шофер и пленные солдаты, сзади офицеры с наганами наготове. С треском проносимся по улицам. На Охотнинской площади при нашем приближении толпа шарахается в разные стороны.
Александровское училище — наш штаб, сборный пункт. Нас восторженно встречают и поздравляют с успехом. Несемся назад, захватив с собой всех шоферов.
Подъезжая к Дмитровке, слышим беспорядочную ружейную стрельбу.
Еще до Дмитровки соскакиваем с автомобилей. Стреляют совсем близко — на Дмитровке. Ясно, что атакуют гараж. Выстраиваемся.
— Вдоль улицы пальба взводом. Взво-од… пли!
Залп.
— Взво-од… пли!
Второй залп. И… тишина. Невидимый противник обращен в бегство. Бежим к гаражу.
— Кто идет?! — окликают нас из ворот. Капитан называет себя.
— Слава Богу! Без вас тут нам совсем плохо пришлось. Меня в руку ранили.
Через несколько минут были доставлены в Александровское училище остальные автомобили. Мы отделались дешево. Один легко раненный в руку.
* * *
Я не запомнил московского восстания по дням. Эти пять-шесть дней слились у меня в один сплошной день и одну сплошную ночь.
Кремль был сдан командующим войсками полковником Рябцевым в самом начале. Это дало возможность красногвардейцам воспользоваться кремлевским арсеналом. Оружие мгновенно рассосалось по всей Москве. Большое количество его попало в руки мальчишек и подростков. По опустевшим улицам и переулкам Москвы затрещали выстрелы. Стреляли всюду и отовсюду и часто без всякой цели. Излюбленным местом для стрельбы были крыши и чердаки. Найти такого стрелка, даже если мы ясно обнаружили место, откуда стреляли, было почти невозможно. В то время как мы поднимались наверх — он бесследно скрывался.
В первый же день начала действий мы отбили артиллерию: два легких орудия и семьдесят снарядов. Кроме того, в наших руках были два броневых автомобиля. Кажется, они еще раньше были при Александровском училище.
В актовом зале собрались студенты, они пришли записываться в роты.
— Молодцы коллеги! — восклицает кто-то из офицеров. — Я сам московский студент и горжусь вашим поступком.
В ответ застенчивые улыбки. Между студентами попадаются и гимназисты. Некоторые — совсем дети, 12–13 лет.
— А вы тут что делаете? — спрашивают их со смехом.
— То же, что и вы! — обиженно отвечает розовый мальчик в сдвинутой на затылок гимназической фуражке.
Юнкерами взят Кремль. Серьезного сопротивления большевики не оказали. Взятием руководил командир моего полка, полковник Пекарский.
Ночью несем караул в Манеже. Посты расставлены частью по Никитской, частью в сторону Москвы-реки. Ночь темная. Стою, прижавшись к стене, и вонзаю взгляд в темноту. То здесь, то там гулко хлопают выстрелы…
Вскоре в училище выясняется, что большевикам сдан Кремль вместе с арсеналом.
Командующий сидит, опустив глаза, с лицом словно маска — ни одна черта не дрогнет.
— Я сдал Кремль, ибо считал нужным его сдать. Вы хотите знать почему? Потому что всякое сопротивление полагаю бесполезным кровопролитием. С нашими силами, пожалуй, можно было бы разбить большевиков. Но нашу кровавую победу мы праздновали бы очень недолго. Через несколько дней нас все равно смели бы. Теперь об этом говорить поздно. Помимо меня — кровь уже льется.
— А не полагаете ли вы, господин полковник, что в некоторых случаях долг нам предписывает скорее принять смерть, чем подчиниться бесчестному врагу? — раздается гневом голос.
— Вы движимы чувством — я руководствуюсь рассудком.
…С каждым часом становится труднее. Все на ногах почти бессменно. Не успеваешь приехать после какого-либо дела, наскоро поесть, как снова раздается команда:
— Становись!
Нас бросают то к Москве-реке, то на Пречистенку, то к Никитской, то к Театральной, и так без конца. В ушах звенит от постоянных выстрелов (на улицах выстрелы куда оглушительнее, чем в поле).
Большевики ловко просачиваются в крепко занятые нами районы. Сегодня сняли двух солдат, стрелявших с крыши Офицерского общества, а оно находится в центре нашего расположения.
Продвигаться вперед без артиллерии нет возможности. Пришлось бы штурмовать дом за домом.
Прекрасно скрытые за стенами, большевики обсыпают нас из окон свинцом и гранатами. Время упущено. В первый день, поведи мы решительно наступление, Москва бы осталась за нами. А наша артиллерия… Две пушки на Арбатской площади, направленные в сторону Страстной и выпускающие по десяти снарядов в день.
У меня от усталости и бессонных ночей опухли ноги. Пришлось распороть сапоги. Нашел чьи-то калоши и теперь шлепаю в них, поминутно теряя то одну, то другую.
Большевики начали обстрел из пушек. Сначала снаряды рвались лишь на Арбатской площади и по бульварам, потом, очень вскоре, и по всему нашему району. Обстреливают и Кремль. Сердце сжимается смотреть, как над Кремлем разрываются шрапнели.
Стреляют со Страстной площади, с Кудрина и откуда-то из-за Москвы-реки — тяжелыми (6-дюймовыми)..
Опять выстраиваемся. Наш взвод идет к генералу Брусилову с письмом, приглашающим его принять командование всеми нашими силами. Брусилов живет в Мансуровском переулке, на Пречистенке.
Выходим на Арбатскую площадь. Грустно стоят наши две пушки, почти совсем замолкшие. Почти все окна — без стекол. Здесь и там вместо стекол — одеяла.
Москва гудит от канонады. То и дело над головой шелестит снаряд. Кое-где в стенах зияют бреши раненых домов. Но… жизнь и страх побеждает. У булочных Филиппова и Севастьянова толпятся кухарки и дворники с кошелками.
На углу Власьевского из высокого белого дома выходят несколько барышень с подносами, полными всякой снедью:
— Пожалуйста, господа, покушайте!
— Что вы, уходите скорее! До еды ли тут?
Но у барышень так разочарованно вытягиваются лица, что мы не можем отказаться. Нас угощают кашей с маслом, бутербродами и даже конфетами. Напоследок раздают папиросы. Мы дружно благодарим.
— Не нас благодарите, а весь дом 3. Мы самообложились и никого из вас не пропускаем, не накормив.
Над головой прошелестел снаряд.
— Идите скорее домой!
— Что вы! Мы привыкли.
Прощаемся с барышнями и двигаемся дальше.
Пречистенка. Бухают снаряды. Чаще щелкают пули по домам. Заходим в какой-то двор и ждем, чем кончатся переговоры с Брусиловым. Все уверены, что он станет во главе нас.
— Ну что, как? — спрашиваем посланных к нему делегатов.
— Отказался по болезни.
Тяжелое молчание в ответ.
Мне шепотом передают, что патроны на исходе. И все передают эту новость шепотом, хотя и до этого было ясно, что патроны кончаются. Их начали выдавать по десяти на каждого в сутки. Наши пулеметы начинают затихать. Противник же обнаглел как никогда. Нет, кажется, чердака, с которого бы нас не обстреливали. Училищный лазарет уже не может вместить раненых. Окрестные лазареты также начинают заполняться.
После перестрелки у Никитских Ворот вернулся в училище в последней усталости. Голова не просто болит, а разрывается. Иду в спальню. За три койки от моей группа офицеров рассматривает ручную гранату. Ложусь отдохнуть. Перед сном закуриваю папиросу.
Вдруг рядом, у группы офицеров, раздается характерное шипение, затем крики и топот бегущих ног. В одно мгновение, не соображая ни того, что случилось, ни того, что делаю, валюсь на пол и закрываю уши ладонями.
Оглушительный взрыв. Меня обдает горячим воздухом, щепками и дымом и отбрасывает в сторону. Звон стекол. Чей-то страшный крик и стоны. Вскакиваю. За две койки от меня корчится в крови юнкер. Чуть поодаль лежит раненный в ногу капитан. Оказывается, раненный в ногу капитан показывал офицерам обращение с ручной гранатой. Он не заметил, что боек спущен, и вставил капсюль. Капсюль горит три секунды. Если бы капитан не растерялся, он мог бы успеть вынуть капсюль и отшвырнуть его в сторону. Вместо этого он бросил гранату под койку. А на койке спал только что вернувшийся из караула юнкер. В растерзанную спину несчастного вонзились комья волос из матраса.
Юнкера, уже переставшего стонать, выносят на носилках. Следом за ним несут капитана. Через полчаса юнкер умер.
…Выясняется, что помощи ждать неоткуда. Мы предоставлены самим себе. Но никто, как по уговору, не говорит о безнадежности положения. Ведут себя так, словно в конечном успехе и сомневаться нельзя. А вместе с тем ясно, что не сегодня-завтра мы будем уничтожены. И все, конечно, это чувствуют.
Для чего-то всех офицеров спешно сзывают в актовый зал. Иду. Зал уже полон. В дверях толпятся юнкера. В центре — стол. Вокруг него несколько штатских — те, которых мы вели из городской Думы. На лицах собравшихся — мучительное и недоброе ожидание.
На стол взбирается один из штатских.
— Кто это? — спрашиваю.
— Министр Прокопович.
— Господа! — начинает он срывающимся голосом. — Вы офицеры, и от вас нечего скрывать правды. Положение наше безнадежно. Помощи ждать неоткуда. Патронов и снарядов нет. Каждый час приносит новые жертвы. Дальнейшее сопротивление грубой силе — бесполезно.
— И вы как член Временного правительства считаете возможным прекратить борьбу с большевиками? Сдаться на волю победителей?
— Я не считаю возможным продолжать бесполезную бойню, — взволнованно отвечает Прокопович.
Исступленные крики:
— Позор! Опять предательство. Они только сдаваться умеют! Они не смели за нас подписывать! Мы не сдадимся!
Прокопович стоит с опущенной головой. Вперед выходит молодой полковник, георгиевский кавалер Хованский (убит в 1918 году в Добровольческой армии. — С. 3.).
— Господа! Я беру смелость говорить от вашего имени. Никакой сдачи быть не может! Бели угодно — вы, не бывшие с нами и не сражавшиеся, вы, подписавшие этот позорный документ, вы можете сдаться. Я же, как и большинство здесь присутствующих, — я лучше пущу себе пулю в лоб, чем сдамся врагам, которых считаю предателями Родины. Я только что говорил с полковником Дорофеевым, Отдано приказание расчистить путь к Брянскому вокзалу. Драгомиловский мост уже в наших руках. Мы займем эшелоны и будем продвигаться на юг, к казакам, чтобы там собрать силы для дальнейшей борьбы с предателями. Итак, предлагаю разделиться на две части. Одна сдается большевикам, другая прорывается на Дон с оружием.
Речь полковника встречается ревом восторга и криками:
— На Дон! Долой сдачу!
Но недолго длится возбуждение. Следом за молодым полковником говорит другой, постарше и менее взрачный:
— Я знаю, господа, то, что вы от меня услышите, вам не понравится и, может быть, даже покажется неблагородным и низменным «Поверьте только, что мною руководит не страх. Нет, смерти я не боюсь. Я хочу лишь одного: чтобы смерть моя принесла пользу, а не вред Родине. Скажу больше — я призываю вас к труднейшему подвигу. Труднейшему, потому что он связан с компромиссом. Вам сейчас предлагали прорываться к Брянскому вокзалу. Предупреждаю вас — из десяти до вокзала прорвется один. И это в лучшем случае! Десятая часть оставшихся в живых и сумевшая захватить железнодорожные составы до Дона, конечно, не доберется. Дорогой будут разобраны пути или подорваны мосты, и прорывающимся придется, где-то далеко от Москвы, либо сдаться озверевшим большевикам и быть перебитыми, либо всем погибнуть в неравном бою. Не забудьте, что и патронов у нас нет. Поэтому я считаю, что нам ничего не остается, как положить оружие. Здесь, в Москве, нам и защищать-то некого. Последний член Временного правительства склонил перед большевиками голову. Но, — полковник повышает голос, — я знаю также, что все находящиеся здесь — уцелеем или нет, не знаю — приложат всю энергию, чтобы пробираться одиночками на Дон, если там собираются силы для спасения России.
Полковник кончил. Одни кричат:
— Пробиваться на Дон всем вместе! Нам нельзя разбиваться!
Другие молчат, но, видно, соглашаются не с первым, а со вторым полковником.
Я понял, что нить, которая нас крепко привязывала одного к другому, — порвана и что каждый снова предоставлен самому себе.
Ко мне подходит прапорщик Гольцев. Губы сжаты. Смотрит серьезно и спокойно.
— Ну что, Сережа, на Дон?
— На Дон, — отвечаю я.
Он протягивает мне руку, и мы обмениваемся рукопожатием, самым крепким рукопожатием за мою жизнь. Впереди был Дон».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.