4.03.1913
4.03.1913
Тебе многое приходится выносить, любимая, в последнее время, и Ты выносишь все это так, как я этого отчасти вообще понять не могу, отчасти же слепо в Тебе предполагаю. Я вижу Тебя за строчками Твоих писем, не важно, сетуешь ли Ты в них, просто устала или плачешь, вижу столь сильной и живой, что самому мне хочется заползти куда-нибудь и спрятаться от стыда за себя и от прискорбности этого противопоставления – каков я и какая Ты. В том-то и дело, что вовсе я в себе не прячусь, я отнюдь не всегда «нечто», а если я какое-то время этим «нечто» был, то потом расплачиваюсь за это месяцами «небытия», полного ничтожества. От этого, разумеется, страдает, если я вовремя не опомнюсь, и моя способность судить о людях и о жизни вообще; по большей части безутешность мира, каким я его вижу, происходит от этого моего искривленного о нем суждения, выпрямить которое можно только механическим усилием мысли, но лишь на краткий и бесполезный миг. Чтобы пояснить Тебе это на первом же попавшемся примере: в фойе синематографа, куда мы сегодня ходили с Максом, его женой и Вельчем (это напомнило мне, что скоро уже два часа ночи), висят фотографические кадры из фильма «Другой».[47] Ты, конечно, читала об этой картине, там Бассерман играет, ее с будущей недели и у нас показывают. На афише, где он запечатлен один в кресле, он меня снова буквально заворожил, как тогда в Берлине,[48] и я всякого, кто попадался под руку – Макса, его жену или Вельча, – ко всеобщей досаде, снова и снова к этой афише тащил. Однако при виде фотографий радость моя заметно поубавилась, нетрудно было заметить, что пьеса, в которой он тут играет, скорее жалкая, в снятых кадрах все сплошь старые синематографические изобретения, и, в конце концов, мгновенные съемки скачущей лошади прекрасны почти всегда, тогда как мгновенные съемки свирепых человеческих гримас, даже если это гримасы Бассермана, очень легко могут показаться никчемными. Что ж, значит, в этой пьесе, сказал я себе, Бассерман снизошел до чего-то, что явно ниже его достоинства. Но он же прожил в этой пьесе, от начала и до конца пропустил все перипетии ее событий через свое сердце, а все, что такой человек пережил в душе, благодаря одному этому становится безусловно привлекательным. В коем рассуждении я, пожалуй, еще прав, хотя уже и вышел немного за пределы того, что мне доступно. Однако совсем недавно, уже у ворот дома, дожидаясь, когда мне откроют, и глядя в черноту ночи, я снова вспомнил те фотографии, и мне вдруг стало так жаль Бассермана, словно он самый несчастный человек на свете. Упоение игрой позади, так я себе это представил, фильм снят, и Бассерман уже ничего с ним поделать не в силах, ему даже не понадобится понимать, что его дарованием злоупотребили, просто при просмотре фильма ему станет ясна вся вопиющая бесполезность использования его великих сил, и – я вовсе не преувеличиваю моего тогдашнего сострадания – его, стареющего, слабеющего, просто задвинут в этом кресле куда-нибудь в угол, где он и канет в серое безвременье. В корне неверно! Тут-то и таится ошибка в моих рассуждениях! И после завершения съемок Бассерман отправится домой Бассерманом, и никем иным. А если суждено ему однажды исчезнуть, то он исчезнет всецело, он просто перестанет существовать, но не будет, как это делаю я и стараюсь приписать это каждому, кружить сам над собою, словно птица, которой силой зловещего заклятия не дано опуститься на свое гнездо, вот она и кружит над этим совершенно пустым гнездом, глаз с него не спуская. Спокойной ночи, любимая. Можно мне Тебя поцеловать, можно обнять Тебя по-настоящему?
Франц.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.