ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ

Москва конца 1990-го — начала 1991 года напоминала мне город перед эвакуацией. Все закупали соль и муку, отправляли родителей и детей жить за город, искали новую, пусть даже не очень серьезную, но точно не прежнюю работу. Все трещало по швам. Никто не работал. Все слушали по радио прямое включение с заседаний союзного и российского Верховных Советов.

За время работы в КМО СССР я установил приятельские связи со многими депутатами молодого российского парламента. Здесь же, в стенах Верховного Совета, впервые была сформирована некоммунистическая патриотическая оппозиция, получившая название «Российское народное собрание». Ее костяк представляла коалиция трех политических групп: Демократической партии России во главе с депутатом Николаем Травкиным, Российского христианско-демократического движения, которое возглавлял энергичный депутат и философ Виктор Аксючиц; и Конституционно-демократической партии (Партии народной свободы) Михаила Астафьева — депутата, как мы шутили, с характерным «ленинским прищуром».

В то время я увлекался политической историей дореволюционной России, искал исторические параллели между событиями эпохи последнего русского императора Николая II и перестройки, затеянной первым и последним советским президентом Михаилом Горбачевым. Особо интересовал меня вопрос: а была ли альтернатива большевизму, можно ли было удержать империю от гражданской бойни и распада и кто мог бы выступить в период 1910-1917 годов центром кристаллизации патриотических сил? Я знал, что мой прадед на посту начальника столичной московской полиции сделал в то время много для сдерживания большевизма, но складывалось впечатление, что усилиями спецслужб остановить надвигающуюся на страну катастрофу было невозможно.

Наибольшие симпатии во мне вызывали лидеры Партии народной свободы (конституционные демократы) — интеллигенты либерально-консервативного толка, представленные такими яркими политиками, как Павел Милюков и Петр Струве. Перечитав массу литературы об истории конституционных демократов, подшивки газет того времени, всевозможные прокламации и прочую макулатуру и даже установив на свои деньги в уральском городе Перми памятную доску на доме, где родился Струве, я решил поближе познакомиться с только что восстановленной Конституционно-демократической партией и пришел на их партийное собрание.

Депутатская приемная Михаила Георгиевича Астафьева находилась в здании Дзержинского районного совета рядом со станцией московского метрополитена «Проспект Мира». Она представляла собой скромное помещение, состоящее из одной тесной комнаты, едва вмещающей полтора десятка человек. Встретили меня приветливо, сразу предложили принять участие в беседе на тему, почему лидеру кадетов Милюкову накануне революции дали прозвище «Дарданелльский». Тема меня несколько смутила своей неактуальностью, но энтузиасты, страстно обсуждавшие этот малозначимый исторический вопрос, вызывали симпатию. Конечно, мне было сразу очевидно, что попал я не на собрание серьезной политической партии, способной претендовать на власть, а на заседание краеведческого кружка. Но люди, сами люди, казались мне искренними поборниками русской истории и убежденными патриотами. В сравнении с лицемерными руководителями ленинского комсомола мои новые знакомые выглядели куда достойнее. На следующем заседании незамысловатого кадетского кружка я заявил, что хочу быть их товарищем. Я был тут же торжественно принят в члены партии, и все мы как истинно интеллигентные люди пошли обмыть это доброе дело в ближайшую пивную.

Приобретя за четыре года работы в КМО СССР полезный опыт организационной и пропагандистской работы, я решил использовать его на благо моей молодой партии. Вскоре у нас появились первые региональные отделения в Обнинске, Перми, Минске, Ленинграде (только через два года после описываемых событий Северной столице России будет возвращено историческое ее название — Санкт-Петербург) . Численность партии росла за счет налаженной работы местных ячеек. Стали собираться членские взносы, но для полноценного развертывания партийной работы этих малых денег, собранных с нищих «работников умственного труда», постоянно не хватало.

После КМО я ушел работать в более чем странную контору под названием «Российско-Американский университет» (РАУ), которую создал и возглавил некто Алексей Подберезкин. С этим деятельным авантюристом, когда-то тоже работавшим в Комитете молодежных организаций, я познакомился во время одной из служебных командировок. Он неоднократно зазывал меня пойти работать в РАУ, а поскольку других предложений мне никто не делал, я согласился.

Платили в РАУ по тем временам прилично. К Америке «Российско-Американский университет» не имел ровным счетом никакого отношения, за исключением того, что в его руководстве было достаточно много ученых и ветеранов спецслужб, работавших на направлении «основного противника».

Университет занимался всем: открытием частных лицеев и салонов красоты, перепродажей чего-то кому-то и даже наблюдением за НЛО. В должности первого вице-президента РАУ я старался справляться с обязанностями максимально быстро и на новом месте работы появляться как можно реже, проводя все свободное время в Верховном Совете, в штабе партии на проспекте Мира или в поездках по регионам для создания новых ячеек. Половину своей зарплаты я, несмотря на протесты супруги, отдавал в кассу партии. Как ни странно, этих денег на первое время даже как-то хватало.

Уже через полгода Конституционно-демократическая партия превратилась в заметную политическую силу. На наши съезды и публичные акции стали обращать внимание телевидение, общественность, западные посольства, депутатский корпус. Нас уже распознали в стане «Демократической России», собравшей в своих рядах всю муть того времени. Кого там только не было: шут и «профессиональный антифашист» Прошечкин, явно сбежавший от санитаров, депутат Глеб Якунин, носивший рясу попа и ловко маскировавшийся под православного батюшку, один свердловчанин — преподаватель исторического материализма и антикоммунист по совместительству. На таких «буревестников демократии» и авантюристов опирался в Верховном Совете России Борис Ельцин. С ними он и пришел во власть.

Все лето 1991 года между Горбачевым и Ельциным шли препирательства по поводу Союзного договора, а точнее — неприкрытая борьба за власть. Ради того, чтобы убрать с дороги президента СССР, Ельцин был готов убрать с дороги и сам СССР. И в подельниках в этом гнусном деле недостатка у него не было.

Партийная номенклатура жаждала раздела великой страны, мечтала стать полноценной и единовластной владычицей ее огромного наследства. Руководители ЦК партии союзных республик поощряли махровую русофобию. В Прибалтике на центральных улицах и площадях маршировали неонацисты, ветераны латышских, эстонских и литовских «Ваффен-СС». Горбачев метался, юлил, теряя контроль за властью и страной. Армия и верные присяге части МВД действовали по собственному усмотрению, на свой страх и риск, а осторожные чекисты сжигали секретные архивы. В Грузии, Армении и Азербайджане при прямом попустительстве партийных и государственных органов власти то и дело происходили захваты складов с оружием и постепенное вооружение все новых и новых отрядов боевиков. Через горные перевалы и тоннели это оружие везли на Северный Кавказ. Все шло к большой войне на юге России. Начальство уже созрело для преступления, а народ еще не был готов к наказанию.

Регулярные, но малопродуктивные посиделки Горбачева с Ельциным и другими руководителями республик Союза ССР подходили к логическому концу. Пора было подписывать Союзный договор — правовой документ, на основе которого можно было сохранить союзное государство при отказе от его прежней коммунистической идеологии. Его текст измусолили настолько, что непонятно было вообще, на чем будет держаться хрупкое единство «обновленного Советского Союза». Тем не менее мы надеялись, что это «хоть что-то» даст временной выигрыш сторонникам сохранения единой государственности.

Вечером 18 августа 1991 года я по просьбе Астафьева дописывал дома статью о нашей позиции по вопросу сохранения СССР. Как сейчас помню, она начиналась так: «То, о чем так долго говорили российские конституционные демократы, свершилось. Союзный договор подписан!» Но утром

19 августа все уже было не так. По телевизору показывали лишь балет «Лебединое озеро» и время от времени зачитывали текст обращения ГКЧП — Государственного комитета по чрезвычайному положению, созданного этой ночью группой высших руководителей СССР, заявивших о необходимости сохранения Союза. В Москву входили танки. Что с Ельциным, никто не знал. Вроде бы его видели у здания Верховного Совета. Говорили, что он зачитал с броневика текст какой-то прокламации. Другие утверждали, что он переоделся в женское платье и сбежал в Финляндию. В общем, весь этот переворот выглядел сущим фарсом.

Если бы в составе «путчистов» — членов ГКЧП — нашелся хоть один по-настоящему мужественный и последовательный человек, он бы не стал дразнить уставших от слабой власти людей вводом в столицу тяжелой военной техники. На самом деле никто всерьез и не верил в готовность ГКЧП применить ее против гражданского населения. А вот что нужно было сделать в первую очередь, так это, не дожидаясь утра, арестовать Ельцина и все более-менее дееспособное его окружение. Взять их тепленькими в постели и отправить в пижамах в Лефортовскую тюрьму. Отстранить от власти перепуганного Горбачева, глотавшего в крымском Форосе горсти валидола. Выступить с внятным призывом к нации, обратиться к ней за поддержкой действий власти по преодолению политического и экономического кризиса.

Да, общество желало как можно скорее избавиться от власти коммунистов, наивно полагая, что на смену им придет народная демократия, порядок и достаток. Тем не менее против уверенной в себе и авторитетной власти, имеющей четкий план вывода страны из смуты, ни один, даже самый отъявленный авантюрист, дергаться и бузить не стал бы. Но, как пел знаменитый русский бард Владимир Высоцкий, «настоящих буйных мало, вот и нету вожаков». Вместо того чтобы просчитать возможные и необходимые действия по наведению порядка, исправлению прежних ошибок, которые поставили СССР на край пропасти, ни на что не годные партийно-государственные трусы испугались собственной же тени.

В той ситуации, когда угроза уничтожения конституционного строя стала реальностью, любые шаги, вплоть до интернирования высших государственных руководителей СССР и РСФСР в лице Горбачева и Ельцина и нейтрализации наиболее агрессивных представителей их ближайшего окружения, не должны были считаться чрезмерными. Избирательное насилие, примененное к злостным врагам страны, даже если они и пробрались на высший этаж ее власти, было бы абсолютно оправданно. Никто бы не решился осудить крепких духом людей, взявших на себя всю ответственность за сохранение конституционного строя и гражданского мира, если бы их действия были последовательными, понятными народу и максимально жесткими в отношении конкретных высокопоставленных предателей и изменников.

Но в рядах руководства КПСС настоящих мужчин уже давно не было. Тех идейных коммунистов-романтиков, кто своим примером поднимал солдат в атаку, кто, будучи неисправимым идеалистом, действительно искренне верил в коммунистическую утопию и был готов отдать жизнь ради спасения Родины, в партийной номенклатуре Ельциных, Горбачевых и Шеварднадзе не значилось. Их задача была сохранить свою шкуру, они цеплялись за власть и подворовывали.

Будучи противником коммунистической идеологии, я тем не менее часто задавал себе вопрос, почему Советский Союз стал великой страной именно при Сталине, а после его смерти стал терять одну позицию за другой. Брежнев решил раскупорить северные сибирские запасы углеводородов

и начать продавать их в огромных объемах на Запад. Однако именно в этот период Советский Союз начал ускоренно деградировать. Лидирующие позиции в мире по продаже нефти и газа и высокие места, занимаемые нашими олигархами в рейтинге самых богатых людей мира, никогда не вернут России статус сверхдержавы. Даже скучающее в шахтах ядерное оружие не прибавит нам славы и уважения в мире. Так в чем же секрет успеха Сталина? Секрет один — Иосиф Сталин не давал коммунистической номенклатуре воровать. И это, пожалуй, главное достоинство эпохи его правления. Именно в этом следует искать объяснения его неугасающей популярности, особенно в наше время. Не хочу слыть политическим знахарем, но вот увидите: когда уйдут из жизни поколения тех, кто на своей шкуре испытал стальную хватку Сталина, когда умрут последние жертвы его репрессий, популярность этого советского кормчего достигнет своего максимума. Верно говорят: хочешь загубить одну жизнь — попадешь в тюрьму, загубишь миллионы — войдешь в память народа как великий вождь. До тех пор, пока человечеством управляют алчность и страх, так оно и будет.

Нет, я вовсе не из тех, для кого Сталин — это «наше все». Неужели для того, чтобы вывести в космос искусственный спутник и выиграть в самой страшной войне, необходимо физически перебить несколько миллионов политических оппонентов, а треть страны посадить в лагеря? Если бы над нашей страной большевики не устраивали своих экспериментов, а Сталин не кидал в тюрьмы всех, кто на него косо посмотрел, Россия смогла бы в своем развитии шагнуть еще дальше.

В августовском номере 2009 года международного ежемесячника «Совершенно секретно» я прочел интересную статью Владимира Воронова «Русские не сдаются», где автор описывает малоизвестные события Первой мировой войны. Позволю себе его процитировать:

«Армия Российской империи три года держала удар военной машины трех империй — Германской, Австро-Венгерской и Османской — на огромном фронте от Балтики до Черного моря. Царские генералы и их солдаты вглубь Отечества врага так и не пустили. Генералам приходилось отступать, но армия под их началом отходила дисциплинированно и организованно, только по приказу. Да и гражданское население старались на поругание врагу не оставлять, по возможности эвакуируя.

«Антинародный царский режим» не додумался репрессировать семьи попавших в плен, а «угнетенные народы» не спешили переходить на сторону врага целыми армиями. Пленные не записывались в легионы, чтобы с оружием в руках воевать против собственной страны, подобно тому как спустя четверть зека это сделали сотни тысяч красноармейцев. И на стороне кайзера не воевал миллион русских добровольцев, не было власовцев. В 1914-м никому и в страшном сне не могло присниться, чтобы казаки сражались в германских рядах».

Трудно не согласиться с автором этих строк. Да, я понимаю причины нынешней популярности Сталина, но не террор и репрессии являются двигателями прогресса и гарантиями победы. Да и победы в той самой страшной войне мы добились страшной ценой, потому и война была страшная.

Нельзя закатать народ в асфальт культа личности. Талант русского народа, его воля не были сломлены коммунизмом. Более того, русский народ переродил коммунизм, ассимилировал сталинский режим, приспособился к нему, насколько это вообще было возможно, а потому и добился многого — несмотря на сталинские порядки.

Нет, я совсем не склонен недооценивать ужасы сталинизма. Но то, что сейчас происходит с нашей «элитой общества», мне тоже совсем не нравится. Особенно это заметно на расстоянии или в разлуке с Родиной.

Недавно, приехав из Брюсселя в Москву в отпуск, я пригласил жену сходить в один популярный ресторан. И что же? Кроме разочарования, никакого послевкусия он мне не оставил. За соседними столиками сидели разные компании: две «не первой свежести» девицы-показушницы, шарившие по залу своими перекрашенными глазищами, группа вызывающе громко ржащих мужиков мафиозного вида, какой-то престарелый богатый педофил, с нетерпением наблюдавший, когда его спутница-школьница доест, наконец, итальянский десерт, парочка богемного вида педиков, нервно гладивших под столом друг другу коленки.

Во что мы превращаемся с нашей пресловутой Рублевкой на фоне совсем небогатой и не очень-то счастливой страны? Я бы вообще сменил старые названия этих шоссе. Предлагаю переименовать Рублево-Успенское, Подушкин-ское и Новорижское шоссе в «Рублево-Успешное», «Продаж-кинское» и «Нуворишское», или, как вариант, «Ну и воришское!». Приличные люди, которые в свое время обзавелись там загородным жильем, теперь стесняются признаваться в этом — в такой гадюшник превращается теперь район проживания нашей так называемой «элиты». И чем больше эту «элиту» и ее изощренные развлечения показывает наше телевидение, тем больше сталинистов становится в России.

Если кому-то в голову по прочтении этих строк придет мысль, что, мол, Рогозин вновь подался в оппозиционеры, напрасно. Не я один так думаю. Не только настоящая интеллигенция чувствует боль за то, что происходит вырождение культурного слоя страны, но и все порядочные люди во власти понимают, что элита должна вести себя достойно, жить по совести и закону, не зарываться. Пора положить конец разврату и вседозволенности. И не надо ждать, когда в очередной раз об этом скажет руководство страны. Это каждого касается, и каждый с себя должен начать очищение страны от плесени.

Но вернусь в август 1991-го. В те, уже ставшие историей, дни безответственного гэкачепистского демарша я видел на улицах Москвы много самых разных людей. Не разбираясь в тонкостях политики и не подозревая, куда все катится, они инстинктивно признавали силу и историзм именно за Ельциным. Широкие народные массы поверили в него и готовы были стать под его знамена. Многие из них искренне полагали, что российские власти — Ельцин и парламент России — сумеют вывести страну из смуты и сохранить Советский Союз. Уже с утра 19 августа защитники Верховного Совета РСФСР стали небольшими группами собираться вокруг его здания на Краснопресненской набережной. К вечеру их стало много, а на утро 20 августа сотни тысяч людей заполнили всю площадь между Домом Советов и парком Павлика Морозова.

Кого я там только ни встретил: и озабоченных активистов демократических движений, и заговорщически оглядывающихся депутатов, и возбужденных до крайности профессиональных зевак и ротозеев… Но основную массу народа составляли обычные граждане, уязвленные устроенной гэкачепистами провокацией и раззадоренные их очевидной трусостью и нерешительностью.

Кого я точно не встретил ни там, ни в других местах, так это советских коммунистов «последнего розлива» и моих старых знакомых — комсомольских пройдох. Никто из них так и не решился не только на то, чтобы уйти в лес к партизанам, но даже хотя бы собраться и заявить во всеуслышание о своей особой позиции. Пропащие люди пропали совсем.

Узнав об обращении ГКЧП, я рванул в Верховный Совет на поиски моих «конституционно-демократических» соратников. Российский парламент был пуст. Депутаты — эти «бескомпромиссные борцы за дело своих избирателей» — благоразумно решили отсидеться дома. И только то крыло здания, где находились рабочие кабинеты депутатов Аксючица и Астафьева, действительно напоминало пчелиный улей. Несмотря на неприязнь к Ельцину, мы договорились максимально быстро распространить его свежее обращение и призвали своих сторонников собраться у здания Верховного Совета РСФСР для организации бессрочного митинга против ГКЧП.

Этим вечером мы с женой и сыном решили переночевать в доме у моих родителей. Отец долго спорил со мной по поводу случившегося, признавал, что вице-президент СССРЯнаев и его компания совершили трагическую ошибку, которая может стоить стране жизни, но категорически настаивал, чтобы я не вмешивался в эти «разборки». Я его не слышал и вскоре заперся в кабинете. К утру мне надо было написать проект заявления, с которым Михаил Астафьев собирался от нашего имени выступать на митинге. Я тщательно подбирал слова, тем не менее текст получился излишне эмоциональным. В ту ночь я так и не смог заснуть, словно предчувствуя, что на следующий день в моей жизни произойдут важные события.

Утром вокруг Дома Советов все кипело. Сложно сказать, сколько там собралось народа, но это были сотни тысяч. В условном месте мы встретились с Астафьевым. Я передал ему напечатанный ночью текст, и мы стали вместе пробираться через толпу к входу в здание. К моему удивлению, Михаила Георгиевича многие узнавали (о, что значит телевизор!) и, горячо приветствуя, пропускали все ближе и ближе к заветной цели — проходу в здание парламента, у которого уже образовалась плотная депутатская пробка. Я устремился в образованный Астафьевым коридор и старался не отставать от моего знаменитого шефа.

Милиция еле справлялась с пропуском людей в здание Верховного Совета, отдавая предпочтение собственно депутатам и иностранной прессе. Своих журналистов стражи порядка почему-то не жаловали. «Работники древнейшей профессии» были вынуждены плотным кольцом окружить подъезд, бурно выражая свое негодование.

Мне несказанно повезло — в кармане моей кожаной куртки по счастливой случайности оказалось удостоверение члена Московского международного пресс-клуба. Оно было давно просрочено, но я надеялся, что милиционеры в суматохе не обратят на это внимания, так как все надписи на этом журналистском пропуске были на английском языке. Несмотря на ажиотаж и толпу, вдавившую меня в подъезд, молодой лейтенант не торопился пропускать нас внутрь. Он пытался что-то прочесть в моем удостоверении, но я решил перехватить инициативу, дружески протянул ему руку для рукопожатия и сказал: «Merci!»

Уловка сработала, и через мгновение я в роли «французского репортера» уже взбегал по лестнице на второй этаж, где находился выход на просторный балкон Белого дома. Он был оборудован под трибуну для выступлений «вождей революции». Они появились буквально через минуту — президент Ельцин, председатель Верховного Совета Хасбулатов, вице-президент Руцкой. Через два года эти «вожди», не поделив власть, начнут грызть друг другу глотки и оставят на московском асфальте сотни кровавых луж от тел своих сторонников и просто случайных прохожих, попавших под жестокий огонь. Но сейчас, 20 августа 1991 года, они стояли вместе, а под ними гудело, колыхалось море людей.

На балконе было очень тесно, но я все равно старался пробраться поближе к микрофону. Ярчайшая страница русской смуты переворачивалась у меня на глазах, и я боялся упустить что-то важное. Вот ведущий митинга объявил Астафьева, и Михаил Георгиевич, протиснувшись к трибуне, прилип глазами к моему ночному тексту и старательно, с выражением, его зачитал. Я прислушался к реакции людей на площади. Народ встретил речь с одобрением.

Вслед за моим партийным боссом выступили еще какие-то важные демократы, и вдруг балкон всколыхнулся, послышалось восторженное: «Шеварднадзе, Шеварднадзе!», толпа вмиг расступилась, и к микрофону не спеша, с чувством собственного достоинства и пониманием эффекта, какое это достоинство производит на других, подошел Седой Лис. Коридор тотчас сомкнулся за ним, а я, подталкиваемый сзади, неожиданно для себя оказался прямо за спиной у Шеварднадзе. Возможно, благодаря моему росту и крепкому сложению меня приняли за его охранника. О чем говорил этот только что ушедший в отставку министр иностранных дел СССР, я не помню, зато помню, что произошло сразу после его выступления. Ведущий, попрощавшись с «великим грузином», обернулся, посмотрел на меня и с еле скрываемым раздражением спросил: «Ну что ты? Выступать будешь?»

С кем меня могли перепутать, не знаю, но реакция моя была мгновенной — я шагнул к микрофону. Глотнув воздуха, я начал говорить, сначала тихо и неуверенно, но через несколько мгновений мой голос стал звучать все тверже и тверже.

Мне казалось, что я всю жизнь готовился к этой минуте, я ждал и искал ее. Все переживания за мою огромную и несчастную Родину, за ее будущее, скрытое плотным туманом, за судьбу государственного и национального единства, которое необходимо защитить, несмотря на провокацию ГКЧП и мятежи национал-сепаратистов, все важные для меня слова срывались с моих губ и падали в волны народного океана. Он подхватывал их, и мне казалось тогда, что сотни тысяч людей, собравшихся в тот день на площади у Верховного Совета России, сплотились в единую нацию. В этот день во мне проснулся политик.

Вскоре митинг завершился, но люди не расходились. Эйфория улетучилась. Осталось тревожное ожидание стремительно приближающейся развязки.

О том, что происходило в Кремле, Моссовете, Генштабе и кабинетах Ельцина и Хасбулатова, мы узнали намного позже. О том, что там на самом деле произошло, мы не узнаем никогда. Но в тот момент я меньше всего думал об этом.

Быстро добравшись до офиса РАУ (он располагался в пяти минутах ходьбы от здания парламента), я стал обзванивать своих друзей и знакомых. Из их числа я вскоре собрал отряд из 60 добровольцев, готовых отправиться к зданию Верховного Совета на вечернее и, возможно, ночное дежурство.

К семи вечера мы организованно подошли к Горбатому мосту у здания парламента. Площадь, как и утром, вновь заполнялась людьми. Словно муравьи, они тащили к зданию парламента какую-то арматуру, бревна, сооружая из них нечто напоминающее баррикады. Подъехали грузовики, как я понимаю, по команде лояльной Ельцину московской мэрии. Они вывалили горы строительного мусора, на который тут же набросились «люди-муравьи». Кто-то, явно неглупый, командовал сотнями людей, подавая пример тысячам.

Не думаю, что эта свалка вокруг Дома Советов могла сдержать натиск спецназа, получи он команду на штурм. Кольцо вымученных препятствий вряд ли помешало бы тяжелой военной технике подойти вплотную к осажденному зданию и высадить десант. Но передвижению десятков тысяч людей эти железобетонные заграждения помешали бы точно. В случае штурма большая часть «защитников демократии» оказалась бы зажата в мешке собственной конструкции. Тысячи людей, попав в западню, в панике подавили бы друг друга. Очевидно, эти жертвы можно было бы списать на «кровавый режим».

Расчет ельцинского окружения, видимо, был именно таков: призвать десятки тысяч москвичей на защиту «свободы и демократии», образовать из них «живое кольцо» и, прикрывшись им, предоставить ГКЧП выбор: либо штурмовать парламент и, значит, под объективом сотен камер мировых телевизионных агентств организовать массовую бойню гражданского населения; либо потерять политическую инициативу и с позором сдаться, признав свое полное фиаско.

Мы расположились около 24-го подъезда здания Верховного Совета, который выходит к Горбатому мосту. Это место не было заставлено грузовиками, и в нашей импровизированной обороне здесь образовался широкий проем. Никого не спрашивая, мы стали плотной цепью вдоль гигантских витрин здания с обеих сторон оживленного подъезда и установили в этой зоне свой порядок. Я сообщил вооруженной милицейской охране свое имя и твердо им определил, что все вопросы обеспечения охраны внешнего периметра здания парламента на «вверенном мне участке обороны» они должны решать только со мной. Офицер милиции, кивнув, дал знак, что понял меня.

Примерно через час мне пришлось проявить свою власть, которую я так лихо узурпировал. Группа подвыпивших ребят, перепуганных сообщением о том, что для разгона собравшихся спецназ вот-вот применит слезоточивые и удушающие газы, попыталась забраться на один из грузовиков, поверх которых было натянуто огромное полотно российского триколора. Парни хотели отодрать кусок ткани и, смочив ее, сделать повязку для защиты органов дыхания. Чтобы не допустить глумления над флагом, вскоре ставшим государственным, мы применили физическую силу, скрутили смутьянов и немедленно выкинули за пределы баррикад.

Предельно жестким и мгновенным восстановлением порядка я продемонстрировал, что не потерплю на нашем участке каких бы то ни было не согласованных со мной действий. Избирательное применение насилия в таких ситуациях оказывает мощное воспитательное воздействие. Если бы тех несчастных выпивох не было вовсе, их нужно было бы придумать, так как такой измученной ожиданием штурма разношерстной толпе было крайне необходимо продемонстрировать хоть какую-нибудь власть и порядок.

В массе снующих мимо нас людей я запомнил две процессии. Первая — лимузин премьера российского правительства Ивана Силаева, для проезда которого к Дому Советов нам пришлось снимать и оттаскивать часть возведенных «муравьями» заграждений. Вторая процессия состояла из военных — старших офицеров, среди которых я приметил рослого и угрюмого заместителя командующего ВДВ.

Так произошло мое заочное знакомство с генералом Лебедем, впоследствии сыгравшим в моей жизни заметную роль. Позже, вспоминая события той ночи, Александр Иванович скажет мне: «Поддержав Ельцина, нам удалось избежать большой крови». Это оказалось не так, вся кровь была еще впереди. Стремительное падение СССР увлекло за собой сотни тысяч жизней. Гражданские конфликты в Приднестровье, Абхазии, Южной Осетии, две чеченские войны зародились именно в эту теплую ночь немощного брюзжания ГКЧП и нежелания армии и КГБ выполнять его приказы.

С приближением комендантского часа, объявленного ГКЧП с 23.00, напряжение на площади все более возрастало. Я то и дело посматривал на циферблат своих часов, как обычно делают собравшиеся за праздничным столом в ожидании наступления Нового года. Когда же стрелки достигли отметки 23.00, мы, не сговариваясь, крепко обняли друг друга. Все были счастливы и полны решимости стоять до конца. Первый раз в своей жизни я, сын советского генерала, «парень из золотой молодежи», грубо переступал правила старой жизни и нарушал комендантский час! Обратной дороги уже не было.

Из здания Верховного Совета на жужжащую, как пчелиный рой, площадь были выведены громкоговорители. Из них лились новости независимой радиостанции «Эхо Москвы», бодрящие речи депутатов и «видных интеллигентов», приехавших к нам в гости, а также эмоциональная болтовня молодых журналистов из программы «Взгляд».

У меня сложилось впечатление, что они просто пьянели от адреналина собственных заявлений, периодически сея панику на площади. В сочетании с автоматными очередями, доносившимися до нас с Садового кольца, сообщения о том, что «танки и БТРы прорвали первый эшелон нашей обороны на Калининском проспекте» вызывали среди демонстрантов нездоровое оживление. Когда же радиорубка Верховного Совета сообщила, что в результате первого столкновения армии и демонстрантов есть погибшие, напряжение среди добровольцев достигло апогея. Любой звук мог показаться выстрелом, любой шепот — криком.

Если кто-то вдруг «замечал» силуэты приближающихся солдат, например, в практически не освещенном парке имени Павлика Морозова, то эта новость расходилась по людским цепям в мгновение, обрастая «дополнительными сведениями и наблюдениями». Вместе с напряжением росло и подозрение ко всякому, кто хотя бы теоретически мог его вызвать. Ко мне как к «сотнику» то и дело подводили каких-то только что обнаруженных в толпе и схваченных «агентов КГБ». Некоторые из них были уже слегка побиты «восставшим народом», проявлявшим в эти часы «великого ночного стояния» удивительные чудеса бдительности. Этих случайных прохожих или зевак приходилось для успокоения доставлявшего их народного конвоя «арестовывать», а затем под защитой моих ребят выводить из опасной зоны и отпускать на все четыре стороны. Ума не приложу, почему этих несчастных тащили именно ко мне. Возможно, скорая расправа над «похитителями флага» превратила меня и моих людей в подобие контрразведки СМЕРШ2. Не знаю. Но тогда мне было не до шуток.

То и дело на площади происходили какие-то новые инциденты. Взорвавшаяся от перегрева осветительная лампа на фонарном столбе, установленном у автостоянки, вообще вызвала настоящую панику. Все подумали, что это начало штурма. Люди стали разбегаться в разные стороны, давить друг друга. Слава богу, в этот раз обошлось без жертв.

Вспоминая август 1991 года, я прихожу к выводу, что не всегда трагедия повторяется фарсом. Случается и наоборот. Двусмысленная, непоследовательная выходка ГКЧП, комедия с фальшивым арестом и самозаточением в своей крымской резиденции Форос, разыгранная Горбачевым, «героическая оборона» Белого дома —все это было фарсом. Ни самоубийство маршала Ахромеева и министра внутренних дел Пуго — почти единственных приличных людей в «перестроечном» руководстве, не вынесших позора своего поражения; ни аресты активных участников ГКЧП, из которых только генерал армии Валентин Иванович Варенников не вышел под объявленную амнистию, а дождался суда и выиграл его; ни смерть трех молодых ребят в нелепом столкновении с бронетехникой в ту бесконечную ночь с 20 на 21 августа — ничто не сможет отменить опереточную репутацию путча 1991 года. Но для меня и моих товарищей это был первый политический опыт, причем опыт бесценный.

Именно август 1991 года показал всем трусость Горбачева, коварство Ельцина и готовность обоих жертвовать в своей борьбе за власть судьбой страны и жизнью народа. Думаю, те дни разделили и огромный людской океан, бушевавший у стен Верховного Совета. На одном его берегу остались те, кто расставался со своей огромной страной с чувством великой потери. На другом — осела пена партийной номенклатуры, дорвавшейся до власти и собственности умирающего СССР.

Чем же все-таки на деле была перестройка, затеянная Горбачевым и убитая декретом ГКЧП? Революцией в сознании масс, поиском страной своей идентичности, пробуждением национального чувства у народов СССР или проявлением хаоса в головах партийных боссов? Ни то, ни другое, ни третье. И уж точно — не четвертое.

Перестройка была затеяна номенклатурой — коммунистической бюрократией, желавшей сохранить контроль над собственностью и власть в условиях всеобщего хаоса и разложения. Бюрократии нужен был такой мирный переворот в стране, который позволил бы представить узурпацию государственной собственности как неизбежное следствие широкомасштабных социальных потрясений. Направив на СССР агрессию этнического шовинизма, опытные манипуляторы раскачали страну. Огромные массы народа были приведены ими в движение сознательно, и этот процесс ни на секунду не выходил из-под их контроля. В решающий момент манипуляторы выдвинули самих себя в «народных кормчих», используя для этого безграничную административную власть, а также контроль над СМИ и финансами. Старая Система не умерла, она просто поменяла фасад.

С какой легкостью Ельцин переиграл своих оппонентов в августе 1991 года! Была ли возможной его триумфальная прогулка во власть без активной поддержки партийной номенклатуры, окопавшейся в московской мэрии? Без преступной солидарности с его действиями со стороны коммунистической бюрократии, засевшей в казанском кремле, Смольном дворце, администрациях краев и областей России, не говоря уж о хозяевах президентских резиденций Киева, Тбилиси, Ашхабада, Алма-Аты, Ташкента, Душанбе? И мог ли Ельцин действовать так уверенно без негласной поддержки влиятельных зарубежных советников?

Если бы руководство КПСС действительно желало сохранить Великую Державу, Ельцину и его окружению не нашлось бы места в ее истории. Их бы просто не было.

Август 1991 года во многом определил всю мою дальнейшую жизнь. Я вдруг понял, что сам могу влиять на окружающий меня мир, я почувствовал в себе задатки лидера. Наблюдая за Ельциным и его окружением, я заглянул в пропасть политического цинизма и с отвращением отвернулся. Впервые я поверил в силу публичного слова, мощь народного напора и значение политической инициативы. Именно тогда я решил навсегда связать свою судьбу с судьбой моего народа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.