Дело Волынского
Дело Волынского
Политическим, точнее, — придворным, стало и громкое дело Артемия Петровича Волынского, начатое весной 1740 года. Выходец из старинного боярского рода, Артемий Волынский с ранних лет оказался в самой гуще событий петровского времени. Умный, решительный, толковый ротмистр понравился Петру Великому, и тот явно выделял Артемия среди других своих ординарцев, давая ему подчас сложные дипломатические и административные поручения. В 1715–1718 годах Артемий Волынский отправился с посольством в Персию, а потом губернаторствовал в Астрахани — ключевом пункте подготовки к Персидскому походу 1722–1723 годов. Правда, сам поход не принес ему лавров. Даже наоборот — посланная им информация из Персии о том, что русским войскам предстоит весьма легкая прогулка в раздираемую усобицами страну, оказалась недостоверной, а обнаруженные царем в Астрахани многочисленные административные злоупотребления губернатора резко изменили жизнь Волынского: согласно легенде, он — прежний любимец царя — попробовал на своей спине силу ударов знаменитой дубинки великого преобразователя. Только смерть Петра спасла Волынского от дальнейших разбирательств в специально созданной для разбора многочисленных «деяний» губернатора комиссии.
Пришедшая к власти в 1725 году Екатерина I была весьма расположена к Артемию, женатому на девице из семьи Нарышкиных. Императрица пожаловала его в генералы и назначила губернатором в Казань. Там он почти сразу же показал свой буйный нрав, да и немалое сребролюбие тоже. На Волынского стали поступать жалобы от казанского архиерея Сильвестра, который сообщал о недопустимом поведении губернатора в резиденции владыки, о его «озорстве» и грубых расправах с подчиненными архиерея. Волынский был отстранен от губернаторства, и только «чистосердечное» признание и покровительство знатных персон спасли его от справедливой кары. Начало царствования Анны Артемий Петрович провел под следствием по казанскому делу, и рассчитывать на продвижение по службе ему не приходилось. В событиях 1730 года он также не проявил необходимой твердости, хотя, судя по его письмам из Казани, пользы в ограничении самодержавия он не видел. Но и полностью на сторону Анны он также не перешел и какое-то время колебался. С этим связан любопытный эпизод, который многое говорит о характере Волынского и нравах тех времен.
Сразу же после памятных событий начала 1730 года А. П. Волынский написал письмо в Москву, своему дяде, уже известному читателю главнокомандующему Москвы С. А. Салтыкову, женатому на его тетке. В нем он, среди прочего, сообщал, что приехавший из Москвы в Казань бригадир Иван Козлов в беседах весьма одобрял попытку ограничить власть императрицы Анны и очень огорчился, когда узнал, что замысел этот не удался. 8 апреля Салтыков, быстро набравший при Анне силу, ответил племяннику. Он попросил его прислать на имя государыни официальный донос на Козлова. Оказалось, что Салтыков уже сообщил об истории с Козловым самой Анне, и та, как пишет Салтыков, «изволила к тебе нарочного курьера послать, чтоб прислать к ним в Москву, при письме своем, доношение против присланной ко мне ведомости об оном Козлове: какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении и при том кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было. И оного курьера извольте отправить в Москву немедленно. А буде оный Козлов безотлучно будет в Казани, то оному Козлову объявлять не извольте. А буде куды станет из Казани отъезжать, то извольте ему объявить Ея императорского величества указом, чтоб он без указа из Казани никуды не ездил».
Как мы видим, дело о расследовании «непристойных слов» должно было вот-вот начаться — для этого требовался только донос. Но Волынский неожиданно заупрямился. Он отвечал дяде, что готов служить государыне по своей должности, но «чтоб, милостивый государь, доносить и завязыватца с бездельниками, извольте отечески по совести рассудить, сколь то не токмо мне, но и последнему дворянину, прилично и честно делать. И понеже ни дед мой, ни отец никогда в доносчиках и в доносителях не бывали, а мне как с тем на свет глаза мои показать? Известно вашему превосходительству милостивому государю, что я с робятских лет моих при вас жил и до сего времени большую половину века моего прожил так честно, как всякому доброму человеку надлежало и тем нажил нынешнюю честь мою и для того лутче с нею хочу умереть… нежели последний мой век доживать мне в пакостном и поносном звании, в доносчиках… Извольте сами рассудить, кто отважитца честный человек итить в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный. Понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только самому себе потом мерзок будет».
По этим словам мы можем судить об отношении к доносительству как людей вообще, так и, в частности, нового русского дворянина с его представлениями о личной дворянской чести, заимствованными из Западной Европы при Петре I и уже довольно глубоко укоренившимися в сознании вчерашних «государевых холопей». По мнению Волынского, доносить — неприлично, это противоречит нормам христианской и дворянской чести. Так действительно думали многие люди. Граф П. И. Мусин-Пушкин, проходивший по делу самого Волынского в 1740 году, был уличен в недоносительстве на своего приятеля Волынского и на допросе в Тайной канцелярии о причинах недоносительства отважно заявил: «Не хотел быть доводчиком». Но в истории, происшедшей с Волынским в 1730 году, лучше не спешить с выводами.
Столь благородная на первый взгляд позиция племянника очень не понравилась его высокопоставленному дяде, который сам, поспешив с письмом Волынского к императрице, попал в итоге впросак. «Я думал, — укорял Салтыков Волынского в письме от 20 мая 1730 года, — что писали вы очень благонадежно, что след какой покажется от вас. А как ныне по письмам от вас вижу, что показать вам нельзя, н[о] чтоб так [вам] ко мне и писать, понеже и мне не очень хорошо, что и я вступил, а ничего не сделал. И будто о том приносил я (императрице. — Е. А.) напрасно, а то все пришло чрез письмо от вас ко мне. Понеже вы изволили писать, что он (Козлов. — Е. А.) говорил при многих других, а не одному, и я, на то смотря, и доносил [государыне], и то, стало быть и мне нехорошо…» Поэтому дядя настаивает, чтобы Волынский довел дело до конца: «Того ради, я советую лучше против прежнего письма извольте отписать, какие он имел разговоры с вами, чтоб можно было произвесть в действо. Понеже как для вас, так и для меня… коли вступили, надобно к окончанию привесть».
Моральных же сомнений племянника и рассуждений насчет дворянской чести дядя не понял, счел их за отговорки. Он полагал, что в таком деле греха нет, и «худо не причтется, разве причтет тот, который доброй совести не имеет». Из ответного письма Волынского видно, что от доноса на Козлова удерживали его не столько понятия чести, сколько банальные соображения трусливого царедворца и карьериста, который, в принципе, и не прочь сообщить при случае куда надлежит, но при этом не хочет в неясной политической обстановке подавать официальный донос и нести за него ответственность. Во-первых, Волынский не отрекается от обвинений Козлова, но желает, чтобы его донос рассматривали «только приватно, а не публично». «Мне, — пишет он, — доношения подавать и в доказательствах на очных ставках быть… — то всякому дворянину противу его чести будет, но что предостерегать и охранять, то, конечно, всякому доброму человеку надобно, и я, по совести своей, и впредь не зарекаюся тож сделать, если что противное увижу или услышу». А чуть ниже Волынский раскрывает последний, и, вероятно, самый серьезный аргумент в защиту своего недоносительства.
Дело в том, что, когда началась вся история с Козловым, в Казани (как и везде в России из-за принятых верховниками мер) об ошеломляющих событиях в Москве после смерти Петра II знали явно недостаточно, и, отказываясь посылать новой государыне формальный донос, Волынский еще не был уверен, что группировка Анны Иоанновны достигла полной победы. Он обратил внимание на замечания Козлова, что дело ограничения монархии почти выиграно и он, Козлов, уверен, «понеже-де партишка (сторонников самодержавия. — Е. А.) зело бессильна была и я-де, больше думаю, что она вон выгнана». Когда же через некоторое время стало известно об окончательной победе «партишки» Анны Иоанновны и Салтыкова, которая стала «партией власти», казанский губернатор уже пожалел о своей осторожности, прикрытой словами о дворянской щепетильности. В ответе на послание дяди от 20 мая Волынский откровенно признался: «Поверь мне, милостивый государь, ежели б я ведал тогда, что будет, как уже ныне по благости Господней видим, поистине я бы… конечно, и здесь бы начало дела произвел явным образом… да не знал, что такое благополучие будет. И вправду донесть имел к тому немалый резон, но понеже и тогда еще дело на балансе (то есть неустойчиво. — Е. А.) было, для того боялся так смело поступать, чтоб мне за то самому не пропасть. Понеже прежде, нежели покажет время, трудно угадать совершенно, что впредь будет. И того, милостивый государь, всякому свою осторожность иметь надобно столько, чтоб себя и своей чести не повредить».
Как видим из новых пояснений племянника, честь дворянская по Волынскому — понятие гибкое, изменчивое: в одном случае она вообще не допускает доноса, в другом же — допускает, но лишь тайно или только тогда, когда извет не несет опасности для доносчика-дворянина. Впрочем, не прошло и нескольких месяцев, как дядя, поставленный из-за капризного упрямства Волынского в неловкое положение перед императрицей, получил возможность преподать племяннику урок в том, что дворянская честь не только не препятствует доносу, но даже предполагает его. Дело в том, что у Вольского вскоре после истории с Козловым разгорелась, как уже сказано выше, скандальная тяжба с довольно склочным казанским архиепископом Сильвестром. Враги начали устно и письменно оскорблять друг друга, слать ко двору и в Синод грязные жалобы и доносы. В августе 1730 года Салтыков писал Волынскому, вспоминая историю с Козловым: «Я напред сего до вас, государя моего, писал, чтоб прислали доношение против прежних своих писем. На что изволили ко мне писать: "Как-де, я покажу себя в людях доносителем?" А мне кажется, что разве кто не может рассудить, чтоб тебя [кто] мог этим попрекать. А ныне сами-то себя показали присланные ваши два доношения на архиерея, в которых нимало какого действа (то есть нет фактов. — Е. А.) в тех доношениях, только что стыдно от людей, как будут (в созванной комиссии. — Е. А.) слушать».
Словом, вся эта история затормозила продвижение Волынского вверх по лестнице чинов. Его отставили от губернаторства и новой должности не дали. Так тянулось до 1733 года. В тот год — уже в который раз! — все переменилось, и Волынский вдруг быстро зашагал вверх. Мы можем с достаточной точностью определить, когда и при каких обстоятельствах началась его блестящая карьера. Но предварительно отметим, что восхождение по чиновничьей лестнице скромного генерал-майора, ставшего затем министром, членом Кабинета и постоянным докладчиком у императрицы в мрачные годы «засилья немецких временщиков», немало смущало патриотических историографов. Поэтому некоторые из них пустили в ход версию, согласно которой Волынский решил вначале достичь высших постов в государстве, а потом «попытаться изменить положение в стране», начать решительную битву с немецкими временщиками. Увы, факты говорят о другом: Волынский выслуживался, интриговал, подличал, как все, без всякой задней «патриотической мысли».
Первый толчок его новой карьере был дан после подобострастного письма Бирону того же С. А. Салтыкова. «Сиятельный граф, милостивый государь мой! — писал Салтыков. — Вашего графского сиятельства, милостивого государя моего утруждаю сим моим прошением («о племяннике моем» — зачеркнуто. — Е. А.) об Артемии Петровиче. Шверин умре, а на ево место еще никто не пожалован… покорно прошу Ваше графское сиятельство, милостивого государя моего о предстательстве («у Ея императорского величества» — зачеркнуто. — Е. А.), чтоб оной Волынский пожалован бы на место ево, Шверина, а понеже он, Волынский, в службе уже 29 лет и в генерал-майорах 7 лет, и покорно прошу… не иметь в том на меня гневу, что я так утруждаю прозьбою своею». Бирон гневу не имел, и племянник главнокомандующего Москвы попал в поле зрения фаворита. Волынский участвовал в русско-польской войне, в армии Ласси и Миниха. К этому времени у него завязываются тесные отношения с секретарем Кабинета министров Иваном Эйхлером, что позволяло Волынскому быть в курсе всех придворных и государственных дел. В свою очередь, Волынский сообщал Эйхлеру из Польши о всех ошибках Миниха, наверняка зная, что это станет известно Бирону и умножит его, хотя еще и небольшой, «кредит» у всесильного временщика. Волынский недолго пробыл в войсках, заболел или притворился, что болен, словом, уехал в Россию и вскоре стал помощником графа К. Г. Левенвольде по конюшенной части. Лучшего места для успешной придворной карьеры при таком лошаднике, как Бирон, трудно было и придумать. Волынский, как человек активный, неугомонный, тотчас развернул бурную деятельность, начав с разоблачения злоупотреблений по конюшенному ведомству. Но это не все. Волынский делал толковые, краткие доклады Бирону и самой императрице. Вскоре его назначают на вакантное место обер-егермейстера императорского двора, то есть отныне он ведает царскими охотами. Нужно знать пристрастие Анны к охоте и стрельбе, чтобы понять, какой удачный шанс представился истинному карьеристу, каким был Волынский. И этот шанс Волынский использовал блестяще. Никаких сил и средств не щадил Артемий Петрович для того, чтобы царская охота всегда была весела, удобна и обильна.
Впрочем, было бы наивным думать, что только с помощью лошадей и зайцев Волынский сделал свою карьеру. Нет, он вскоре проявил себя как серьезный государственный деятель: писал различные проекты по улучшению государственного хозяйства, был толковым и понятливым исполнителем воли императрицы, будь то участие в дипломатических переговорах в Немирове или суд над больным князем Дмитрием Голицыным. Куда бы Волынский ни уезжал, связи с друзьями, и в особенности с Эйхлером, он не терял, прося держать его в курсе всех придворных дел, особенно подробно сообщать о том, «кто у Ея императорского величества в милости и кому в милости Ея императорского величества отмена». Вступает Волынский в переписку и с самим Бироном, рапортуя ему о ходе ревизии конских заводов, причем показывает себя очень строгим ревизором. Более того, он стремился заручиться доверием Бирона. В одном из писем фавориту он предлагает изменить порядок сбора лошадей в армию: «Токмо, милостивый государь и патрон, я Вашу великокняжескую светлость прилежно и всенижайше прошу сотворить мне ту милость, чтоб об том никто не ведал, что от меня оное произойдет… Ваша высококняжеская светлость сами довольно изволили приметить, кто верно и усердно государям служит, те имеют мало друзей, а много неприятелей, а у меня оных и так уже есть немало». Усердие, способности, готовность служить и быть благодарным были замечены Бироном. Нравились доклады Волынского и самой Анне. Наконец, 3 апреля 1738 года Волынский был назначен кабинет-министром. Для всех было очевидно, что попал он в высший правительственный орган как креатура, доверенное лицо фаворита и должен был уравновесить влияние А. И. Остермана, которому Бирон, как сказано выше, не доверял.
Новый министр быстро осваивается в Кабинете, регулярно докладывает о делах в нем Бирону, стремясь при этом перехватить у Остермана рычаги управления. Спокойный, скрытный Остерман внешне не сопротивляется натиску молодого коллеги, выжидая удобного момента, чтобы исподтишка нанести ему удар. Бурный и вспыльчивый Артемий Петрович — полный антипод вице-канцлера — часто ссорился с Остерманом, интриговал, глубоко презирая его как неравного себе по знатности. Своему дворецкому Василию Кубанцу Волынский не раз говорил с раздражением: «Остерман сам не знатного рода, как он, Волынский, а вершит делами». Знатность рода — это то, чем Волынский, выходец из боярской семьи, потомок героя Куликовской битвы 1380 года Боброка-Волынского, гордился особо, даже неумеренно. Между тем бумаги Кабинета свидетельствуют, что Остерман часто выигрывал деловой спор у Волынского. Вице-канцлер ловко использовал промахи горячего коллеги и подставлял его под гнев не менее вспыльчивого Бирона. На следствии Кубанец сообщал, что Волынский «часто говорил, что его светлость герцог Бирон гневен бывал на него и Остермана и обоим надо выговор, да нет — одному мне. И в том видел интригу Остермана». И был в этом прав — такого мастера интриги, как Остерман, в России тех времен не было. В итоге довольно скоро честолюбивый кабинет-министр начинает испытывать многочисленные неудобства и утеснения по службе.
А замыслы его были всегда амбициозны. Еще в 1731 году, находясь под домашним арестом по скандальному казанскому делу, он с горечью писал своему приятелю архитектору Петру Еропкину, что по приезде из Казани надеялся быть «под первыми, а тут и на хвост не попал». В 1739 году Волынский уже «под первыми» быть не хотел, он мечтал о первом месте в государстве, которое, конечно, было занято. Важно заметить, что Артемий Петрович, как человек высокомерный и гордый, имел склонность забывать тех, благодаря кому он оказался у власти. У подобных людей под влиянием их успехов на служебном поприще довольно быстро возникает иллюзия того, что возвышением они обязаны исключительно своим способностям. Прежнего «верного слугу» Бирона, готового исполнить любое задание патрона, было не узнать — Волынский стал вести себя резко и вызывающе. Внешне ничего не изменилось — наряду с другими сановниками Волынский получил награду в связи с заключением Белградского мира 1739 года, он руководил организацией знаменитой свадьбы шутов в Ледяном доме, а еще до этого был активным членом суда над Долгорукими, будучи сторонником самого жестокого наказания членов несчастного семейства. Но подспудно готовилась его собственная драма; при дворе ходили упорные слухи о том, что на кабинет-министра пали подозрения — «суспиции» Бирона. Артемий Петрович жаловался приятелям, что «герцог запальчив стал, и когда он (Волынский. — Е. А.) приходит к Ея императорскому величеству с докладом, и то гневается на него неоднократно». Раздражительность Бирона понять можно: он явно ошибся в выборе креатуры — Волынский, как тогда говорили, «перестал быть человеком идущим» и даже, наоборот, — стал мешаться под ногами. Хоть Бирон и страдал от непрестанного общения с Анной, успешные доклады Волынского у императрицы ему не очень нравились — а вдруг это соперник?
Не меньшее раздражение временщика вызывало то, что Волынский занялся разоблачениями служебных преступлений упомянутого выше генерал-берг-директора Шемберга. Как показали материалы следствия, Волынский жаловался приятелю Ивану Суде: «Знаю, что герцог на меня гневен за Шемберга, неоднократно он, герцог, гневался и о том ему неоднократно говаривал… и за то жесточайший выговор был». Зная из вышесказанного о тесных отношениях Бирона и Шемберга в области приватизации металлургии, мы можем понять причину особого раздражения Бирона: Волынский совал нос «не в свои дела», от которых на версту пахло большими деньгами. И уже совсем разъярился Бирон, когда узнал, что Волынский стал вести при дворе собственную игру — пытался войти в доверие к племяннице императрицы Анне Леопольдовне, к детям которой должен был, по замыслу Анны Иоанновны, после ее смерти отойти престол. Здесь Волынский покушался на самое святое для Бирона — на власть. Недаром Эйхлер, хорошо знавший придворную конъюнктуру, предупреждал своего приятеля: «Не веди себя близко к Анне Леопольдовне и не ходи часто. Мне кажется, что там от его светлости есть на тебя за то суспиция, ты нрав его знаешь».
Но Волынский не унимался. Летом 1739 года началась история с «петергофским письмом». Дело в том, что Волынский уволил из конюшенного ведомства трех проворовавшихся служителей-немцев, которые, наученные Остерманом, подали челобитную самой императрице. Анна, расположенная к Волынскому, поступила в свойственной русской бюрократии манере — передала челобитную тому, на кого жаловались обиженные, с требованием разобраться. Волынский, задетый за живое челобитной и даже понимая, кто стоит за спиной жалобщиков, написал пылкий ответ и передал его императрице в Петергофе. Отвергая все обвинения в свой адрес, Волынский (правда, в довольно туманных выражениях) намекал на то, что челобитчики действуют по наущению более влиятельных лиц при дворе и что от козней таких «лучше умереть, чем в такой жизни жить». Но перед ожидаемой смертью Волынский решил поучить жизни саму императрицу и приложил к письму «Примечание, какие притворства и вымыслы употребляемы бывают и в чем вся такая бессовестная политика состоит», где обличал «политиков, или, просто назвать, обманщиков», которые стремятся привести императрицу в сомнение, «чтоб верить никому не могла, кроме них». Тон и содержание письма были вызывающими, и впоследствии в указе по делу Волынского особо отмечалось, что «обер-егер-мейстер дерзнул Нам, великой самодержавной императрице и государыне, яко бы Нам в учение и наставление… в генеральных, многому толкованию терминах, сочиненное письмо подать».
Волынский не почувствовал изменения обстановки, не придал значения эпизоду с «петергофским посланием». Он был слишком увлечен борьбой с Остерманом, весьма ему вредившим. Накануне передачи письма Анне он показал его недоброжелателям вице-канцлера — кстати, в большинстве немцам: Шембергу, Бревену, Менгдену, Черкасскому и другим. Коллега по Кабинету канцлер А. М. Черкасский сказал, что письмо «остро написано… явный портрет Остермана».
Прошло полгода, и казалось, что дело с письмом не будет иметь для Волынского никаких последствий — Артемий Петрович отличился при организации свадьбы в Ледяном доме, чем заслужил похвалу императрицы. Но накануне праздника произошел неприятный инцидент в приемной Бирона, широко известный по литературе: Волынский, зайдя по делам к патрону, вдруг увидел среди челобитчиков поэта Тредиаковского, который пришел жаловаться как раз на кабинет-министра. А жаловаться было на что — за день до этого, 4 февраля, поздно вечером к Тредиаковскому явился посланный Волынским кадет и потребовал, чтобы тот немедленно шел в Кабинет министров. Как писал позже в своей жалобе Василий Кириллович, «сие объявление… меня привело в великий страх». Можно понять страх поэта — когда тебя в России (да еще поздно вечером) приглашают в казенное учреждение, ничего хорошего это не сулит.
Одевшись, Тредиаковский сел с трепетом в сани вместе с кадетом. По дороге он узнал, что его везут вовсе не в Кабинет, а в Слоновый двор — штаб подготовки празднества в Ледяном доме, куда его, оказывается, вызвал Волынский. Возмущенный обманом, Василий Кириллович с порога стал жаловаться на кадета Волынскому, «но его превосходительство, — пишет Тредиаковский, — не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам пред всеми толь немилостиво по обеим щекам и притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема». Затем Волынский приказал выпороть поэта. На следующий день Василий Кириллович отправился жаловаться на Волынского Бирону. Тут-то и увидел его кабинет-министр. Он набросился на Тредиаковского с палкой в приемной, вытолкал его в шею и приказал ездовому сержанту отвести Тредиаковского под караул. Вернувшись от Бирона, Артемий Петрович продолжил издевательства и побои, «с великою яростию» сорвал с поэта шпагу, разорвал его одежду и приказал подчиненным избивать палками несчастного Василия Кирилловича, которого затем заперли в караульне на ночь, чтобы тот учил написанные им к маскараду и цитированные выше стихи. После маскарада, «угостив» на прощание пиита еще десятком палок, Волынский отпустил его домой. Исследователи считают, что подоплекой такого зверского обращения с русским национальным поэтом было недовольство нашего патриота басней Тредиаковского «Самохвал», которую он принял на свой счет, и не без основания, ибо хвастовство и спесь кабинет-министра были известны всем.
Но вся эта история, кстати вполне обычная для самодура Волынского, возмутила Бирона совсем не потому, что он сочувствовал Тредиаковскому. Он увидел в самоуправстве Волынского в своих апартаментах попытку оскорбить его, Бирона. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения фаворита. Бирон решил избавиться от Волынского, написав на имя императрицы челобитную, в которой отмечал свои заслуги перед престолом и выражал глубокое сожаление в том, что есть люди, «которые их помрачить желают». Бирон обвинил Волынского в «оскорблении покоя Ея императорского величества» (приемная Бирона находилась в императорском дворце) тем, что «битьем изругал Тредьяковского». Волынский еще не понял, что против него двинуты самые грозные силы и уже открыты «военные действия», и был страшно поражен, когда 7 апреля Бирон отказался принять его с докладом, а 8 апреля ему было вообще запрещено приезжать ко двору. Но закаленный прошлыми расследованиями, Волынский не падал духом, тем более что Эйхлер сообщал ему, что «Ея императорское величество на твое дело смотрит через пальцы».
Однако вскоре дело начало приобретать самый неблагоприятный для Артемия Петровича оборот. Бирон был взбешен не на шутку — а гнев его был всегда тяжел. Он в ультимативной форме поставил перед Анной условие: или он будет при дворе, или Волынский. Для этого было использовано «петергофское письмо», которое временщик отнес на свой счет, благо в нем кабинет-министр, говоря о зловредных персонах, ему мешавших, выражался весьма неопределенно. Обеспокоенный Волынский стал просить содействия своих высокопоставленных знакомых — Миниха, брата фаворита генерала Бирона, барона Менгдена. Но было уже поздно. В дело вступил Остерман, составивший хитрое «представление» о том, как взяться за Волынского. Он предложил арестовать не только его самого, но и (под выдуманным предлогом) его дворецкого Василия Кубанца, наложить арест на все бумаги кабинет-министра, собрать все жалобы на него, организовать особую комиссию для разбора «петергофского письма» и квалифицировать последнее как «предерзостное и немало оскорбительное» для императрицы.
Согласно этому плану первым был арестован Кубанец. Он сразу же по указке следователей стал писать на Волынского многостраничные показания, вспоминая все высказывания и выражения хозяина, в которых можно было найти хоть какой-нибудь криминал. 12 апреля 1740 года сам начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков объявил Волынскому домашний арест, и с 15-го начались допросы Волынского перед специальной комиссией. Все документы и ответы Волынского сразу передавались во дворец для императрицы и — соответственно — Бирона. Именно оттуда велось истинное руководство следствием. Поначалу Волынский держался уверенно и даже вызывающе, дерзил следователям, вел посторонние разговоры — «плодил много лишнего». Уезжая домой после первого допроса, он раздраженно бросил Ушакову: «Кончайте скорее!» Волынский полагал, что дело начато из-за «петергофского письма», и на предложенные по его содержанию пункты отвечал уверенно. После того как на допросе зачитали пятый пункт обвинения, Волынский возмущенно сказал, что «ведь в письме у него всего четыре пункта!». Он еще не знал содержания последующих пунктов. Когда следователи прочли их, гордого кабинет-министра было не узнать — он, как свидетельствует протокол допроса, повалился на пол и стал просить пощады.
Явно струсивший Волынский вдруг понял, что против него начато большое дело, ибо его обвинили «в оскорблении чести Ея императорского величества», а такие обвинения были очень серьезны и от них веяло не меньше чем Сибирью. Артемий Петрович начинает путаться в ответах, клянется в преданности престолу, даже плачет и снова встает на колени. Генерал Чернышев, член комиссии, бросает ему: «Все у тебя по-плутовски», на что Волынский отвечает: «Не делай со мной сурово, ты сам горячий, дьявол меня затмил, простите». Он кается, признает, что «петергофское письмо» писал «по злобе, думал, что ума высок и писать горазд».
А в это время Кубанец — довольно близкий Волынскому человек, — напуганный угрозой пытки, писал и писал свои доносы. Материалы следствия говорят, что он даже вставал по ночам и, вспомнив какой-то компрометирующий его хозяина факт, просил бумагу и перо. Всего он написал 14 (!) доносов, читая которые ясно видишь всю степень человеческого падения. Татарчонок, некогда подобранный астраханским губернатором, он стал первым человеком в его доме, заведуя всем хозяйством (Волынский к этому времени был вдов), в сущности, его мажордомом. Как раз из показаний Кубанца Бирон и Остерман узнали о собраниях-вечеринках в доме Волынского, о чтении там каких-то книг, о сочиненном Волынским некоем «Генеральном проекте» переустройства государства.
20 апреля Артемия Петровича привезли в Петропавловскую крепость, начались аресты его приятелей — «конфидентов» (так называли тех, кто вел тайные, конфиденциальные беседы). Надо отдать должное Артемию Петровичу — в его дом на Мойке (ныне то место, где была его усадьба, обозначено как Волынский переулок) в 1739-м — начале 1740-го года съезжались весьма достойные, умнейшие люди. Наиболее близкими друзьями Волынского были обер-штер-кригс-комиссар, а раньше — прекрасный моряк, гидрограф и картограф Федор Соймонов, коллежский советник Андрей Хрущев, упомянутый выше кабинет-секретарь Иван Эйхлер, архитектор Петр Еропкин, президент Коммерц-коллегии Платон Мусин-Пушкин, секретарь Коллегии иностранных дел Иван де ля Суда. Они не составляли никакой особой группы, организации, они приезжали к Волынскому в гости, на вечеринку. И в их присутствии Волынский был наиболее откровенен. С ними он советовался о своем проекте, читал отдельные части, и вообще его хлебосольный холостяцкий дом был широко открыт для друзей. Когда начались аресты по делу Волынского, у многих русских вельмож задрожали поджилки, ибо они частенько бывали на холостяцких вечеринках кабинет-министра и, вероятно, считали даже для себя за честь быть на них приглашенными. Теперь же, когда от бумаг следователей запахло заговором, они, вероятно, жалели о том, что дружили с Волынским: аресты охватывали все больший и больший круг знакомых опального вельможи.
Между Остерманом, который фактически взял следствие в свои руки, и Бироном установились четкие отношения: Остерман почти ежедневно писал о том, какие для дальнейших допросов нужны именные указы, а Бирон в тот же день получал подпись Анны под ними. Надо сказать, что Анна поначалу неохотно согласилась на отстранение Волынского от дел и привлечение его к следствию, но постепенно, под влиянием своего любезного обер-камергера вошла во вкус розыска и даже собственноручно написала допросные «пункты» по его делу. Нельзя не отметить, что эти вопросы довольно серьезны и основательны, хотя грамотность царицы, скажем прямо, посредственная: «Допросить: 1. Не сводом ли он от премены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставить; 2. Што он знал от новых прожектов, как вперот Русскому государству; 3. Сколка он сам в евтом деле трудился и работал и прожект довал, и с кем он переписывался и словесно говаривал об етом деле; 4. Кто больше про эти прожекты ведал и с кем саветовал; 5. Кто у нево был перевотчик в евтом деле как писменно, так и словесно; 6. И еще ево все письма и конценты (выписки. — Е. А.), что касаэтца до евтова дела и не исотрал ли их в какое время». Как мы видим, Бирон и Остерман нашли самое уязвимое место в «философии» Анны — опасения потерять власть — и возбудили в ней «страхи 1730 года». Регулярные доклады Ушакова явно пошли на пользу Анне — в этих «пунктах» она мыслит как опытный следователь Тайной канцелярии. Словом, не прошло и месяца, как дело Волынского приобрело отчетливо политический характер, о начавшем его служебном «петергофском письме», о побоях Тредиаковского, о его должностных проступках уже давно забыли. Волынского спрашивали о «противузаконных проектах», о дерзких речах в отношении Анны и Бирона, о заговоре.
С 7 мая начались пытки Волынского и его конфидентов… По-разному проявили себя в пыточной камере друзья Артемия. С большим достоинством и мужеством вели себя Мусин-Пушкин, Соймонов, Эйхлер. Любопытная метаморфоза произошла с самим Волынским. Когда его привели в пыточную палату, то он разительно изменился: прекратились унизительные стояния на коленях, исчезли слезы с глаз. Перед лицом смерти Артемий Петрович выказал волевой характер, достоинство. Он прекрасно знал истинные пружины розыска и сам, как участник подобных судилищ, понимал полную безнадежность просьб, жалоб и стенаний. И он решил умереть достойно. По крайней мере, материалы следствия и описание казни говорят, что Артемий Петрович не устраивал истерик, не тащил в могилу невинных людей, а даже стремился выгородить конфидентов и взять всю вину на себя.
Зато дрогнул Петр Еропкин. Он начал, подобно Кубанцу, писать оправдательные записки-доносы, и его подробные показания о генеалогическом древе рода Волынских стали главным основанием в обвинении Волынского в заговоре с целью захвата престола — страшнейшем государственном преступлении. Постепенно для Остермана и Бирона все прояснилось: налицо были свидетельства людей о крайне недоброжелательных отзывах кабинет-министра об императрице, о ее фаворите, о всей системе власти. Остается невыясненным вопрос о том, чего же хотел Волынский. Он, несмотря на пытки, молчал, молчали и главные конфиденты, показания других подследственных крайне путаны. И опять на помощь следствию пришел Кубанец. Он пишет «дополнения» к своим показаниям, в которых, по подсказке следователей, доносит о том, что Волынский хотел стать самодержцем, именно для этого втайне писал проект, «ласкал» гвардейцев. Следствие явно «строит» заговор, «подыскивает» для «заговорщиков» высшие цели, смехотворность которых была очевидна даже для того времени — представить Волынского в роли самодержца невозможно. Потом вдруг Кубанец начинает давать показания о том, что Волынский якобы хотел установить в России дворянскую республику, подобную польской. Надо полагать, разрабатывался и «резервный вариант» обвинений Волынского в государственном преступлении.
Целые дни посвящены допросам о «Генеральном проекте», который Волынский писал и обсуждал со своими конфидентами и другими гостями по вечерам. Проект не сохранился, но его основные положения известны из допросов. «Генеральный проект» начинался исторической частью (Волынский общался с В. Н. Татищевым, имел свою неплохую библиотеку). Сжатый исторический очерк проекта весьма негативно оценивал историю России под тем углом зрения, что в ее прошлом было много случаев, которые «не допускали внутренние государственные дела порядочно учредить». По-видимому, Волынский в своем проекте приходил к выводу, что корень зла русской истории — в ничем не ограниченном самодержавии, хотя при этом он оставался монархистом. Как показали некоторые конфиденты, из уст Волынского часто слышались похвалы аристократическим порядкам Швеции, где с 1720 года была ограничена власть короля. За это и зацепились следователи, «повесив» на Волынского обвинения в намерении повторить 1730 год.
Чем больше знакомишься с отрывочными сведениями о проекте по материалам следствия, тем больше приходишь к выводу, что он напоминает те проекты, которые так бурно обсуждались в памятные дни начала 1730 года. Волынский явно склонялся к варианту верховников, с которыми был не согласен в 1730 году. По его мнению, гарантией нормального существования государства является Сенат как представительный орган дворянства, причем сенаторы должны быть только из «древних родов». Волынский по своему происхождению и воспитанию был «боярином». Он считал, что необходимо снизу доверху одворянить и государственный аппарат, и духовенство, ибо «от шляхетства в делах радения больше будет». Он резко противопоставлял дворян и «подлых» — низкопородных, выслужившихся простолюдинов, приехавших в Россию иностранцев, выражал недовольство петровской Табелью о рангах, ибо она открывала путь «подлым» к чинам и званиям. По его мнению, должна быть установлена и монополия владения дворянами промышленностью и промыслами.
Обсуждалась в беседах Волынского с друзьями и идея основания российского университета, а также духовной академии, обучения молодежи за границей. Именно в нехватке собственных специалистов Волынский видел причину наплыва иностранцев в Россию. Тема иностранцев присутствовала как в разговорах конфидентов, так и в «Генеральном проекте». На допросах Волынский признавал, что «об иноземцах в проекте часто упоминал, что от них… государство в худшее состояние придти может». Особенно оживленно обсуждалась в доме Волынского тема наследования русского престола. Все сходились на том, что «герцог (Бирон. — Е. А.) опасен Российскому государству и от него государство к разоренью придти может, а Ея императорское величество вовсе ему волю дала, а сама не смотрит». Когда стали распространяться слухи о намерении Бирона женить своего сына Петра на Анне Леопольдовне, то конфиденты обеспокоились. Брак Анны Леопольдовны и Петра Бирона не состоялся — императрица Анна не решилась на это. Мужем принцессы стал найденный в Германии Левенвольде принц Антон Ульрих Брауншвейгский. А. М. Черкасский, по словам Волынского, говорил ему: «Это знатно Остерман не допустил и отсоветывал (от брака Анны с Петром Бироном. — Е. А.), видно, — человек хитрый. Может быть, думал, что нам это противно будет», и они сошлись на том, что хотя принц Брауншвейгский «и не высокого ума, но милостив».
В этом-то и была суть оппозиционности Волынского и других. Здесь и не пахнет патриотизмом, а пахнет придворными расчетами: брак сына немца Бирона с полунемкой Анной Леопольдовной (она была дочерью старшей сестры императрицы Анны — Екатерины Ивановны и герцога Мекленбургского Карла Леопольда) беспокоил русских сановников больше, чем брак немца Антона Ульриха с той же самой Анной Леопольдовной, ибо милости от Бирона дождаться было трудно, и конфиденты между собой говорили, что если бы брак состоялся по плану Бирона, то герцог «не так бы нас к рукам прибрал». Национальный мотив здесь не присутствует. После свадьбы Анны и Антона Ульриха летом 1739 года Волынский стал все чаще бывать в гостях у молодоженов, предлагая себя в «друзья семьи» и осведомители, советуя молодым, как надо «к семье Бирона ласкаться» (вероятно, он делился собственным опытом). В окружении Анны Леопольдовны был у Артемия Петровича и свой соглядатай — фрейлина Варвара Дмитриева, которая регулярно сообщала кабинет-министру о делах при «молодом дворе». Следователи особенно пристрастно допрашивали Волынского и его конфидентов о связях с Анной Леопольдовной, ибо и Бирон, и Остерман хорошо понимали значение этого факта — именно через неопытную принцессу Анну кабинет-министр мог рассчитывать осуществить свои честолюбивые замыслы.
Материалы расследования свидетельствуют, что арест застиг Волынского, когда проект еще не был закончен, и он, вероятно, не задумывался над тем, как его использовать. Обвинения в попытке подготовить переворот явно несостоятельны — для дворцового переворота проекты, как известно, не нужны. Возможно, Артемий Петрович рассчитывал на приход к власти Анны Леопольдовны или ее детей. В этом случае проект мог стать вариантом новой правительственной программы, а сам Волынский — ее руководителем, первым министром, Остерманом и Бироном в одном лице. Но точно о намерениях Волынского сказать ничего нельзя, да и вряд ли у него был какой-то четкий план на будущее. Приходя домой, он с досадой говорил окружающим: «Приведет Бог к какому-нибудь концу!» Из следственных материалов видно, что он готовил несколько вариантов одного и того же проекта: один мог пойти и на стол Анне Иоанновне, а другой — более радикальный — полежать, дожидаясь будущего, которое конфиденты связывали с «милостивой» Анной Леопольдовной — будущей регентшей государства.
Тут возникает вопрос: зачем Волынскому вообще нужно было писание и тем более обсуждение проекта государственных перемен в такое опасное время? Я думаю, что истоки «диссидентства» Волынского в немалой степени кроются в особенностях его личности, в неудаче его так блистательно начатой карьеры. В какой-то момент движения вверх (вероятно, тогда, когда он перестал устраивать Бирона и окончательно рассорился с Остерманом) он вдруг почувствовал потолок, препятствие, которое уже невозможно было преодолеть. Однако, учитывая безграничные амбиции Волынского, его активность, неудовлетворенное честолюбие, можно понять, что он не собирался отсиживаться в Кабинете, ждать, как Остерман, своего часа. В общении с приятелями, в писании проекта он искал отдушину своим нереализованным честолюбивым мечтам. Прожектерство было чрезвычайно распространено в то время, его поощряли государи, благодаря удачному предложению можно было сделать карьеру, стать богатым. Такой прожект не был «программой партии», он состоял из довольно разнородных частей, включал в себя самые разные предложения по исправлению и улучшению дел, тем более что исправлять и улучшать в Российском государстве было много чего. Волынский же это знал. В писании прожектов он выражал и переполнявшее его раздражение от своих служебных неудач: ему, потомку русских бояр, сподвижнику Великого Петра, выдающемуся государственному деятелю, препятствуют! И кто? Низкопородный немецкий выходец Остерман, вчерашний курляндский конюх Бирон?! Разве могут сравниться с ним эти люди? Достаточно посмотреть на красиво нарисованное Еропкиным родословное древо Волынских — это их родоначальник Дмитрий Волынец вместе с князем Владимиром Серпуховским решил судьбу Куликовской битвы, вылетев из засады, как сокол на стаю лебедей, на татар Мамая! Артемий Петрович не собирался, конечно, занять престол Романовых, но в разговорах об истории, в мыслях о своем древнем роде он находил утешение после неудачного доклада при дворе, когда ему приходилось униженно слушать брань немецкого временщика и терпеть присутствие ненавистного Остермана. И к тому же эта глупая, похотливая баба, полностью поддавшаяся своему Бирону! Ругая на чем свет стоит императрицу, Волынский хватал популярную тогда книгу голландского писателя Юста Липсия о быте и нравах взбалмошной и грубой неаполитанской королевы Джованны II, читал вслух отрывки и делал сравнения с Анной Иоанновной, приговаривая, что «эта книга не нынешнего времени читать», то есть слишком уж много в ней аналогий с царствованием императрицы Анны. Но во все эти тонкости следствие входить не могло. На одной из пыток из истекающего кровью Волынского выдавили: «Если Романовы пресекутся, то и его потомки… будут на престоле». И хотя он сразу отрекся от этих слов, участь его была решена. 19 июня 1740 года был учрежден суд — «Генеральное собрание», и на следующий день оно подписало приговор: «За важные клятвопреступнические, возмутительные и изменческие вины и прочие злодейские преступления Волынского живого посадить на кол, вырезав прежде язык, а сообщников его за участие в его злодейских сочинениях и рассуждениях: Хрущева, Мусина-Пушкина, Соймонова, Еропкина четвертовать и отсечь голову. Эйхлера — колесовать и также отсечь ему голову, Суде — просто отсечь голову. Имение всех конфисковать, а детей Волынского послать на вечную ссылку».
Кто вынес такой приговор, от которого должен был содрогнуться каждый, кто его слышал? Бирон? Остерман? Конечно, они были истинными инициаторами расправы над Волынским, а исполнителями, подписавшими жесточайший приговор, — члены «Генерального собрания»: фельдмаршал И. Ю. Трубецкой, канцлер А. М. Черкасский, весь состав Правительствующего Сената — причем, отметим особо, все русские, знатные, высокопоставленные вельможи, почти все — частые гости, друзья и собутыльники Артемия Волынского. Приходя к нему в дом поесть и выпить да послушать умных речей Артемия Петровича, они, наверное, гладили по головкам его детишек — сына и трех девочек, старшую из которых — Аннушку, по их же приговору через четыре месяца насильно постригли в Иркутском девичьем монастыре. Патриотическое, дружеское чувство в каждом из них молчало, говорил только страх, — еще недавно Артемий Петрович сидел среди них и с ними отправлял на эшафот Гедиминовичей — князей Голицыных и Рюриковичей — князей Долгоруких. Мы не знаем, что испытывали люди, включенные в такой суд. Каждый, вероятно, думал о себе: «Господи, пронеси мимо меня чашу сию!» Все они безропотно подписались под смертным приговором. П. В. Долгоруков передает рассказ внука одного из судей по делу А. П. Волынского, Александра Нарышкина, который вместе с другими назначенными императрицей Анной судьями приговорил кабинет-министра к смертной казни. Нарышкин сел после суда в экипаж и тут же потерял сознание, а «ночью бредил и кричал, что он изверг, что он приговорил невиновных, приговорил своего брата»… Нарышкин приходился зятем Волынскому.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.