Глава пятая КУЛЬТУРА ЛЮБВИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

КУЛЬТУРА ЛЮБВИ

У Павла Лукницкого, записывавшего беседы с Анной Ахматовой, несколько раз встречается ее замечание, что «культура женщины определяется количеством ее любовников». Парадокс с точки зрения общепринятых норм. Однако Ахматова вкладывала свой, особый, смысл в эту фразу. Пересчитывая любовников, своих и близких приятельниц, она явно преуменьшала число имен, как можно понимать, отнюдь не из ханжества или желания ограничить круг близких и в большинстве известных мужчин. В слово «культура» во времена Ахматовой вкладывался отнюдь не тот утилитарный смысл, который после октября 1917 года вошел в обиход масс, приобщаемых к культуре, – когда было провозглашено наступление культуры, главным образом, как массовой грамотности.

Явно лукавя, она говорила Лукницкому, что у Ольги Афанасьевны Глебовой—Судейкиной было пять любовников, а у нее самой и того меньше. Другие ее свидетельства, свободные разговоры с подругами, стихотворные посвящения, да и тайны ее поэзии говорят о другом, отнюдь не скрываемом ею. Однако, когда речь заходила о «культуре» отношений, появлялись другие, значимые для нее цифры, в данном случае любимое ею, сакральное и не до конца расшифрованное число пять.

По свидетельству Лукницкого, Гумилёв предполагал написать статью о культуре любви или даже написал для журнала «Аполлон». Обнаружить ее мне не удалось, и я могу лишь домысливать, носила ли статья онтологический характер, сопрягая понятия «любовь» и «культура» в их историческом развитии, быть может, в столь дорогом путешественнику—Гумилёву этнографическом разрезе. Бесспорно одно: сама формула «культура любви» не могла не заинтересовать Ахматову, обратив к обсуждаемой с Гумилёвым теме – полигамии, как исключительному праву мужчины, и моногамии, свойственной женщине.

При всей эмансипации, обусловленной временем, Ахматова не была феминисткой и уважала в мужчине силу, способную оказать влияние на формирование женского естества. Первенство в мире двоих изначально принадлежало мужчине, восходя к библейскому мифу, прозвучавшему в одном из ее ранних стихов:

Долгим взглядом твоим истомленная,

И сама научилась томить.

Из ребра твоего сотворенная,

Как могу я тебя не любить?

(«Долгим взглядом твоим истомленная…», 1921)

Образы Адама и Евы проходят через всю раннюю поэзию Николая Гумилёва, как противоборство мужского и женского начал в природе. Он выстраивает свою неустойчивую концепцию, ориентируясь на свои же отношения сначала с юной возлюбленной, а затем с непокорной молодой женой: «То Ева ребенок… Но вечно чужая, чужая, чужая». И через все его культурно—этнографические реминисценции не мог не проступать мучивший его личный вопрос: родная или чужая?

Проблема супружеской верности в традиционном понимании очень скоро перестала мучить их обоих. Однако Гумилёв до конца не оправился от того, что он не был первым мужчиной Анны. Единственный вопрос, который он ей задал после ее предложения о разводе: кто был тот, первый? Этот вопрос мучил его все годы.

Когда Ахматова говорила Лукницкому о пяти мужчинах, определявших, по ее мнению, культуру женщины, она не называла имен. Однако оставила в стихах о себе ироничные строки, близкие к истине: «Чужих мужей нежнейшая подруга и многих безутешная вдова». А позже, уже всерьез и не без горечи, писала:

… и умирать в сознаньи горделивом,

Что жертв своих не ведаешь числа,

Что никого не сделала счастливым,

Но незабвенною для всех была.

(«…и умирать в сознаньи горделивом…», 1963)

Как—то, проезжая в машине с Лидией Чуковской по Невскому, Ахматова, не без ностальгии, называла окна, за которыми «столько раз целовалась»… Она не оставила нам, подобно Лепорелло, своего «каталога побед», по поводу чего не раз иронизировала. Однако прочтение одной лишь «Аку

мианы» П. Н. Лукницкого позволяет при желании продолжить «ариозу» столь внушительного «каталога», или «донжуанского списка». Она намеренно «путала» посвящения и меняла даты стихотворений, надеясь на догадку читателя, что речь идет не о Мишеньке Зенкевиче, не о Михаиле Леонидовиче Лозинском, или Мише – «бебе», не о ком—то из Николаев, но об одном любимом, как образе собирательном, вобравшем тех многих, с которыми «целовалась», оставив в сердце память при отсутствии в нем «горестных замет».

Я позволю себе обратиться, согласно воле Ахматовой, к пяти мужчинам, учитывая названную ею сакраментальную цифру пять, и их очевидную роль в формировании ее женской сути и творческой личности. Она имела в виду «культуру», как процесс сотворчества, создания образа. Нам нечего добавить к уже сказанному выше о В. Н. Голенищеве—Куту—зове; неразделенная любовь к нему влила «каплю яда» в ее любовную лирику, изначально наполнив ее трагическим восприятием любовного чувства отвергнутой женщины, открыв целую эпоху в истории русской любовной лирики, получившей определение «Ахматовская».

О Николае Гумилёве, который ввел Анну не только в мир поэзии, но и в элитарную литературную среду, можно говорить бесконечно. Его «труды и дни» по совершенствованию юной красавицы в любом случае остаются лейтмотивом жития Ахматовой.

Изначально их отношения отличались несколько манерным аристократизмом, а беседы и объяснения, еще полудетские, носили возвышенный характер, как и непременный цилиндр, фрак и галстук—регат, в которых Гумилёв появлялся в официальных и торжественных случаях.

Совсем юная Лариса Рейснер, безоглядно влюбленная в Гумилёва, была уязвлена его грубостью, как век назад леди Байрон, в час первой близости. Гумилёв лишил невинности Ларису в доме свиданий на Гороховой, лорд Байрон невесту – в заезжем дворе, по пути в родовое поместье.

Рейснер до самой гибели Гумилёва относилась к нему с неприязнью, о чем свидетельствует ее беседа с Лукницким, в которой она передает слова, якобы сказанные ей Гумилёвым об Ахматовой: «20 сентября 1919 года в Астрахани во время прогулки на катере Л. Рейснер мне говорила об отношении Гумилёва к АА: „До него она была ничто. Он ее учил, учил стиху; он ее, конечно, разломал, но изо всех трещин полилось творчество. Он ее поставил на недосягаемую высоту и внушил ей… " (что это ей подобает). И она по этой линии пошла“» (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. 2. С. 181).

В этом высказывании, несмотря на его грубость, столь странную в устах интеллигентнейшей Ларисы, когда речь шла об обожаемой ею Ахматовой, заключена правда. Так оно, видимо, поначалу и было.

Ахматову, как поэта, которому принадлежит будущее, Гумилёв узнал после возвращения из своей африканской поездки в декабре 1910 года. «Писала стихи?» – спросил он. И она, ликуя, ответила: «Да». Ахматова вспоминала, что в те два месяца, которые они провели в разлуке, после неожиданного отъезда молодого супруга в Африку, стихи пошли рекой, или, по словам Ларисы Рейснер, «изо всех трещин полилось творчество». Гумилёв, как всегда, когда речь шла о самом главном в его жизни, прослушав стихи, очень серьезно сказал: «Ты поэт. Надо делать книгу». Так родилась первая книга Ахматовой «Вечер» (1912). В стихотворении 1914 года «В последний раз мы встретились тогда…» из второй книги «Чётки» (1914), как напоминание, запечатлена памятная фраза, как можно полагать, адресованная Гумилёву: «Он говорил о лете и о том, / Что быть поэтом женщине – нелепость…»

Однако главным «имиджмейкером» Ахматовой, по свидетельству молвы, стал «эстет до мозга кости», блистательный литератор – поэт, критик, стиховед – Николай Владимирович Недоброво, как шутил Андрей Белый, «представитель Тютчева» в петербургских салонах. Его работа о Федоре Тютчеве, о его стихосложении и тайне чувств осталась незавершенной, хотя к ней с интересом обращаются современные исследователи. Как показало время, он был заметной фигурой в искусстве Серебряного века, хотя к определению его значения и роли в той удивительной эпохе литературная наука подошла только в последние годы. Как и Анненский, Недоброво при жизни не дождался заслуженной славы, хотя оказал все еще не оцененное влияние на формирование разных ее представителей.

Ахматова не скрывала своих многочисленных романов, по поводу которых добродушно смеялся Гумилёв. Он рассказывал о их договоренности признаться, кто первый изменит, и тем не менее был удивлен, что первой оказалась она.

Однако Ахматова глухо хранила главные тайны сердца, а проговариваясь в поэзии, утверждала, что «абсолютно ничего не было» с тем или иным реальным персонажем, скажем, с Амедео Модильяни или Борисом Анрепом, особенно если при этом «сердце разрывалось на части».

Роман с Николаем Владимировичем Недоброво протекал на глазах у всех. Знала о нем, глубоко при этом страдая, и супруга Недоброво, Любовь Александровна Ольхина, одна из первых красавиц Петербурга, дама, далекая от богемы, входившая в рафинированные круги петербургской художественной интеллигенции, образованная и богатая, окружавшая Николая Владимировича роскошью и нежнейшим вниманием. Она была старше Недоброво на семь лет и боготворила «своего мальчика». Познакомились они на одном из вечеров, проходивших в Академии художеств. Недо—брово был лучшим танцором рафинированных кругов Петербурга, а Любовь Александровна прекрасно танцевала, пленяя красотой и «лебяжьей» мягкостью движений.

Вера Алексеевна Знаменская (о которой Недоброво сообщал Анрепу, как об «обворожительной курсистке», влюбленной в Любовь Александровну) писала Глебу Струве в своих поздних воспоминаниях: «…я увидела очень красивую даму, одетую с большим вкусом, в светло—бежевом платье, отделанном чудесными кружевами в цвет материи; прелестное мягкое, женственное выражение лица, статная фигура. Она такая была единственная во всем зале, да и вообще – немного таких встречалось» (Ахматова А. Сочинения. Т. 3. С. 404).

Сам Николай Владимирович Недоброво обладал утонченной внешностью, учтивостью и изысканностью манер, дендизмом русского аристократа, коим и являлся, ведя свой род из обедневших бояр, пострадавших при Иване Грозном. Он говорил своему другу Борису Анрепу, что боярин Недоброво был казнен по государеву указу, а угодья отняты и разорены.

Родился Николай Владимирович Недоброво 1 сентября 1882 года в имении Раздольное Харьковской губернии. Биограф Недоброво Михаил Кралин пишет (на основании дневника Николая Владимировича), что «род Недоброво очень древний, от родоначальника рода Злобы до меня 11 поколений». А в родословном древе Злобы Ивановича Пушкина можно найти немало именитых личностей: Якун (Михаил) Ратман, посадник Новгородский, в монашестве Митрофан, Алекса (Горислав) Якунович, боярин новгородский, в монашестве Варлаам, чудотворец Новгородский, основатель Ху—тынского монастыря (1191), Гавриил Алексеевич, боярин при Александре Невском, прославившийся в Невской битве, Григорий Александрович Пушка, родоначальник рода Пушкиных, чем, как можно полагать, особо гордился Николай Владимирович, боготворивший Пушкина и в значительной мере повлиявший на формирование Ахматовой—пушкинистки.

Одно из знаменитейших ее стихотворений («Царскосельская статуя», 1916) проникнуто сложными чувствами – восторгом перед Пушкиным и ревностью по отношению к сопровождавшему ее другу. Он любуется царскосельской статуей работы Соколова, изобразившего Пьеретту из сказки Ла—фонтена над разбитым кувшином, из которого непрерывно льется вода. Ахматова ревнует к ней своего спутника:

И как могла я ей простить

Восторг твоей хвалы влюбленной…

Смотри, ей весело грустить,

Такой нарядно обнаженной.

Николаю Владимировичу, при его гордости и неистребимом желании войти в элитарное петербургское общество, пришлось немало потрудиться и выстрадать, прежде чем добиться желаемого, и не только благодаря образованности и талантливости, но и женитьбе на сколь красивой, столь же и богатой женщине из высших кругов общества. Все то, что многим из его окружения, особенно ближайшему другу Борису Васильевичу фон Анрепу, давалось легко, так сказать, «от рождения», ему доставалось тяжелым духовным трудом и заботой о видимости внешней легкости и непринужденности. Даже внимание великолепной Ахматовой и их взаимная любовь оказались тяжелой ношей, завершившейся для него трагедией, в которой он до конца признавался лишь себе одному.

Недоброво учился в харьковской 3–й гимназии и всем сердцем стремился в Петербург, считая, что лишь там сможет реализовать свои честолюбивые планы. Знакомство с соучеником Борисом Анрепом, сыном нового попечителя Харьковского учебного округа, стало для него событием, как и для Анрепа, связав их узами дружбы до конца короткой жизни Недоброво и памятью до конца долгой и счастливой жизни Анрепа.

Борис Анреп вспоминает о начале их дружбы:

«Шел урок истории – пережевывание освобождения Греции. Меня мало занимало то, что говорил учитель, и я был занят более интересным делом: читал под партой „Prometheus Unbound“ Shelley. Я увлекался тогда этим английским поэтом и рассчитывал, что учитель, который стоял в проходе между партами у задней стены, не заметит моего „преступления“. Вдруг я услышал:

– Анреп, назовите греческого национального героя, который сыграл большую роль в освобождении Греции.

Я встал, отупев, но смутно вспомнил знаменитое имя.

– Падокордия! – объявил я громко и уверенно. Общий хохот в классе встретил мое заявление. Учитель нахмурился:

– Рекомендую вам слушать меня более внимательно. Не—доброво, может быть, вы ответите на мой вопрос?

Изящный ученик с последней парты первого ряда встал, улыбаясь:

– Каподистрия – он сыграл большую роль во время восстания греков против турок. Родился на Корфу в 1776 году, был некоторое время диктатором возрожденной Греции, но был убит политическими врагами в 1831 году.

– Прекрасно, – сказал учитель. – Я вам ставлю пятерку. Урок кончился. Ученики бросились к выходу из класса.

Сконфуженный, я остался на своем месте и вынул английскую книгу из—под парты. Недоброво подошел ко мне, приятно улыбаясь.

– Да вы гений, вы нас всех развеселили. Я вспыхнул.

– Вы читали, я вижу, английскую книгу. Позвольте познакомиться.

– Я не слушал, я читал Шелли. «Падокордия» – лучшее, что я мог придумать.

– Это было великолепно! Я тоже люблю Шелли, но не знаю английского языка, читаю в переводах. Пойдемте завтракать.

Старушка в коридоре сидела за прилавком и продавала чай, бутерброды, паюсную икру, пирожки с мясом и капустой. Мы разговорились.

– Зачем вы приехали в Харьков? Я только и мечтаю перебраться в Петербург. Я должен был бы быть в седьмом классе, но потерял целый год, заболев воспалением мозга, и доктора запретили мне всякие умственные занятия. Вел растительный образ жизни. Теперь воскрес.

Разговор перешел на литературные темы. За все время нашего знакомства и последующей дружбы это был наш главный предмет разговоров. Недоброво меня сразу прельстил и своим изящным видом, и прекрасными манерами, и высоким образованием. Он заставлял меня задумываться и высказываться о вещах, о которых я раньше и не думал. Со своей стороны, он любил анализировать и свои чувства, и поэзию, и философию, а если критиковал мои взгляды, то делал это всегда деликатно и очень умело заставлял меня принимать свои логические заключения и взгляды, ждал наших встреч, и каждая являлась для меня событием.

В первый же день нашего знакомства Недоброво ждал меня при выходе из гимназии.

– Нам по дороге, пойдемте вместе.

Мой сосед в классе, Лауниц, сказал мне, что Недоброво считает себя головой выше всех товарищей и мало с кем говорит. Он на это имел полное право. Он недостаточно знал иностранные языки, но иностранная литература была ему хорошо знакома, и он поражал меня своими острыми замечаниями об известных писателях. Я чувствовал, что я не на его высоте, и старался не ударить лицом в грязь. Я стал искать его дружбы, и мне льстило, когда я почувствовал, что и он ищет моей. Мы становились неразлучны. Обыкновенно он провожал меня до дому.

– До завтра, Борис Васильевич.

– До завтра, Николай Владимирович.

Мы были всегда на «вы» и на «имя—отчество»» (Ахматова А. Сочинения. Т. 3. С. 375–377).

Позже Борис Анреп рассказывал Глебу Струве, что в результате наговоров одной «университетской» дамы, супруги ректора университета, мать Анрепа Прасковья Михайловна не захотела, чтобы Недоброво бывал у них в доме. «Мать Недоброво живет, сдавая комнаты постояльцам, – говорила ректорша, – а, кажется, отец Недоброво – уездный полицейский чиновник или что—то вроде того – с женой, говорят, не живет. А сестра Недоброво, очень красивая женщина, живет где—то актрисой, а вы знаете, Прасковья Михайловна, что это значит: актриса!» (Там же).

Недоброво никогда ничего не рассказывал Анрепу о своей семье и не приглашал его в дом. Может быть, лучше, что и Анреп не приглашал друга в свое жилище – Михайловский дворец, предоставленный попечителю Харьковского учебного округа В. К. Анрепу, где всё сохранилось, как «при Екатерине» (дворец был подарен матушке—императрице ее фаворитом – Потемкиным): в гостиной розовый паркет, роскошные интерьеры и царская столовая посуда – золотые тарелки, инкрустированные бриллиантами и бирюзой.

Анреп и Недоброво проучились вместе в шестом и седьмом классах. Затем Анрепа отправили для продолжения учебы в Англию, а Недоброво, закончив харьковскую гимназию, поступил в Харьковский университет и вскоре перевелся в Императорский Санкт—Петербургский университет, который закончил одновременно с Блоком. Борис Анреп в это время уже учился в Петербурге, в престижном Училище правоведения. После окончания, согласно воле отца, он поступил на четвертый курс юридического факультета Петербургского университета, блестяще его завершил и по предложению профессора Л. И. Петражицкого остался на его кафедре для подготовки к званию магистра.

Однако судьба распорядилась по—другому – он познакомился с другом Любови Александровны Ольхиной—Недобро—во – известным тогда в Петербурге скульптором Стеллец—ким, который объяснил ему, что он, поэт и художник, губит жизнь юриспруденцией. После долгих колебаний, пытаясь совместить юриспруденцию с искусством, к неудовольствию отца, он сделал выбор в пользу искусства. С благословения Недоброво и Любови Александровны Анреп уехал со Стел—лецким в Италию, а затем в Париж учиться живописи. В Париже он два года учился в Academie Julien, затем в Англии в Эдинбургском колледже искусств. Выбрав трудный жанр художника—мозаичиста, Анреп оставил ряд интересных работ. Ко времени знакомства с Ахматовой он уже приобрел знаменитость работами над фресками в лондонском Вестминстерском соборе и заказными работами по украшению домов английской аристократии. Чопорным английским обществом Анреп был принят благодаря своей родословной.

Когда—то Анрепы принадлежали к Ливонскому ордену, обратив в христианство множество эстонцев—язычников; относились они к тевтонскому рыцарству, созданному для защиты Европы от «неверных». В XV веке к фамилии Анреп была добавлена приставка «фон», шведская же ветвь этой семьи обрела титул графов Эльмптских. Благодаря биографу Анрепа – Аннабел Фарджен (Приключения русского художника. СПб., 2003), которая в значительной мере основывалась на мемуарах деда Бориса Анрепа, Василия Константиновича, написанных на английском языке в назидание внукам, известна предыстория семьи.

В 1710 году, во время продолжительной Северной войны Фредерик Вильгельм I фон Анреп, капитан шведской армии, попал в плен, был отправлен в Москву, и с тех пор его потомки жили в России на государевой службе. По преданию, любвеобильная матушка Екатерина какое—то время была в мимолетной связи с одним из Анрепов и даже родила дочку. Анрепам были пожалованы земли на берегах Волги в Ярославской губернии. Ахматова в дальнейшем живо интересовалась судьбой и жизнью Бориса Васильевича Ан—репа и хорошо помнила всё, что рассказывал он или рассказывали о нем. Здесь «ключ» к одному из стихотворений, в котором она укоряет Анрепа, навсегда покинувшего Россию, в отказе от родины:

Для чего ты, лихой ярославец,

Коль еще не лишился ума,

Загляделся на рыжих красавиц

И на пышные эти дома?

(«Ты – отступник: за остров зеленый…», 1917)

Когда Николай Недоброво перевелся из Харьковского университета в Петербург, а Борис Анреп вернулся из Англии для продолжения образования в России, их отношения возобновились. Недоброво был радушно принят в доме теперь уже попечителя Петербургского учебного округа Василия Константиновича Анрепа, изящно целовал ручку Прасковье Михайловне, забывшей свою давнюю неприязнь к нему. Вскоре Борис Анреп заметил, что с Недоброво с удовольствием беседует его отец, в то время уже член Третьей Государственной думы. Это он рекомендовал молодого человека на службу в канцелярию Думы.

Недоброво печатался мало, однако был строг к молодым поэтам и сблизился со старшим поколением. К нему очень благоволил Вячеслав Иванов, привечая у себя на «башне». Николая Владимировича интересовала не личная литературная известность, но, как он сам говорил, «литературное дело», способное влиять на судьбы культуры и отечества.

К сожалению, сохранившиеся фотографии Николая Недоброво (их немного) не передают полноты очарования оригинала. Не оставил портрета друга и художник—мозаичист Борис Анреп. Остались только скульптурное изображение головы и небольшая фигурка во весь рост, выполненные Стеллецким из черного камня и хранящиеся в запасниках Эрмитажа. Однако сохранились словесные портреты, написанные близкими, преданными друзьями, передающие красоту и обаяние Николая Владимировича. Словесные портреты, воскрешающие его «живого», оставили Юлия Сазонова—Слонимская (литературный и театральный критик), близкий друг семьи Недоброво Вера Знаменская и Борис Анреп в своих поздних воспоминаниях.

Слонимская начинает с описания его необычной внешности, запомнившейся всем, когда—либо его видевшим:

«Николай Владимирович Недоброво был чрезвычайно тонок, с узкими, чуть покатыми плечами и поднятой на высокой крепкой шее узкой головой. В его внешнем облике прежде всего запоминались руки с узкой, нежно розоватой длинной кистью, с тонкими нежными пальцами – руки редкой красоты и выразительности. И запоминался ослепительный фарфоровый блеск его кожи, поразительно сочетавшийся с резкими очертаниями его мужественного лица.

Решительный нос с горбинкой, два крыла широких «соболиных» бровей над продолговатой узостью длинных глаз, почти спрятанных в тихое время и вдруг расширявшихся в открытое голубое сияние: редкий человек мог вынести это голубое сверкание, и часто спорщик отступал не перед логическими доводами Николая Владимировича, а перед внезапно раскрывшимся синим блеском его глаз. В гневе глаза становились большими и синими, с черным огнем в середине, блистали прямо на ослушника, – и всегда в этом гневном блистании чувствовалась правда возмущенного духа.

В лице его бывал и тихий блеск: при изгибе узких ярких губ блистали «жемчужными» переливами ровные белые зубы. Губы были самой резкой и самой изменчивой чертой в лице. Когда они сжимались, опуская углы книзу, общение невольно прекращалось; но те же неприязненные сухие губы, раздвинутые длинной улыбкой, становились детски приветливыми, радостными. Иногда углы приподнимались и опускалась середина, создавая странный узор, – это при стараниях уловить собеседника в петлю своих умозаключений.

Тонкость, узость линий была основным признаком внешнего очерка Николая Владимировича, нежность и блистание были основою его красок. Тонкость линий почти неестественная в сочетании с прозрачностью красок почти женственной создавали общее впечатление хрупкости. «Перламутровый мальчик» звали его в интимном кругу в пору его студенчества. «Он фарфоровый», пугались друзья потом, когда видели узкий очерк застенчиво улыбавшегося Николая Владимировича среди реальных «трехмерных» фигур остальных собравшихся. Особенности внешнего облика отличали его сразу: его нельзя было пропустить, не заметить. Люди, видавшие его мельком где—нибудь в людном месте, с полной точностью вспоминали его через много лет.

К этому добавлялось ощущение несовременности: «У него лицо Чаадаева», «Он совсем из сороковых годов». Такой тонкий, хрупкий, что, кажется, всякий может его обидеть, – но вот, оказывается, он очень силен и узкое тело его напряжено крепкими мускулами. Такой нежный, «фарфоровый», что, кажется, дуновение ветра может его погасить, – но вот, оказывается, годы болезни и несчастий не изменили его: все тем же перламутром блистало его лицо за несколько дней до смерти, и так же безупречны были линии узких рук, когда они уже держали кипарисовый крест с обвивавшей его белой розой» (Недоброво Н. Милый голос. Томск, 2001. С. 3–4).

Юлия Слонимская была одновременно близким другом Николая Недоброво и приятельницей Анны Ахматовой. Свой последний вечер она провела с ней. Слонимская ехала в Крым, где должна была повидаться с Недоброво, и Анна Андреевна передала с ней экземпляр своего третьего сборника «Белая стая» (1917), как сказала, «для редактирования» – хотя всем было хорошо известно, что ее тексты редактировал исключительно Михаил Лозинский. Книжку Ахматова зашила в парчовый мешочек, возможно, в оставшийся кусок парчи, в который она несколько лет назад зашила поэму Бориса Анрепа «Физа», оставленную ей перед его отъездом в действующую армию.

А быть может, то было напоминание о парчовой занавеске, висевшей над окном кабинета Недоброво в Петербурге и в солнечные дни отбрасывающей на стену тень его тонкого профиля. Все отмечали, что силуэт Недоброво был необычайно красив, – и он специально «повесил в кабинете, где принимал гостей, сбоку от рабочего стола, парчовую занавеску, на которую падало отражение его профиля» (Там же. С. 234).

Рассказывали об уникальной коллекции кружев, которые он собирал и редко кому показывал. На вопрос знакомых о значении для него этой раритетной коллекции Ахматова резко отвечала, что никогда ее не видела. Как можно полагать, Анне Андреевне, с ее сильным характером, не импонировала эта прихоть ее изнеженного друга.

Начало прошлого века, особенно его серебряная ветвь, при всей рафинированности примыкавшей к ней публики, сочетало изысканность с демократичностью и свободой нравов. Аристократы нередко стыдились своей аристократичности или, во всяком случае, не придавали ей значения. Тем более поразило Бориса Анрепа бракосочетание Николая Недоброво с Любовью Ольхиной. Торжественный прием проходил в Михайловском дворце. По обе стороны парадной лестницы стояли лакеи в одежде XVIII века. Наверху новобрачные принимали приглашенных. Возможно, в подсознании Недоброво оставались воспоминания о харьковском Михайловском дворце, где жили Анрепы и куда его не велено было приглашать в свое время Прасковьей Михайловной.

В новую книгу Ахматовой «Белая стая» вошли стихи, близкие любому почитателю ее поэзии, но совсем по—особому понятные ей и Недоброво, воскрешающие их прошлое, романтическое и горькое.

Особая роль Недоброво в формировании облика Ахматовой широко обсуждалась в близких ей кругах и особенно в мемуарах уже через многие десятилетия после смерти Николая Владимировича. Вездесущая ее подруга Надежда Яковлевна Мандельштам писала в своих воспоминаниях, что это он, эстет и петербургский денди, отучил «приморскую девчонку», какой ее представляли, от свободных одесских жестикуляций – всплескивания руками и размашистого шлепка по колену. Будто в петербургские художественные салоны попала она не из чопорного Царского Села, не из семьи, где друг к другу обращались на «вы» на безукоризненном французском. Сохранились семейные фотографии летних слеп—невских трапез под открытым небом, где Анна неизменно сидит прямо, прижав локти к бокам и распрямив плечи. По—видимому, сложившийся образ лихой «херсонидки» шел не столько от жизненных реалий петербургской жены Гумилёва, сколько от ее поэзии, обращенной к далекой приморской юности, от образа, восхищавшего Гумилёва, которому настолько нравилась поэма «У самого моря», что он просил ее посвятить ему. Он очень любил строки, возвращающие ее в юность:

Стать бы снова приморской девчонкой,

Туфли на босу ногу надеть,

И закладывать косы коронкой,

И взволнованным голосом петь.

Все глядеть бы на смуглые главы

Херсонесского храма с крыльца

И не знать, что от счастья и славы

Безнадежно дряхлеют сердца.

(«Вижу выцветший флаг над таможней…», 1913)

Юная супруга Гумилёва, которую он ввел в новый для нее мир, получила добродушно—ироническое прозвище Гу—мильвица, которое охотно приняла и легко вошла в знакомый ей до того лишь по литературе круг таинственных, новых и, как недавно ей казалось, необыкновенных людей.

Однако за видимой застенчивостью и робостью юной женщины ощущалась внутренняя свобода. Едва ли не в первый вечер на «башне» у Вячеслава Иванова она охотно продемонстрировала свою фантастическую гибкость, умение перегнуться через спинку стула и коснуться головой пола, показывала, «как это легко» – заключить свою талию в кольцо больших и указательных пальцев.

На «башне» она могла часто встречаться с Николаем Недоброво. Вячеслав Иванов высоко ценил его интеллект, образованность, воспитанность, привечал у себя на «башне», сделав Николая Владимировича «правой рукой» в руководстве Обществом ревнителей художественного слова.[6]

Когда Гумилёв стремительно уехал в Африку осенью 1910 года, оставив дома молодую жену, она бывала на «башне» и в ответ на просьбу почитать стихи кокетливо отвечала, что ее муж обычно в ответ на такую просьбу отшучивается, говоря, что жена его не только пишет стихи, но и дивно вышивает по тюлю.

В Петербурге она иногда оставалась ночевать у Валерии Срезневской, но обычно после вечеров на «башне» возвращалась в Царское ночным поездом вместе с другими цар—скоселами. Очень может быть, что в это время она часто встречалась с поэтом—царскоселом Василием Комаровским, другом которого был Николай Недоброво.

В содружестве с поэтами Евгением Лисенковым, Алексеем Скалдиным, Юрием Верховским и при письменной поддержке отсутствовавшего в то время в России Бориса Анрепа Недоброво организовал Общество поэтов, надеясь в известной мере противопоставить его Академии стиха. В Академии преобладали философско—филологические интересы, но Недоброво, игравшему не последнюю роль в деятельности Академии, часто председательствовавшему на его собраниях, хотелось создать еще отдельно и содружество поэтов с тем, чтобы наслаждаться чистой поэзией.

Первое заседание Общества поэтов состоялось 4 апреля 1913 года, и приглашение за подписью Скалдина было вручено Ахматовой 1 апреля, одной из первых. На открытии Общества Александр Блок читал свою новую пьесу «Роза и крест», а Недоброво делал доклад о системе русского стихосложения и влиянии на него ритмов дыхания. На третьем заседании 20 апреля 1913 года была прочитана поэма Бориса Анрепа «Физа», название которой укоренилось в качестве разговорного названия Общества поэтов.[7]

О времени знакомства Ахматовой с Недоброво точных сведений не сохранилось. Их знакомство и сближение обычно относят к 1913 году. Однако Павел Лукницкий записал со слов Анны Андреевны, что она знала Николая Недоброво еще до 1910 года. Что ж, они могли встречаться, а точнее, «пересекаться» еще в Киеве, где нередко бывал уже «петербуржцем» Недоброво, безусловно, хорошо знакомый с поэтами Эльснером и Аксеновым, будущими шаферами на свадьбе Горенко с Гумилёвым. Там, но отнюдь не в Петербурге, мог он «отучать» ее от манер и говора «приморской девчонки». О том, как Недоброво «делал» из робкой и дерзкой девочки «чопорную даму», написано однообразно и как бы с «одного голоса», от Лившица до Наймана, и восходит все к тому ахматовскому «лирическому отступлению» в первой части «Поэмы без героя», относящегося к Недоброво, но об этом отступлении более подробно поговорим ниже.

Даже Екатерина Орлова, глубокий и тонкий исследователь, не удержалась всерьез процитировать Н. Я. Мандельштам, лучшую ахматовскую подругу, и, как можно предположить по ее вольному стилю, едва ли не свидетельницу «интимных уроков»: «Его влияние здорово сказалось на некоторых жизненных установках Анны Андреевны… „Аничка всем хороша, – говорил он, – только вот этот жест“, и А. А. показала мне этот жест: она ударила рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно подняла руку ладонью вверх и сунула мне ее почти в нос. Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы. Так Недоброво во многом „делал“ ее образ, как создавал и свой собственный» (Орлова Е. ^Литературная судьба Н. В. Недоброво. Томск; Москва, 2004. С. 12–13).

Описанная фамильярность Николая Недоброво в отношении пусть еще не Анны Ахматовой, а киевской Анички Го—ренко, никак не вяжется с образом утонченного эстета, каким он остался в его холодноватых, насыщенных сдержанной страстью, а иногда и эротикой стихах, письмах, дневниковых записях, воспоминаниях о нем действительно хорошо его знавших людей, и в первую очередь в стихах Ахматовой. И тем не менее он конечно же, как искусный ювелир, осторожно «шлифовал» «подброшенную» мужем—путешественником и донжуаном Гумилёвым юную женщину, однако уже имеющую за плечами и любовный опыт, и порожденные им стихи. И относится это не столько к обучению ее хорошим манерам, сколько к формированию личности и художественных вкусов. Феноменальная эрудиция Недоброво, его профессиональное знание русской истории и поэзии, способность видеть современный литературный процесс в его историческом развитии помогли Ахматовой обрести системность литературного мышления и определить свое место в поэзии. Они гуляли по аллеям Царского Села, беседуя о его истории и своих великих предшественниках. В 1921 году в стихотворении о Царском Селе есть строфа, возвращающая к тому времени:

Здесь столько лир повешено на ветки…

Но и моей как будто место есть…

А этот дождик, солнечный и редкий,

Мне утешенье и благая весть.

(«Все души милых на высоких звездах…»)

Мысли об этой преемственности не покидали Ахматову, и в 1961 году появляется запись в ее рабочих тетрадях:

(Записные книжки Анны Ахматовой. С. 131).

Под воздействием философско—этических концепций Николая Недоброво формировалось ее восприятие России как центра православия. Так, укоряя позже Бориса Анрепа за его отъезд из России, Ахматова рассматривает его поступок как отказ от православия, что усугубляет вину «отступника»:

Ты – отступник: за остров зеленый

Отдал, отдал родную страну,

Наши песни, и наши иконы,

И над озером тихим сосну.

……………………………………

Так теперь и кощунствуй, и чванься,

Православную душу губи,

В королевской столице останься

И свободу свою полюби.

(«Ты – отступник: за остров зеленый…», 1917)

В пору романа с Недоброво они вместе бывали в Киеве, он приезжал к ней в Дарницу, местечко под Киевом, где Ахматова часто гостила у матери. Ее прогулки с Николаем Владимировичем и их долгие беседы о таинстве русского народного духа, православной иконе и провиденциальности России во многом определили онтологический фон ее поэзии этого времени.

С весны 1913–го по 1915 год Ахматова и Недоброво неразлучны.

Декабрем 1913 года, когда Недоброво и Ахматова были вместе, датировано одно из ее известных любовных стихотворений, адресат которого остался неустановленным:

Настоящую нежность не спутаешь

Ни с чем, и она тиха.

Ты напрасно бережно кутаешь

Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные

Говоришь о первой любви.

Как я знаю эти упорные,

Несытые взгляды твои!

(«Настоящую нежность не спутаешь…»)

На эти стихи Недоброво ответил шутливым мадригалом, оставшимся среди черновиков его знаменитой статьи «Анна Ахматова», которую они совместно дорабатывали, и ответ Недоброво на стихотворение Ахматовой имел хорошо им понятный смысл и подтекст:

Не напрасно вашу грудь и плечи

Кутал озорник в меха

И твердил заученные речи…

И его ль судьба плоха!

Он стяжал нетленье без раздумий,

В пору досадивши вам:

Ваша песнь – для заготовки мумий

Несравненнейший бальзам.

Не выступал ли здесь в роли «озорника» сам Недоброво, отношения которого с Ахматовой давно перешли из уважительно дружеских в любовные? В том же 1913 году, зимой Ахматовой были написаны стихи, судя по всему, относящиеся к завязывавшемуся между ними диалогу:

О, это был прохладный день

В чудесном городе Петровом!

Лежал закат костром багровым,

И медленно густела тень.

Ты только тронул грудь мою,

Как лиру трогали поэты,

Чтоб слышать кроткие ответы

На требовательное «люблю!».

Тебе не надо глаз моих,

Пророческих и неизменных,

Но за стихом ты ловишь стих,

Молитвы губ моих надменных.

(«О, это был прохладный день…»)

По утверждению М. Кралина, это одно из самых ранних стихотворений, включенных Ахматовой в состав «Белой стаи» и, как можно полагать, обращенных к Недоброво. В этой редакции стихотворение было напечатано только раз, в том самом издании «Белой стаи», которое Николай Владимирович должен был получить в Крыму от Юлии Слонимской.

Это одно из немногих, во всяком случае известных, эротических стихотворений Ахматовой, утверждавшей, что «сроду не написала ни одного эротического стихотворения». В дальнейшем, а точнее, незамедлительно стихотворение было переработано, сохранившись в первозданном виде только в первом издании «Белой стаи». В переработанном виде стихи утратили не только эротический подтекст, но и глубину любовного переживания, чувства «на изломе», предчувствие скорого и горького освобождения. Там главный груз страданий на себя принимает лирическая героиня, но скоро она переложит его на плечи возлюбленного. И теперь (после переработки) перед нами чуть холодноватые «петербургские» стихи,[8] ведущие, однако, к другим ее петербургским стихам, поднимающим завесу над драматизмом их развивающегося романа.

Во второй книге Ахматовой «Чётки» (1914) помещены «Стихи о Петербурге», датированные тем же 1913 годом и безусловно являющиеся фрагментами, развивающими любовную тему на фоне державного Петербурга и его непреклонного (как ее друг) государя:

1

Вновь Исакий в облаченье

Из литого серебра.

Стынет в грозном нетерпенье

Конь Великого Петра.

Ветер душный и суровый

С черных труб сметает гарь…

Ах! своей столицей новой

Недоволен государь.

2

Сердце бьется ровно, мерно.

Что мне долгие года!

Ведь под аркой на Галерной

Наши тени навсегда.

Сквозь опущенные веки

Вижу, вижу, ты со мной,

И в руке твоей навеки

Нераскрытый веер мой.

Оттого, что стали рядом

Мы в блаженный миг чудес,

В миг, когда над Летним садом

Месяц розовый воскрес, —

Мне не надо ожиданий

У постылого окна

И томительных свиданий.

Вся любовь утолена.

Ты свободен, я свободна,

Завтра лучше, чем вчера, —

Над Невою многоводной,

Над улыбкою холодной

Императора Петра.

Николай Владимирович Недоброво обладал удивительной интуицией. Не только ахматовские стихи, но и ахма—товскую душу он читал «с листа». Он любил ее страстно – как женщину, как поэта, пророчески определив ее гениальность вперед на многие десятилетия, предвидя еще не написанные произведения. И появление «лирического отступления» в «Поэме без героя», и заметочки в Прозе о поэме, адресованные Недоброво, безусловно связаны с тем, что Ахматовой попалась под руку его давняя статья «Анна Ахматова» (Русская мысль. 1915. Июль), она прочла ее заново, будто впервые, и была потрясена ее пророческим пафосом: ведь это о «Реквиеме» и «Поэме без героя», а у него в руках только и были «Вечер» да «Чётки», повторяла она.

Их любовный роман длился недолго. Почва для разрыва была подготовлена еще до ее «измены» с Анрепом весной 1915 года. Ахматова—Гумилёва к 1913 году была не только прекрасна, но уже и знаменита. За плечами «пылал Париж» и роман с Модильяни, ее рисовали, ей посвящали стихи, на вечерах с ее выступлениями молодежь сходила с ума. Знаменитая «ахматовская шаль» стала символом моды, изысканности. Сам Александр Блок, уже несколько лет скучающий и меланхоличный, отгораживающийся от толпящихся вокруг него девиц, пишущих стихи, просит Гумилёва представить его молодой жене.

Тем не менее ей было приятно появляться с ослепительно красивым и изысканно учтивым Недоброво. Она знакома с Любовью Александровной Ольхиной—Недоброво, бывает в их доме на раутах, обедах и запросто. Николай Владимирович ведет себя в отношении обеих дам со свойственной ему светской безукоризненностью. Он обожал Любовь Александровну и, как говорили, немного побаивался, называя за глаза «императрицей». Она, как уже говорилось, обладала большим состоянием и большими связями, баловала мужа, как ребенка, заботилась о его слабом здоровье. К его услугам были лучшие врачи и заграничные курорты, его окружал весьма им ценимый комфорт, старинная, музейная мебель. Злые языки поговаривали, что вполне можно было жениться из—за письменного стола, за которым работал Николай Владимирович. Отношения Недоброво с Ахматовой, кроме «телесных» (это слово входит в лексикон обоих), носили другой, как бы надмирный характер. По прошествии времени мы можем сказать, что на фоне всех великих, поклонявшихся Ахматовой, писавших о ней, он оказался подлинным прозорливцем, угадав не только совершенство ее мастерства, но пророческий дар. Сама же она, при всей тонкости интуиции, поняла всю глубину его провидения, лишь перечитав, как помним, статью «Анна Ахматова» 1915 года через сорок лет.

Миф о том, что Недоброво «сделал Ахматову», вошел в мемуары, а затем и в серьезные литературоведческие исследования. И, как то бывало в большинстве случаев, пошел он от самой Ахматовой, имея точную дату рождения – 1940 год. По свидетельству литературоведа Виктора Жирмунского, друга Анны Ахматовой, лирическое отступление к третьей главе первой части «Поэмы без героя» было написано 24 мая 1940 года (Ахматова А. Сочинения. Т. 3. С. 414):

А теперь бы домой скорее

Камероновой Галереей

В ледяной таинственный сад,

Где безмолвствуют водопады,

Где все девять мне будут рады,

Как бывал ты когда—то рад.

Что над юностью встал мятежной,

Там за островом, там за садом,

Разве мы не встретимся взглядом

Наших прежних ясных очей?

Разве ты мне не скажешь снова

Победившее смерть слово

И разгадку жизни моей?

Вскоре за этими строками последовал авторский комментарий в Прозе о поэме, подтверждающий, что имеется в виду не кто иной, как Николай Владимирович Недоброво (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 3. С. 240):

«Ты! кому эта поэма принадлежит на 3 /4, так как я сама на 3 /4 сделана тобой, я пустила тебя только в одно лирическое отступление (царскосельское). Это мы с тобой дышали и не надышались сырым водопадным воздухом парков («сии живые воды») и видели там <в> 1916 г. (нарциссы вдоль набережной).

…траурниц брачный полет…»

Отношение отрывка к Н. В. Недоброво подтверждено и биографическими реалиями. Ахматова и Недоброво часто виделись в это время в Петрограде, Павловске и Царском Селе. Сохранилась ее запись: «Вместе с Н. В. Недоброво в 1916 году смотрела, как уплывал горящий деревянный мост на Неве»[9] (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 665). Инфернальная картина горящего деревянного моста, плывущего против течения, запечатлена и в записных книжках А. Блока.[10]

«Траурниц брачный полет» (крупных фиолетово—бурых бабочек с черно—желтым орнаментом снизу) Ахматова и Не—доброво могли наблюдать во время прогулок в Царском Селе, где обе семьи еще жили. Возможно, тогда же между Ахматовой и Недоброво возникла договоренность встретиться в Крыму, куда собирался больной Николай Владимирович.

«Я уехала в Севастополь из Петербурга, когда сгорел Исаакиевский мост», – вспоминала позже Ахматова.

Запись П. Н. Лукницкого подтверждает встречу и прощание Ахматовой с Недоброво осенью 1916 года: «Приехала на дачу Шмидта (почти через 10 лет после того, когда я там жила. Я жила в 7 году, а это было в 16–м). Меня родные встретили известием, что накануне был Гумилёв, который проехал на север по дороге из Массандры. Затем до… приблизительно до сентября, я жила на даче с родными, а потом переехала в Севастополь, на Екатерининской улице наняла комнату, жила одна (потому что у них было негде жить). Перед этим я на неделю ездила в Бахчисарай, чтобы встретиться с одним моим другом… В середине декабря я уехала в Петербург» (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. 1. С. 102).

В одной из последних записных книжек Ахматова уточняет, как говорится, поставив точку над i: «Осенью 1916 – в Бахчисарае (гостиница). Н. В. Н<едоброво>» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 664).

И уже одно из последних, горьких и сладостных воспоминаний, навеянных италийской осенью, так похожей на ту далекую, крымскую: «Подъезжаем к Риму. Всё розово—ало. Похоже на мой последний незабвенный Крым 1916 года, когда я ехала из Бахчисарая в Севастополь, простившись навсегда с Н. В. Н<едоброво>, а птицы улетали через Черное море» (Там же. С. 582).

То была поездка Ахматовой в 1964 году в сицилийский город Таормину за присужденной ей премией «Этна—Таор—мина» как лучшей поэтессе XX века, автору несравненных любовных стихов, хотя главной, неназванной причиной премии был опубликованный за границей «Реквием».

Жизнь Ахматовой и ее поколения, с крутыми поворотами и трагическими изломами – революцией, расколом общества, эмиграцией, казнями и смертями, – случалось, отсекала на время целые пласты прошлого, когда шла борьба за выживание. И память о Недоброво на какое—то время ушла, как прекрасный сон, не имеющий отношения к повседневной действительности – бездомности, безденежью, негласному запрету на занятия публичным литературным трудом, непристойным нападкам критики. И когда ей случайно попала на глаза статья Н. В. Недоброво (можно полагать, что это связано с датой, отмеченной В. М. Жирмунским, когда и было написано «лирическое отступление» в третьей главке первой части «Поэмы без героя»), она была буквально потрясена провидческим тоном и настроем статьи, – тем, что имея в руках ее первые книжки «Вечер», «Чётки» и поэму «У самого моря», Недоброво писал так, словно бы уже прочел «Реквием» и «Поэму без героя»:

«Я не хочу сказать, что лиризмом исчерпываются творческие способности Ахматовой. В тех же „Чётках“ напечатан эпический отрывок: белые, пятистопные ямбы наплывают спокойно и ровно и так мягко запениваются.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.