Глава 7 СТРИТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

СТРИТ

Я жила, открывая причины и следствия не силой логики, а силой изобретательности биографии. Закончив десятый класс, вернулась на Арбат в Ликину гостиную полноправной хозяйкой, а детство на улице Лобачевского ощущала не вполне московским куском жизни. Собственно, живя там с пяти до шестнадцати, я на три года выбывала в интернат, на два — в больницу, а остальное время ненавидела тупомордые пятиэтажки и чувствовала себя их пленницей.

Итак, я получила право на самостоятельное жильё потому, что иначе бы просто ушла из дома. До этого я уже ночевала по подругам и возлюбленным, и, поняв, что меня больше не удастся контролировать, мама дала ключи от Арбата.

Я чувствовала себя одиноко и искала близких по всему свету. Хиппи были культовой группой, брали на себя функцию семьи, создавали атмосферу доверительности, близости и эмоциональной открытости. С ними мне было лучше, чем с родственниками.

Я вернулась в Ликину гостиную, переполняемая азартом деятельности. Оставшиеся от аборигенов генеральша Афонина, издерганный Олег Масаинов и занявшая остальные площади лимита не были готовы к моему появлению. Я перетряхнула шкафы и этажерки, упорядочила фамильный архив, обнаружила обрывки прадедовских любовных романов, написанных от руки каллиграфическим почерком, купила керамические вазочки, льняные занавесочки и начала самостоятельную жизнь. В этой новой жизни я открыла двери для всех, не понятых родителями и властями; в компанию вошли хиппи, студенты, малолетние диссиденты, художники, фарцовщики, тёмные и колоритные личности. Это называлось салон Маши с Арбата, с чего я постепенно и превратилась в Машу Арбатову.

Соседи организовались в педагогическо-карательную дружину. Мы нарисовали на лестнице условный знак, стук по которому был слышен в моей комнате. Гости пробирались тише индейцев на охоте, но соседи, овладев искусством шпионажа, сигнализировали в милицию. Мент из пятого отделения врывался проверять документы. Вид девиц в исписанных английскими словами джинсах и длинных юбках, шитых из занавесок, курящих из дешёвых галантерейных, но всё же мундштуков, приводил его в не меньший трепет, чем вид длинноволосых бородатых парней.

Паспорта и студенческие были в порядке, и тогда взор падал на стену, на которой две художницы грифелями изобразили в человеческий рост голую Магдалину и стоящего перед ней на коленях Христа.

— Что это такое? — орал мент.

— Атеистическая пропаганда! — объясняли мы.

— Это порнография! — орал мент.

— А это? — тыкали мы пальцем в иллюстрацию голой ренессансной бабы.

— И это порнография! — орал мент.

— Из фондов музея Пушкина, — поясняли мы. — Вы оскорбляете эстетические чувства советского народа! Мы так и сообщим вашему начальству!

— А это что такое? Снять немедленно! — утыкался мент в плакат с портретами членов политбюро, повешенный на боку голой Магдалины в качестве мулеты.

— Что вы сказали? — изумлялись мы дружно. — Вы предлагаете снять членов политбюро? Так вы антисоветчик? Как же вас могли взять на работу в правоохранительные органы?

Если гость не терялся и после этого, от него отбивались декларацией прав человека, обещаниями жаловаться во «вражий голос». Если выдерживал и это, включались родительские связи. Связи имелись, молодёжь была в основном золотая и в основном несгибаемая. Мы ходили по горящим углям и, уж если попадались тем же самым милиционерам при облавах на улице Горького, получали на всю катушку.

Облавы были плановые, фургоны подъезжали к неформально одетой толпе, тусующейся в переходе метро «Проспект Маркса», возле Долгорукого, у кафе «Московское» и «Космос», всех подряд кидали в машины и везли в ментовку.

— Мы сделаем из вас людей, хиппи недорезанные! Вы нам спасибо скажете! — хрипели менты, наминая нам бока. И на самом деле сделали — все, кто прошёл за нарушение формы одежды побои на каменных полах центровых ментовок, стали приличными людьми, не боящимися иметь собственные взгляды.

— Ты хочешь сказать, что тебя били только за то, что на тебе были джинсы? — удивляются мои сыновья. — Ты ничего не преувеличиваешь?

Счастье, что всего за двадцать лет Москва стала городом, в котором из нормы жизни это стало историческим фактом.

Иногда компания обряжалась в старые тряпки из комода, гримировалась под булгаковских персонажей и бродила по Арбату, приставая к прохожим. Идут такие, с личиками, разрисованными под ведьм и вурдалаков, в старомодных пальто и шляпах не по росту, и спрашивают:

— Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, который час?

Человек столбенеет.

— Ради бога извините, позвольте задать вам ещё один вопрос? Существует ли загробная жизнь?

Или: Сколько человек вы убили за свою жизнь прямо или косвенно?

Или: Как вы полагаете, Пушкин предчувствовал, что Дантес убьёт его?

Арбатский салон был нашими университетами. При свечах зачитывались новые стихи и романы, демонстрировались новые картины, пелись блатные песни, раздавались антисоветские издания, ловилось запрещённое радио. Прислонясь к стене, с лицом, заросшим сталактитами и сталагмитами бородавок, нас сутками подслушивала пожилая татарка Маиса, мывшая посуду в кафе «Буратино» и доносившая. Маиса загадочным образом вселилась в тот самый узкий рукав Ликиной гостиной, в который мой прадед перед войной пустил семью брата из Белоруссии. Маиса приворовывала в кафе «Буратино» кур, жарила их в выходные на приход татарских родственников, ласково именуемых всей квартирой «золотой ордой», разговаривала на тарабарщине, не отягощённой родами и падежами, считала, что жизнь удалась, и глубоко презирала меня как «хиппи», хотя вряд ли связывала с этим словом что-то определённое.

На кухне скупой создатель Чебурашки подписывал коробки своих спичек фломастером. К моменту моего появления он назначил себя главным петухом в курятнике, уставил комнаты антиквариатом, принимал свой «кукольный бомонд» и охранял от меня привычную жизнь квартиры. Он был стар, визглив и истеричен, жена была молода и мрачна, а дочь — мала. Встречи моих гостей с его обычно проходили с взаимными потерями. В своей комнате генеральша Афонина тяжелее, чем старость и одиночество, переживала факт моего невступления в комсомол.

Лето после десятого я лежала на пляже Ленинских гор и готовилась к вступительным экзаменам на философский. Творческий конкурс в литинститут я, естественно, не прошла: у меня не было «паровозов» — стихов про трудовые подвиги, стройки века и родные берёзы, к которым на всех конкурсах прицеплялся лирический состав нормальных стихов.

Ни одной исторической даты, после десяти часов под наркозом, я запомнить не могла. Прежде, читая страницу, я пересказывала её через день близко к тексту, стихи классиков били из меня сотнями, а туг будто получила пыльным мешком по голове. Меня предупреждали перед операцией, что наркоз очень грубый, но я не предполагала, что до такой степени. Смирившись, я писала сложносочинённые шпаргалки. Длинные, мелко исписанные гармошки приклеивались пластырем к ногам под юбкой и рукам под рукавами.

Однако я получила четвёрку на профилирующем экзамене по истории, что означало общий провал. Кроме того, классная руководительница, мерзкая биологичка, сделала мне гнусную характеристику: «Я делаю это сознательно, для твоей же пользы, — говорила она мне, приковылявшей в школу сразу после снятия гипса. — Ты хочешь быть слишком умной и слишком независимой, пусть жизнь тебя пообломает, чтоб ты стала как все». В советской карательной педагогике разрушение личности считалось её созданием.

Горе моё было безутешно: все поступили, а я — пролетела, как фанера над Парижем. С этими баллами можно было пойти в какой-нибудь педагогический. Но проходные варианты никогда не устраивали меня ни в социальной жизни, ни в сексуальной.

Второй облом ждал на ВТЭКе. Как дочь подполковника, я получала пенсию за отца. После того как в госпитале мне чуть не отрезали ногу по причинное место, я должна была пройти комиссию, определяющую мою принадлежность к инвалидному сословию. ВТЭК находился где-то в переулке улицы Горького, и, прошвырнувшись «по стриту», поздоровавшись со своими, я зашла на комиссию. Вид крашеных белокурых волос, рассыпанных по плечам, подведённых глаз и разрисованных джинсов привёл комиссию в неистовство. На ногах у меня были туфли на здоровенных каблуках и здоровенной платформе, которые мне строго-настрого было запрещено носить. Даже не открыв медицинской карты, члены комиссии объявили меня хиппи, малолетней проституткой и симулянткой. Меня это озадачило, потому что диагноз был поставлен не по состоянию ноги, а по состоянию души. Я вежливо начала подвергать сомнению их компетентность и была грубо вышвырнута.

Матушка накатала жалобу в вышестоящую организацию. Мне могли отрезать в больнице все части тела, не возбудив её к эпистолярному жанру, но финансовый сюжет тронул. Из комиссии пришёл ответ о колоссальных извинениях передо мной, о том, что среди диагностов не было ни одного ортопеда и даже ни одного хирурга, и о том, что мне за муки полагается пожизненная пенсия и инвалидность третьей группы. Надо сказать, они исполнили обещание, больше ни разу в жизни я не посещала данное заведение, хотя даже люди, у которых потеряны конечности, до сих пор ежегодно доказывают ВТЭКу, что конечности у них за год не отросли, как хвост у ящерицы.

Стены в моей комнате расписывались и подписывались всеми подряд. На них висела история человечества в таблицах Льва Гумилёва из книг о буддистском искусстве, патриотические плакаты, картинки друзей, иллюстрации классики, стихи, матерные тексты и телефоны лиц противоположного пола. Как говорил Пабло Пикассо: «Во мне было столько любви, что, если б рядом не было никого, я бы любил дверную ручку».

Мой семнадцатый день рождения и провал в университет мы отмечали вдвоём с Веркой в кафе «Московское». К нам подсели два дружка. Один, явный хиппи, учащийся на режиссуре, по кличке Марлок, запал на меня. Другой, аккуратный и свеженький, из Плехановского, по кличке Румянец, реагировал на Верку. Верка была очень хороша собой, очень буржуазна и относилась ко мне как старшая сестра к младшей, придурочной. Когда я тащилась на стрит, она шла со мной, садилась в очередь в парикмахерскую около магазина «Российские вина» на маникюр и наблюдала тусовку из окна. Стрит не волновал её ни секунды.

Марлок и Румянец кутили с нами до утра, оплакивая моё университетское поражение, и в рассветной мгле оборвали тюльпаны возле Манежа, что по тем временам могло вполне трагически кончиться. На следующий день началось устраивание на работу. Я звонила по толстому справочнику Москвы в самые изысканные учреждения. Помочь было некому, друзья отца быстро рассеялись после его смерти, родственники были социально инфантильны.

— Семнадцать лет? Провалилась в университет? Идите к нам уборщицей. Не хотите? А кто может вас порекомендовать? А где работают ваши родители?

Тем временем крепли мои связи с «центровой системой». Системой называлась субкультура московских хиппи, возглавляемая Юрой Солнышко. Увидеть живого Солнышко тогда считалось покруче, чем пообедать с Ельциным сегодня. С имиджем Солнце работал виртуозно. Он был высок, эффектно пронаркоманен, худ, хорош собою, джинсов, белокур, длинноволос, обвешан бусами и поклонниками. Разговаривал так:

— Посмотри на мою руку! Неужели ты не видишь, что это рука трупа? Я за вас кровь проливал! Кто даст трёшный выкуп за жизнь Солнца? Будешь хамить — расчленю и урою!

Вокруг него ходили маргинальные персонажи с кликухами Инерция, Голубь, Страшила, Человек-гора, Красноштан, Леви. Барон, Красноштан и Леви просочились в мой салон. Барон был с хорошо подвешенным языком, актёрскими задатками и опытом психушек. Скорее всего он был профессиональным мошенником, не чуждым светской тусовки. Его главной присказкой было: «Мы на эти каламбуры отвечаем калом бурым».

Леви относился к выезжантам из хорошей еврейской семьи и учился на экономфаке МГУ. У него был надменный профиль, загнутые ресницы, много претензий и интеллектуальный багаж. Девочки немного боялись его за спесь и обилие западных терминов в сложносочинённых монологах. Впоследствии погиб от передозировки наркотиков.

Красноштан был маленький толстенький «человек-оркестр», на одной половинке зада его джинсов был вышит серп, на другой — молот. Его знало не одно андеграундное поколение. Каждый день он сочинял себе новую биографию, каждый раз, прячась от правоохранительных органов, менял облик. В том числе и на женский. Он не однажды хранил у меня запрещённую литературу (Мандельштама). Имел дело с торговлей книжками, иконами, живописью, наркотиками и мошенничал. Вертикаль его общения находилась в диапазоне от создателя гимна СССР до криминальных авторитетов. Горизонталь ограничивали границы государства и отсутствие паспорта. Обаяния и придумчивости был нечеловеческой. Мои сыновья слышали от хиппи своего поколения, что недавно Красноштан умер. Но я не верю. И не исключено, что однажды ко мне подойдёт старушка в монашьем прикиде, бородач в ватнике или крохотный господин в смокинге и скажет: «Привет, Машка, узнаёшь? Ща я тебе такие сплетни расскажу. Ты же знаешь, я маниакально-депрессивный. У меня полгода был депрессив, а вчера маниакал начался, так что сейчас мы с тобой идём в гости. Имей в виду, там уже всё накрыто».

Огромным ударом для меня было узнать через двадцать лет от Олега Радзинского, сидевшего за антисоветчину, что Красноштан работал на органы.

Солнце уважали, но кулуарно считали, что он выдвинулся на фоне дебилов и, провозгласив войну истеблишменту, стал хипповской номенклатурой. Чтобы конкурировать с ним, нужно было отдавать стриту всю жизнь, никто к этому призвания не чувствовал.

Солнцу хотелось славы, любви и беспрекословного подчинения. Но, поскольку у «системы» не было законов, никто толком не знал, «в системе» он или нет, из-за этого любое общение с Солнцем выглядело разборкой. Он назначал хиппи своими подчинёнными, а они об этом не знали. Впрочем, он был мил и добр, и никому ни разу так и не дал в морду, хотя говорил только об этом. Юра Солнце талантливо творил свою легенду, хотя сегодня понятно, что и он сотрудничал с органами.

Жизнь на флетах проходила в жанре разудалых группешников под запрещённую музыку и винегрет из наркотиков. Меня это не манило, я использовала только свободолюбивые качества «системы», экзотичность её представителей, эстетический ряд, но система ритуалов у меня на Арбате была своя. Я задавала жёсткий салонный жанр, в который хиппи вплетались хитрым орнаментом только до той поры, пока жанр их сдерживал. Солнце не был у меня ни разу. Я понимала, что он захочет сделать это пространство своим, и ещё не известно, кто войну выиграет и с какими потерями.

Моя подруга Таня Александрова возилась с ним более пристально. Какое-то время они ходили «не разлей вода», все считали, что у них роман, но Солнце стремился к этому без взаимности. С её стороны были хипповское почитание и возвышенно-благотворительные мотивы. Солнце написал толстый графоманский роман «Бегство», и Таня даже отдала его своей маме, опытному редактору, для приведения в удобоваримое состояние. На исходе отношений она привела Юру Солнышко в дом, где старый пёс лизнул его руку в сыпи, а мама-врач мгновенно поставила по ней диагноз — запущенный сифилис.

В московских хиппи причудливо сплелись бомонд, студенты, фарца и подворотня. Они взаимно презирали друг друга, но общий враг — «советская власть» — в минуты роковые делал их монолитом. Были и совсем случайные люди. Моя подружка по стриту хипповка Тамара гордо говорила:

— Я скоро замуж выхожу.

— Когда?

— Когда он из крезы выйдет, — всяческая психиатрия считалась хорошим тоном. Свадьба Тамары происходила в джинсе под «Битлз» с деревенскими родственниками и периной в приданое.

Мы с Веркой крутили романы с Марлоком и Румянцем. Но Марлок сделал неосторожный шаг в надежде повысить авторитет: отвёл меня в гости к своему другу и наставнику, сорокалетнему неуспешному сценаристу по фамилии, скажем, Валентинов. Валентинов был тем, что совали в наше бессознательное как образ настоящего мужчины: высок, плечист, бородат, смугл, хрипловат, пьющ, в трудный момент способен сделать заинтересованное лицо и к месту процитировать Бродского. Он даже дослушивал до конца, в то время как большинство его сверстников до конца могли дослушать только инспектора ГАИ. Я влюбилась до беспамятства.

Его жена свалила навсегда в Америку, периодически высылая магнитофоны и джинсы, на продаже которых он строил бюджет, не пренебрегая позой оставленного трагического героя. У него была овчарка, стеллаж самиздата, пьющая хорошенькая любовница-актриса и ощущение себя большим художником. Когда мы пришли в гости, там веселилась компания. Хозяин пил водку из пивной кружки и стряхивал с колен то полуодетую любовницу, то требующую прогулки овчарку. Это мешало подсесть поближе. Пришлось достать первую попавшуюся книжку с полки и начать обсуждать её так, чтобы, отогнав боевых подруг, Валентинов кинулся защищать автора.

Уже в юности я понимала, что номер работает на контрастах: если передо мной мужчина, рисующий на себе супермена, надо петь про кризис мачизма — без нажима, но с пониманием, даже с сожалением. Но про кризис. Если наоборот, то про то, как даже самой возвышенной мужской душе и самому толстому кошельку пошли бы стройные длинные ноги и рельефы мускулов. И тоже с пониманием и сожалением. Модель практически не даёт сбоя: чтобы защитить своё сословие, мужчина оторвётся даже от полового акта, а потом в полемическом пылу не успеет заметить, что участвует в том же самом акте, только уже с вами, а не с предыдущей партнёршей. В юные годы я не пренебрегала манипуляциями; с возрастом поняла, что мужчина, не идущий в руки без дополнительных усилий, практически не имеет смысла.

Объяснившись по поводу книги, Валентинов успел разглядеть меня, потребовал выпиванья на брудершафт, запихнул в мою сумку свежий самиздат и предупредил, что послезавтра я должна его вернуть. Марлок был отставлен, он был инфантильным московским мальчиком, которого важный папа запихнул учиться на режиссуру вместо армии. Ел наркотики, отвязывался, любил фантастику и мороженое. По опыту и сообразительности я казалась ему Сократом. Надо сказать, высокий процент поклонников западал не на мои внешние данные, а на мою «взрослость и многоопытность», руша миф о «простушке и дурочке» как золотой мечте среднеарифметического мужчины.

Через пару дней, потрясённая темпом и органичностью отношений, возникающих между полами, я была в объятьях Валентинова, ощущая второй в жизни роман как историю двух людей, наконец нашедших друг друга в этом огромном мире. Понятно было, что меня любят безумно — иначе стал бы взрослый серьёзный человек тратить столько времени? Он писал киносценарий о молодёжи, и я не знала, что он писал его последние пять лет. Я немедленно разложила на его письменном столе свои дневники и опусы и с пылом «истинной подруги художника» начала выслушивать одни и те же картонные куски сценария, пытаясь вдохнуть в них жизнь. Еще первый возлюбленный научил меня тактично глотать галиматью о творческих муках, и я понимала, что на меня снова возложена высокая ответственность.

Сегодня, в сорок лет, написав четырнадцать пьес и кучу прозы, я так и не изведала онанистической прелести вербализации творческих мук. Очевидно, я малотворческое существо, но вздохи над белым листом бумаги и чистым экраном компьютера до сих пор кажутся мне мизансценическими излишествами. Если нечего написать, пойди займись другим, дел-то вокруг сколько. Так что никто из спутников не может пожаловаться на моё околотворческое нытьё.

Я ночевала у Валентинова, варила гостям кофе, важно поддерживала беседу и невероятно гордилась своим положением. Актрисе было отказано от дома, Марлок прервал отношения с Валентиновым; а я, как большая (хотя возлюбленному было известно, что мне семнадцать), ходила по квартире, уничтожая художественный беспорядок, и валялась на тахте с сигаретой, листая книги и альбомы. Овчарка меня ненавидела, и я боялась оставаться с ней вдвоём.

— Зачем тебе на философский? — недоумевал Валентинов. — Тебе надо во ВГИК на сценарный или замуж.

— Мне необходимо приличное образование, — пышно поясняла я. — Только на философском преподают логику, высшую математику и историю религии одновременно.

— Зачем тебе логика? Зачем тебе высшая математика? — ужасался он. — Кто вбил тебе это в голову?

Однажды он надолго ушёл с собакой, а я начала преображать жильё. Решила выстирать постельное бельё, под Шопена, изображая крутую хозяйку, не чуждую культурных ценностей. Но навыки были нулевые: дома бельё сдавалось в прачечную или кидалось в стиральную машину. Короче, что-то я с ним делала, оставив на финише открытый кран при закрытом стоке. Что-то я сделала и с дорогим проигрывателем. К возвращению Валентинова вода протекла на нижний этаж, а иголка проигрывателя накрылась медным тазом. К чести возлюбленного, он оказался не мелочным и не занудой, тем более, что жил на чувство вины бывшей жены, материализованное в американские посылки. Он как-то утешил нижних соседей, захлопнул недействующий проигрыватель, налил водки в пивную кружку и задумчиво сказал:

— Не думал, что ты окажешься такой дорогой любовницей.

Он умел это сказать так, чтобы напряжение исчезло, а не усилилось. За что ему «спасибо», и ещё «спасибо» за то, что больше ни с одним мужчиной я не пыталась утверждаться в посудохозяйственных формах, понимая, что это может оказаться слишком дорогостоящим.

Что до «любовной дороговизны», то второй раз услышала этот диагноз лет через десять, когда, прощаясь у моего дома, другой любимый мужчина сказал: «Как тебя угораздило поселиться в Ясенево? Это ж целый бак бензина!» Он был одним из самых хорошо оплачиваемых работников пера, и заявление это придавило хрупкую конструкцию наших отношений. А Валентинов умел сказать, умел рассмеяться, умел взять паузу и напихать в неё всякого такого… Он только не умел перевести всё это в жанр заказного сценария.

Однажды вечером, придя, как уговорились, я обнаружила запертую дверь. Удивлённая, отдежурила у подъезда часа два. У меня не было никакого алгоритма поведения в такой ситуации, а жил он в далёком новом районе. Темнело. Идти к автобусу уже было страшно. До дома на такси десятка, а в кармане пять рублей. Ничего, выпрошу остальное у матери. Я села в такси. Дорога по пустому шоссе не сулила ничего хорошего, но выбора не было. Молчаливый таксист свернул в лес и без прелюдий, как глухонемой, начал стаскивать с меня кофту. Я уже не растерялась, и мои длинные когти разметили его щёки, как наскальная живопись. Удивлённый сопротивлением, он отступил.

— Вот паспорт. Мне нет восемнадцати. Вот экзаменационный лист. Я провалилась в университет, — вытряхнула я содержимое сумки. — Мой родственник работает в прокуратуре. Пятнадцать лет за изнасилование несовершеннолетней. Выйдете из тюрьмы седым.

— Я в такси работаю, дура, — хрипло сказал он после паузы. — Я вас всяких видел. И несовершеннолетних, и пенсионерок, и с университетами, и с партбилетами. У всех эта штука одинаковая. Или давай, или вали пешком!

Я вышла из машины, гордо прошествовала вперёд по освещённому фарами пространству, и он медленно тронул за мной.

— Вот я сейчас по тебе проеду, сука, и никто никогда твоих следов не откопает!

Машина зарычала прямо надо мной, и, забыв о свежей операции, о запрете бегать, о туфлях на высоком каблуке, я понеслась как сумасшедшая по мокрой болотистой жиже. Но сколько я могла пробежать? Я остановилась и начала торопливо и неумело обращаться к богу. Таксист еле успел затормозить. Потом закурил и, ни слова не сказав, развернулся и уехал. Тут началось самое страшное. Смертельно боящаяся леса, темноты и неизвестности по отдельности, я получила всё в одном флаконе. С ледяным от ужаса, непослушным телом и грохочущим сердцем, я бродила по лесу до рассвета, вела диалоги с друзьями, читала стихи, а меня обступали все ужасы по очереди, от самых детских до самых взрослых. Ветки цепляли меня за распущенные волосы, ямы ухватывали мои туфли на неудобных каблуках, тени демонстрировали ужасные картинки. При своём топографическом кретинизме я, может быть, ходила всю ночь по кругу, пока радиус его не увеличился и колючая проволока не вцепилась в мои светлые брюки. Проволока оцепляла что-то тёмное и огромное, по ней, как мальчик-с-пальчик по камушкам, я вышла на шоссе.

Светало. Я села на сумку и заснула. Меня растолкали водители, едущие с ночной смены. Они дали кофе из термоса, чистый платок для физиономии, долго ругали, что не запомнила номер, и отвезли обратно. В пять утра я позвонила в дверь. Валентинов открыл и отшатнулся. Брюки были рваные и грязные по колено, футболка — с размытыми пятнами слёз и косметики, руки и лицо исцарапаны сложным узором. Когда, выйдя из ванной, я посвятила его в подробности, он пришёл в ужас.

— Понимаешь, — сказал он виновато, — заболела мама. Взял собаку, сел в машину. Думал, быстро. Туда, сюда. Позвонить некуда. Ключ соседям оставить не догадался.

И вдруг я увидела, что он врёт. Что он просто забыл, засиделся, затрепался где-то. Я не стала качать права. Во-первых, я ещё не умела. Во-вторых, я онемела от цинизма. Спать я не могла, меня преследовали кинокадры, по мне проезжает рычащее такси, мокрая земля смыкается надо мною, под ней остаются все планы, все ненаписанные стихи и статьи, вся моя глупая молодая жизнь, а в это время он сидит, пьёт водку, к месту острит и ни капельки не помнит, что мы договорились сегодня утром по телефону!

Я тихо встала, собрала с письменного стола все свои произведения (а я давно заметила, что он их кусками перепечатывает на машинке для своего мёртворождённого сценария), натянула ещё мокрую, выстиранную им одежду и выскользнула. Собака даже не заворчала вслед. Её всё устроило.

У Валентинова не было моего телефона — я редко давала телефон, потому что не было такой щёлочки, в которую матушка не пыталась бы пролезть в мою жизнь с целью обустроить там всё по-своему. Больше ничего об этом человеке мне не известно, имя его так никогда и не всплыло в кино.

Какие-то мальчики из прошлой жизни продолжали клубиться на Арбате, среди них были будущие атташе, финансисты, профессора и режиссёры. Но все они пахли своими московскими мамами и папами, которые решали и делали за них всё, а меня тянуло к героям, создавшим себя самостоятельно. Оглядевшись на стриту, я нашла такого. Его звали Роман, ему было лет тридцать. Он был зеленоглазый грек неземной красоты с агатовой бородой. Видеоряд для меня всегда был очень значим, у меня без него просто тормозились гормональные процессы. Роман фарцевал пластинками и уверял, что работает патологоанатомом. Скорее всего он был недоучившимся медиком, застрявшим на хороших заработках в анатомичке. Мысль о том, что смуглые породистые пальцы, касающиеся меня, ежедневно потрошат трупы, не давала покоя. Но тем не менее на стриту мы были объявлены женихом и невестой.

Проблема состояла в том, что ритуалы у нас были разные. Я потащила его в театр на партийный спектакль Марка Захарова «Автоград». Роман честно надел костюм, но после первого акта объявил, что тратить вечер на это «конъюнктурное говно» не может, и мы пошли в кабак. Он любил застолье и умел его вести, любил и умел платить, всего остального я про него не понимала, была ещё маленькая. Потом я привела его к маме на обед. Мама была в шоке, она не знала, как разговаривать с красивым взрослым мужиком, изображающим жениха несовершеннолетней дочери.

Я бывала в его снятой квартире, но он так и не потащил меня в постель. Что-то мешало. То ли у него были проблемы, то ли ему нравилась игра в девочку-невесту, которая вовсе не скрывала от него собственной недевственности. Кончилось всё мрачно. Мы стояли компанией у «Московского», сзади неожиданно подошли двое в штатском и, предъявив документы, повели его к себе. Это была стандартная пугаловка, но было непонятно, как она будет разворачиваться дальше. С ментами было понятно, но ловцы в штатском выходили на нас, как шариковы на котов. Роман обернулся и строго сказал: «Бери такси, езжай домой!».

Смеркалось. Я вышла к проезжей части и подняла руку. В затормозившем такси кроме водителя сидело два грузина вполне солидного вида. Естественно, я боялась их меньше, чем гэбистов. Или просто была самоуверенной дурой.

— Мне, пожалуйста, до Маяковской, — сказала я таксисту и села сзади на свободное место, потому что спереди сидел один из пассажиров.

— О, хиппи-студенты, кто же отпустит такую девочку ночью, поедешь с нами! — сказал мой сосед и бросил таксисту пятидесятирублёвую бумажку.

Всеми способами я призывала к совести таксиста, спрашивала, есть ли у него жена и дочь, но пожилой человек только вжимал голову в плечи и так и не поднял глаз на зеркало, боясь встретиться с моими. До сих пор помню его жиденькие волосёнки и сутулую спину в обшарпанном пиджаке. В новом районе, куда меня завезли, на улице не было ни души. Заорать я не успела, быстро заткнули рот. Кстати, не факт, что я бы смогла заорать. Я потом выяснила, что все девочки, которым в детстве запрещали громко плакать и чего-то требовать, немеют в экстремальных ситуациях.

В однокомнатной квартире был третий. Этаж — восьмой, телефон вынули из розетки и заперли в шкаф вместе с моей одеждой. Всё, что происходило в квартире в течение этой ночи, оставляю на совести грузинского народа. Каждый народ должен отвечать за своих подонков. Потом, пьяные как свиньи, они даже пели по-грузински. Они дрыхли. Я стояла у окна, разглядывая голубой асфальт. На мне не было ничего, кроме эластичного бинта, который было велено носить на больной ноге после операции. Спасло только богатое воображение, я представила себя голую и мёртвую на асфальте, а эту мразь в полной безопасности. Побродила по квартире, закрыла форточки и открыла газ. Я думала, что всё произойдёт довольно быстро.

Но один из них встал в туалет, закашлявшись, понял, разбудил гортанными звуками остальных. Они вскочили, открыли окна, попытались снова дать мне по физиономии, но мне уже было всё равно, я не плакала и на вопросы не отвечала. Очевидно, старший понял, что что-то не то, отпер сумку из шкафа, вывалил из неё мои вечно таскаемые с собой рукописи, косметику, кошелёк и паспорт. Изучив паспорт и наконец поняв то, что вчера я не могла докричать до их пьяных ушей, они затрепетали и начали громко ругаться по-грузински. Потом начали писать восьмёрки вокруг меня.

— Деточка, хочешь кофе? Шампанского? Мы же не знали, что ты несовершеннолетняя. Ты же так взросло выглядишь. Мы за всё заплатим. Сейчас мы оденемся, всё будет хорошо. Ой, какие у нас джинсы польские! А теперь будут американские. У тебя будет столько денег, сколько ты захочешь, только никому не надо говорить. У тебя ничего не болит? Тебя от газа не тошнит? Мы же не бандиты, мы серьёзные люди, приехали в Москву по делам. У нас у всех семьи, дети. Ты только не молчи, ты отвечай нам на вопросы, пожалуйста.

Меня с почестями посадили в такси, сунув в сумку толстую пачку двадцатипятирублёвок. Когда машина отъехала, я выбросила деньги в окно. В этом не было литературщины швыряния купюр, я боялась сделать это раньше потому, что за две такие бумажки, сунутые таксисту, они вполне могли заполучить меня обратно. В зеркало я видела, как самый шестёрочный из них собирает деньги с асфальта, на котором вполне могла к этому моменту лежать я, не спрячь они одежду.

Только через семнадцать лет после этого я прошла психическую реабилитацию, и жизнь резко изменилась в лучшую сторону. Поэтому я настойчиво советую всем жертвам изнасилования последовать моему примеру, ведь изнасилование оставляет в психике мощные последствия. Самые безобидные из них — низкая самооценка и вытекающая из неё социальная неуспешность, сексуальные проблемы, связанные с ожиданием насилия в постели; и гипертревожность за детей, выливающаяся в их неврозы и частые болезни.

Сейчас я могу вспоминать об этом отстранённо. Впрочем, газ я тоже открывала по трезвому расчёту. Понимала, что не пойду в милицию, а если пойду, мне не помогут. С интернатско-больничного детства я привыкла рассчитываться за всё сама. И ещё поняла, что эти грузины не были особыми сексуальными маньяками, они были среднеарифметическими скотами. По одежде и способам сопротивления они не могли спутать меня с проституткой, но в их голове было простое мужское «Как это она не хочет? Мы же деньги потом дадим!». Было бы интересно спросить, за какие деньги они готовы были бы вступить в половой контакт с женщиной, внушающей омерзение?

Я остановила такси около Веркиного дома. И увидела, как навстречу мне идёт Веркина одноклассница по кличке Ёка в белом платье, белых римлянках и с белыми волосами. Она показалась мне из той жизни, из которой я автоматически выбыла минувшей ночью. Я стояла посреди дороги и не могла сделать ни одного шага. Она подошла ко мне, всё поняла, обняла меня, и мы вместе заревели. Неделю, пока сходили следы побоев, я жила у подруг.

Но следы были не только на теле: я поняла, что боюсь выходить на улицу, что мужской взгляд вызывает у меня животный страх, а грузинский акцент — спазм во всём теле. За эти два года произошло слишком много даже для такого жизнестойкого существа, как я. Я перестала спать ночами и перестала есть. Обратиться за помощью было не к кому. Было непонятно, как рассказать эту историю вслух. Подруга отвела меня к какой-то даме-психиатру, предварительно всё за меня рассказав.

— У тебя, деточка, истощение нервной системы. Я могу положить тебя в больницу, но давай попробуем сами. И будь очень осторожна в выборе партнёров. Одна ошибка, и у тебя будут проблемы на всю жизнь, — сказала она и выписала мне кучу таблеток.

Постепенно я вернулась от подруг на Арбат, начала есть, спать и даже улыбаться. Спала днём, а ночью читала и писала при лампе, и у меня всё время жил кто-то из девчонок. Как-то ещё с пустым взглядом и испуганным телом я ходила по арбатским магазинчикам и встретила одну из интернатских девиц-старшеклассниц, обучавших нас в спальне «науке побеждать». В каких-то вызывающих тряпках и большом количестве штампованного золота она рассказывала, как удачно пристроилась в торговле. У неё были сильно поражены нога, рука и спина, держалась она бойко, но жутко накрашенные глаза были затравлены.

— Дура ты, дура! Зачем тебе этот сраный университет? — заорала она. — Мне б твою фигуру на недельку, я бы таких дел наделала!

— Каких? — вяло спросила я.

— Я бы всем мужикам, которые меня унизили, сказала бы, какое они дерьмо!

— А так ты им не можешь сказать?

— А так они мне не поверят!

Что я могла ответить ей на это?

А что касалось красивого зеленоглазого Романа, то, когда я позвонила и рассказала всё по горячим следам, он долго держал паузу, а потом заметил, что нельзя изнасиловать женщину, если она этого не хочет. Потом одумался, жалел, пытался всё повернуть назад, но больше он мне был не интересен. В памяти осталась только одна фраза. Когда я притормаживала его богемность, он язвил: «Из тебя получится хорошая секретарша мужу-зануде!».

Из этого опыта общения с мужчинами я усвоила английскую пословицу: «Джентльмен — это человек, который снимает шляпу, прежде чем ударить женщину».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.