Глава первая ОПАСНОСТЬ!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

ОПАСНОСТЬ!

Кино в те годы никого уже не удивляло; был снят не один фильм о Шерлоке Холмсе. Но лишь в 1912 году кинематографисты впервые обратились к Дойлу, чтобы купить у него права на экранизацию. Это были представители французской кинокомпании «Эклер», которые уже снимали фильмы о великом сыщике; теперь наконец непосредственно у автора были приобретены права на «Медные буки». Предложенная сумма, по словам доктора, показалась ему настоящим кладом – он тогда не знал, какими деньгами может ворочать киноиндустрия. Впоследствии, когда он захотел продать эти права своим соотечественникам, ему пришлось выкупать их у французов за сумму в десять раз большую. Неизвестно, видел ли он французскую экранизацию – скорее всего, конечно, видел. Он об этом не упоминает. В 1912-м его занимали совсем другие вещи.

Артур Конан Дойл и Джордж Бернард Шоу были знакомы с 1891 года. Не раз им доводилось сражаться по одну сторону баррикад – рядом, но не вместе. Оба были ирландцами со всеми вытекающими последствиями: горячий, упрямый характер, сентиментальность и умение сказать едкое словцо; если у Дойла преобладала сентиментальность, то у Шоу – желчность. Друг друга они недолюбливали. Дойл воспринимал Шоу как злобного, ядовитого критикана, для которого нет ничего святого, который ради красного словца отца родного не пожалеет; Шоу считал Дойла весьма посредственным литератором, а также напыщенным, восторженным и недалеким человеком. Маленький штрих, характеризующий обоих: однажды в Хайндхеде был поставлен любительский спектакль по пьесе «Как вам это понравится»; на представлении были Дойл и гостивший там Шоу. Нетрудно догадаться, как самодеятельные деревенские актеры могли играть Шекспира. Дойл рукоплескал и очень хвалил игру. Шоу сказал, что ничего ужаснее он не видел. Дойл неплохо разбирался в театре и мог отличить хорошую игру от плохой, но считал, что нужно быть благодарным людям, которые тянутся к искусству и искренне желают доставить окружающим удовольствие. Шоу подобные соображения были чужды. И так у этих двоих было во всем и всегда. При этом внешне сохранялись дружелюбные отношения. Но в 1912 году два писателя страшно поссорились.

14 мая погиб «Титаник». Пересказывать обстоятельства самой катастрофы нет смысла – их нынче знают все. Море было спокойное, и лайнер тонул медленно, но из 2 206 человек, находившихся на борту, спаслись только 711. Погиб, в частности, Уильям Стид, старый приятель и идейный противник Дой-ла, двадцатью шестью годами ранее опубликовавший в «Пэлл-Мэлл газетт» статью с описанием выдуманной катастрофы современного лайнера, который не был оснащен достаточным количеством спасательных шлюпок; через два дня после его смерти провидческая статья была перепечатана всеми газетами. Это – установленные факты; в том же, что касается подробностей спасательной операции, разногласия существуют до сих пор.

В первые дни сведения о катастрофе поступали очень отрывочно, в виде слухов и искаженных рассказов очевидцев. Сразу появилась версия о том, что капитан Смит застрелился. (По сей день неизвестно, как именно он погиб.) Британские газеты начали писать о мужестве и героизме, проявленных их соотечественниками – пассажирами, уступавшими места в шлюпках женщинам и детям, членами экипажа, стрелявшими в трусливых и злобных иностранцев, которые пытались спастись, расталкивая слабых, оркестрантами, игравшими до последнего мгновения, чтобы поддержать дух в пассажирах. Очень много говорилось о благородстве и очень мало – о панике и неразберихе, о пассажирах третьего класса, запертых по приказу капитана, о нехватке шлюпок, о том, что на судне не проводилась учебная тревога, что члены экипажа не знали, за какие шлюпки они отвечают, что пассажирам не объяснили, насколько серьезная опасность им угрожает, предпочитая успокаивать их музыкой. Тон всех статей был сентиментально-романтический.

Шоу это взбесило. В гибели «Титаника» он не видел героизма, а одну лишь самодовольную, преступную глупость. Не говоря уж о том, что капитан пренебрег предупреждением относительно айсбергов (сейчас вроде бы считается, что он был пьян, а его помощнику Лайтоллеру, который намеревался снизить скорость и изменить курс, не дал сделать это председатель судоходной компании Исмей – есть, впрочем, и другие версии). Само спасение было организовано из рук вон плохо, в результате чего шлюпки отчаливали от борта, заполненные лишь наполовину, и сидевшие в них даже не пытались помочь тем, кто оказался в воде. 14 мая Шоу опубликовал в «Дейли ньюс» статью под громоздким заголовком «Некоторые неупомянутые моральные соображения», где высказал все, что он думал по поводу «Титаника». Капитана Смита он прямо назвал преступником. Он привел известный пример со шлюпкой №1, впоследствии получившей название «специальная миллионерская», на которой уплыли всего 12 человек, хотя она вмещала 40. Он говорил о том, что женщинам и детям никто мест не уступал, что толпа готова была идти по головам, что офицеры стреляли в обезумевших пассажиров не из благородства, а от ужаса. Но больше всего он ополчился на тех, кто видел во всем этом проявления «прекрасного героизма»: «Я спрашиваю, зачем это отвратительное, святотатственное, бесчеловечное, мерзкое вранье? Произошло несчастье, которое любого гордеца сделает смиренным, самого необузданного шутника – серьезным. Нас оно сделало тщеславными, нахальными и лживыми».

Шоу всегда был на стороне меньшинства и в меньшинстве (и, заметим, ему это нравилось); разумеется, на него и тут набросились все. Конан Дойла статья Шоу страшно возмутила. Он глубоко переживал трагедию лайнера, всплакнул над рассказами о героических оркестрантах, о седом капитане, ценой собственной жизни спасшем ребенка (была и такая версия, столь же недоказанная и недоказуемая, как и то, что Смит застрелился); он горевал о Стиде, который, по словам выживших очевидцев, проявил во время катастрофы мужество и благородство. Ему казалось, что горе сплачивает людей, что благородное поведение офицеров с «Титаника» послужит очистительной жертвой и добрым примером; он верил в катарсис – и вдруг такая лохань помоев!

«"Дейли ньюс", 20 мая 1912 г.

М-Р ШОУ И «ТИТАНИК»

Сэр, я только что прочел статью м-ра Бернарда Шоу о гибели «Титаника», напечатанную в Вашей газете. Она якобы написана в интересах истины и обвиняет всех во лжи. Никогда, однако, я не встречал выступления, в котором было бы нагромождено столько лжи. <...>

М-р Шоу хочет подкрепить примерами свой извращенный тезис о том, что героизма не было, и делится фактами, что женщинам не предоставили право спастись в первую очередь. С этой целью он выбирает одну-единственную самую маленькую шлюпку, спущенную на воду и укомплектованную при особых обстоятельствах, которые сейчас расследуются (речь о той самой «миллионерской» шлюпке. – М. Ч.). <...> Но м-ру Шоу известно не хуже, чем мне, что если бы он взял следующую лодку, то был бы обязан отметить, что в ней преобладали женщины (65 из 79 человек) и что почти все лодки двигались медленно, так как не хватало гребцов-мужчин. Значит, м-р Шоу намеренно выбрал одну лодку, чтобы создать ложное впечатление, ведь он знал, как это исказит ситуацию. <...>

В другом разделе статьи м-р Шоу пытается очернить поведение капитана Смита. Он использует свой излюбленный метод ложного предположения, заявляя, что будто бы сочувствие, выраженное общественным мнением по отношению к капитану Смиту, приняло форму оправдания того, как он командовал кораблем. На самом деле никто не пытался оправдать риск, на который пошел капитан, а сочувствие было адресовано старому почтенному моряку, который совершил одну ужасную ошибку и который сознательно отдал жизнь в ее искупление. <...>

Наконец, м-р Шоу пытается очернить прекрасный эпизод с оркестром, утверждая, что музыканты играли по приказу, дабы предотвратить панику. Но даже если это так, разве это умаляет мудрость приказа или героизм игравших музыкантов? <...>

Что же касается основного обвинения, будто катастрофой воспользовались с целью прославить достоинства британской нации, то мы были бы последними людьми, если бы не оценили мужество и дисциплину в их высочайших проявлениях. То, что наши симпатии отданы не только нашим соотечественникам, видно из того, как превозносится поведение американских пассажиров, и особенно столь часто ругаемых миллионеров, – так же тепло, как и любое другое событие этой замечательной эпопеи.»

С одной стороны, именно так до сих пор принято говорить о трагедиях и именно такой тон большинство людей считают уместным; с другой – при чтении последнего абзаца хочется взвыть – особенно от слов о добрых миллионерах и эпитета «замечательная». Вряд ли родственники погибших оскорбились бы, прочтя о том, что их родных не спасли из-за халатности – скорее их бы шокировало то, что смерть их близких для кого-то – «замечательная эпопея». Но доктор Дойл таков, каков он есть. Во всем он хотел находить – и находил – возвышенное, благородное, мужественное, героическое. Шоу очернил британский народ – этого Дойл ему не мог простить. Он часто ополчался против своих – в случаях с Идалджи или Слейтером – с таким же гневом, как и Шоу, но не мог слышать, когда его страну ругает кто-то другой. И тем не менее Дойл был абсолютно прав в отношении Шоу: тот подобрал факты тенденциозно – как и он сам. Оба говорили то, чему верили, и оба черпали сведения из недостоверных источников.

Шоу ответил Дойлу в той же газете 22 мая: «Сэр Артур обвиняет меня во лжи, и я должен сказать, что после него я не чувствую особого воодушевления говорить правду. Сам он против своей воли пишет самую, на мой взгляд, громоподобную ложь, которую автор когда-либо передавал в типографию. <...> Я так же принимаю близко к сердцу трагедию катастрофы, как и любой другой человек; но из-за невыносимой провокации, из-за отвратительной и бесчестной чепухи я был вынужден призвать наших журналистов прийти в себя и сказал открыто, что все происшедшее было опозорено бесчувственным всплеском романтического вранья».

Комиссия, возглавляемая лордом Мерси, расследовала гибель корабля; на Дойла первые результаты расследования комиссии произвели удручающее впечатление, и дальше спорить с Шоу он не решился. (А между тем в своих окончательных выводах комиссия заявила, что на «Титанике» все было в общем правильно, случилась не халатность, а просто ошибочка, лорд Исмей – молодец, повсюду царили дисциплина и мужество, если какие пассажиры погибли, то в основном по собственному легкомыслию, и на вопрос, что же случилось с «Титаником», дала ответ: «он утонул».) 25 мая Дойл завершил дискуссию: «Самое худшее, что я могу подумать или сказать о м-ре Шоу, это то, что среди многих его блистательных талантов нет умения взвешивать факты и свидетельства; также нет у него черты характера – назовите это хорошим вкусом, гуманностью или как угодно, – которая не дает человеку бессмысленно оскорблять чувства других людей». Шоу понял, что отвечать дальше было бы уже глупо, и промолчал. На дуэль они друг друга не вызвали, и конфликт потихоньку рассосался – вспыльчивые люди, как правило, отходчивы.

Из крупных биографов Дойла, описывавших этот конфликт, одни (Пирсон, Бут) остались нейтральными, другие – Карр, Стэшовер – приняли сторону Дойла, потому что его позиция «человечнее». Нам – если говорить конкретно о «Титанике» – ближе первый подход. Но... Еще раз отметим, что с точки зрения Шоу, конечно, Конан Дойл был сентиментальным, доверчивым идиотом. А сам Шоу был человек свободомыслящий, скептический, все подвергавший беспощадному анализу. Вот только... Шоу посылал Ленину свои книги с нежными надписями, сидел со Сталиным за столом и писал о том, как прекрасно живется в СССР – именно в те годы, когда на Украине крестьяне ели собственных детей. Так кто же после этого доверчивый идиот?

В декабре того же года Шоу и Дойл сошлись уже вполне мирно – на митинге, который был посвящен ирландскому гомрулю: протестанты Северной Ирландии полагали, что введение самоуправления приведет к преследованию протестантского меньшинства католическим большинством, а английские протестанты были убеждены, что этого опасаться не стоит: католики никого преследовать не собираются, а если начнут – Англия защитит своих единоверцев. И Дойл, и Шоу, естественно, придерживались второй позиции: Шоу всегда был за гомруль, Дойл постепенно, общаясь с Кейзментом, пришел к тому же мнению и, разумеется, был уверен, что Англия действительно сможет заступиться за протестантское меньшинство. Тексты их речей были напечатаны в газетах, освещавших митинг. Карр с нескрываемым злорадством описал, насколько сентиментальным и восторженным получилось выступление Шоу и насколько простым и трезвым – его недавнего оппонента: если Шоу с дрожью в голосе заявил, что одна лишь мысль о его ирландском происхождении «наполняет его дикой, неугасимой гордостью» и что ни в какой защите со стороны англичан он не нуждается – «пусть лучше католики его живьем сожгут», – то Конан Дойл сухо порекомендовал собравшимся поменьше предаваться воспоминаниям и побольше думать о «современных реалиях», как сказали бы сейчас.

Когда проходил вышеупомянутый митинг, Дойл уже приступил к работе над вторым романом о Челленджере – «Отравленный пояс». Пожалуй, после «Трагедии „Короско“» то был второй раз, когда доктор обратился к жанру, характерному для более позднего времени. Это сейчас пишется огромное количество книг и снимается еще большее количество фильмов в жанре глобальной апокалиптики, а до Второй мировой войны это была все-таки редкость. Родоначальником жанра обычно называют Уэллса с его «Машиной времени» (1895), рассказом 1897 года «Звезда» и «Войной миров», опубликованной в 1898-м. Это не совсем точно и уж совсем несправедливо по отношению к французу Жозефу Рони, известному нам в основном своими «первобытными» романами, но написавшему также несколько интересных текстов о глобальных катастрофах, причем первый из них, «Ксипехузы», появился за несколько лет до «Машины времени». Грядущему концу света еще в 1826 году был посвящен роман Мэри Шелли «Последний человек», а еще раньше – книга француза де Гренвиля с таким же названием; можно вспомнить еще «Грядущую расу» Э. Бульвер-Литтона, «Колонну Цезаря» американца И. Доннелли и роман русского беллетриста А. Беломора «Роковая война 18?? года». Уэллс в первое десятилетие XX века написал еще два произведения на апокалиптическую тему – «В дни кометы» и «Война в воздухе». В те же годы вышли повесть английского писателя Форстера «Машина останавливается», роман Рони «Гибель земли», Валерий Брюсов написал о гибели цивилизации пьесу под названием «Земля», а русский фантаст С. Бельский – повесть «Под кометой». В 1913-м Куприн опубликует роман «Жидкое солнце», Рони – «Таинственную силу», Уэллс – «Освобожденный мир», а затем эсхатологические романы станут во всех странах появляться регулярно, чтобы достичь пика в 1940-х.

Совершенно естественно, что апокалиптика стала зарождаться на рубеже веков, когда в воздухе витали предчувствия катастроф, войн и революций. В Англии с концом викторианской эпохи заканчивалось и ощущение спокойного уюта. Но то, что к жанру апокалиптической аллегории обратился доктор Дойл с его несокрушимым рассудительным оптимизмом, с его пристрастием к реализму, на первый взгляд кажется удивительным. Однако если мы вспомним, сколько раз он в самые разные, вполне мирные годы произносил слова о том, что «Англия стояла на пороге войны», то ничего удивительного уже не будет в том, что он и настоящую большую войну предчувствовал заранее. В мемуарах он писал, что «долгое время» не хотел верить в немецкую угрозу и что «в компании образованных англичан нередко оставался в одиночестве, высказывая мнение, что ее не существует». Но к 1912 году это «долгое время» безусловно закончилось. Война уже виделась ему. Катастрофа «Титаника», которую он принял так близко к сердцу, тоже была ее предвестием.

«Где-то произошла перемена. О том свидетельствуют нарушения в спектрах всех небесных тел. Перемена может оказаться доброй. Может оказаться дурной. Может оказаться и нейтральной. Мы не знаем. Наивные наблюдатели думают, что происходит нечто, чем спокойно можно пренебречь; но тот, кто, подобно мне, наделен более глубоким прозрением истинного мыслителя, тот понимает, что вселенная таит непостижимые возможности и что среди всех людей мудрейший тот, кто всегда готов к неожиданному». О себе доктор, разумеется, не смог бы сказать, что он «наделен более глубоким прозрением истинного мыслителя», но профессору Челленджеру это было позволительно: «Наша планета вступила в пояс ядовитого эфира и теперь углубляется в него со скоростью многих миллионов миль в минуту». До выстрела в Сараеве оставалось совсем немного времени.

Дойл, конечно, романы Уэллса читал. И его собственный роман похож на уэллсовские тексты, в некоторых частностях так сильно, что впору говорить о заимствовании. Особенно большое сходство существует между «Отравленным поясом» и повестью «В дни кометы» – с той лишь разницей, что Уэллс клянет «гидру капитализма», а Дойл ограничивается общим сетованием на несовершенство человеческого жизнеустройства. В обоих романах Земля, на которой царят суетность, раздражение и непонимание, окутывается облаком отравленного газа; на краткое время героям кажется, что мир погиб; потом выясняется, что газ сделал людей лучше; то, что воспринималось как катастрофа, пошло человечеству на пользу; отравлен был как раз тот, прежний мир. У Уэллса сам газ благодаря присущим ему свойствам в один миг переделывает души людей, у Дойла люди «просто осознают», что раньше жили неправильно, но по сути это одно и то же.

«Мы живем теперь в такое время, когда Великая Перемена во многом уже завершилась, когда в людях воспитывается известная духовная мягкость, ничего, впрочем, не отнимающая от нашей силы, – писал Уэллс. – <...> Изменился воздух, и Дух человеческий, дремавший, оцепеневший и грезивший лишь о темных и злых делах, теперь пробудился и удивленными, ясными глазами снова смотрел на жизнь». А вот и «Отравленный пояс»: «Мрачная тень нависла над нашей жизнью, но кто посмеет отрицать, что под покровом этой тени произошла некая переоценка ценностей, пересмотр жизненных целей: сознание долга, разумное понимание ответственности, глубокое стремление к совершенствованию окрепли в нас до такой степени, что всколыхнули общество во всех его слоях. <...> Больше здоровья, больше радости стало у людей, и от этого они стали против прежнего только богаче, несмотря на выплату повышенных сборов в общественный фонд, благодаря которому так поднялся общий жизненный уровень на наших островах».

Очень любопытна эта оптимистическая эсхатология. У более поздних авторов, описывающих глобальную катастрофу и конец света, практически не встретишь мнения, что подобное может пойти людям на пользу. Две мировые войны убили веру в человечество. Однако Джек Лондон писал «Алую чуму» всего двумя годами позднее, чем Дойл – «Отравленный пояс», но и он в преобразование Земли уже не верил: «Снова изобретут порох. Это неизбежно: история повторяется. Люди будут плодиться и воевать. С помощью пороха они начнут убивать миллионы себе подобных, и только так, из огня и крови, когда-нибудь в далеком будущем, возникнет новая цивилизация. Но что толку? Как погибла прежняя цивилизация, так погибнет и будущая». Лондон, как и Дойл с Уэллсом, родился и вырос в тихом, спокойном XIX веке; в XX веке в Америке было значительно безопаснее, чем в воюющей Европе. И тем не менее вера британцев в человечество была крепче. И Дойл, и Уэллс говорили о том, что нельзя самоуспокаиваться – а все-таки, наверное, сказалась викторианская убежденность в конечной незыблемости и справедливости всего сущего.

Юрий Кагарлицкий в статье об Уэллсе писал, что последний был прекрасным юмористическим писателем, в отличие от Киплинга и Конан Дойла, чьи юмористические потуги тяжеловесны и неловки. Не очень это справедливо по отношению к Киплингу, и Конан Дойл писать смешно тоже умел, даже про страшное. Когда Мелоун, Саммерли и Рокстон, нагрузившись баллонами с кислородом, едут в поезде к Челленджеру, то, не сознавая, что уже отравлены, беспрестанно скандалят и ссорятся между собой – сцена вроде бы аллегорическая, смысл которой заключается в том, что перед лицом грозящей катастрофы негоже предаваться мелким политическим распрям, но вместе с тем это прелестный комический текст. Едва не перебив друг друга, они все-таки попадают в дом Челленджера; тот рассказывает им, как, находясь под воздействием эфира, покусал свою экономку, но затем нашел в себе силы контролировать сознанием разрушенную психику: призыв к человечеству разумом обуздать свои разрушительные инстинкты... «Так, когда моя жена сошла в столовую и мне захотелось спрятаться за дверью и напугать ее диким криком, я оказался способен побороть это побуждение и поздороваться с нею достойно и сдержанно. Неодолимое желание закрякать уткой было равным образом осознано и подавлено. Позже, спустившись во двор заказать машину и увидав нагнувшегося Остина, увлеченного чисткой мотора, я остановил свою уже занесенную руку и воздержался от некоего опыта, который, вероятно, заставил бы шофера последовать по стопам экономки».

Уэллс как юморист был вообще гораздо сильнее Конан Дойла, но в его апокалиптических текстах с юмором как-то плоховато. Одна из причин этого, вероятно, заключается в его чрезмерной увлеченности идейно-нравоучительной стороной произведения; другая, пожалуй, та, что герои Уэллса всякий раз встречают конец света в одиночку – тут не до смеха. У Дойла друзья (пусть просто приятели) готовятся к гибели вместе, а в хорошей компании и смерть красна: «Настоящее принадлежало нам. Мы его проводили в добром товарищеском общении и приятном веселье».

Доктор Дойл ухитрился даже гибель цивилизации сделать уютной:. «...С чисто английским уважением к порядку и с хозяйской гордостью маленькая женщина в пять минут разостлала на круглом столе белоснежную скатерть, разложила салфетки и подала скромную закуску – все, как требует цивилизация, вплоть до электрического фонаря, установленного в виде лампы на середине стола!» «Завтрак в самом деле прошел очень весело. Правда, мы не забывали ужас нашего положения». С точки зрения психологии – чушь, вздор. Но если бы в книгах Конан Дойла соблюдались законы психологии, мы бы вряд ли их так любили. Для сравнения – в «Войне миров» есть внешне очень похожий фрагмент: «Милое, встревоженное лицо жены, смотрящей на меня из-под розового абажура, белая скатерть, серебро и хрусталь (в те дни даже писатели-философы могли позволить себе некоторую роскошь), темно-красное вино в стакане – все это запечатлелось у меня в памяти. Я сидел за столом, покуривая папиросу для успокоения нервов, сожалел о необдуманном поступке Оджилви и доказывал, что марсиан нечего бояться». Но у Уэллса эта сцена служит для того, чтобы подчеркнуть ужас одинокого, близкого к отчаянию героя; она – болезненное напоминание о прошедшем, безвозвратно утерянном. Герои Дойла о прошлом не сожалеют и наслаждаются белой скатертью абсолютно искренне. Может ли такое быть? Поскольку конца света пока что не было, поделиться опытом некому, и писателям, характеризующим психологическое состояние героев перед лицом гибели мира, приходится полагаться исключительно на собственное воображение. Но нет, все-таки подобное поведение невозможно, надо же знать какую-то меру, соблюдать хоть какое-то психологическое правдоподобие... Разве все списать на кислородные баллоны, вызвавшие эйфорию?

У Дойла функцию «кислородного баллона» для героев – которую у Уэллса не слишком убедительно берет на себя социализм – с успехом выполняет вера в жизнь после смерти. В «Отравленном поясе» мы сталкиваемся с удивительнейшей для эсхатологической фантастики вещью: оказывается, гибель человечества (даже если герои ни чуточки не надеются на его возрождение) – это вовсе не так уж скверно.

Обычно в произведениях апокалиптического толка – и у того же Уэллса – гибель человечества кажется наиболее ужасным из всего, что может произойти. У Дойла все наоборот.

«Если бы вы совершали свое плавание на превосходном пароходе, который взял бы вместе с вами на борт всех ваших родных и друзей, вы бы чувствовали себя иначе: как бы ни была сомнительна и тогда ваша судьба, вас, по крайней мере, ободряло бы сознание, что вас ожидает общее и одновременное для всех испытание, которое до конца оставит вас в том же неразлучном кругу». Умирать – не страшно, умирать – не плохо, умирать – легко, хорошо и правильно; напротив, истинной трагедией было бы «остаться жить, когда все доброе, благородное, прекрасное погибло бы на Земле». Умирать даже очень полезно. «Наше тело было для нас главным образом источником боли и усталости. Оно постоянно указывало нам на нашу ограниченность. Так чего же нам огорчаться, когда оно отделяется от нашего духовного "я"?» Когда миссис Челленджер задыхается и любимый муж спасает ее, дав ей подышать кислородом, она недовольна.

« – Ах, Джордж, мне так жаль, что ты вернул меня обратно, – сказала она и взяла его за руку. – Дверь смерти в самом деле, как ты говорил, скрыта за красивой, сверкающей завесой: едва прошло первое чувство удушья, мне стало несказанно легко. Зачем ты увлек меня обратно?

– Потому что я хотел, чтобы мы вместе совершили переход от жизни к смерти».

Сразу вспоминается финал «Писем Старка Монро»: лучше умереть вместе, чем жить порознь. А Мелоун говорит о своей любимой матери: «Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она – в Ирландии».

В 1911 году доктор Дойл еще не знал, что будет «там», не мог даже утверждать с полной уверенностью, что будет хоть что-нибудь. «Если я буду жить после смерти, – писал он в дневнике, – меня не сможет удивить ничто из того, что я встречу за покровом вечности. Лишь одно может поразить меня. Это – осознание дословной правоты христианских догм». И еще: «Даже предположив, что спиритизм не ложь, мы сделаем лишь небольшой шаг вперед. И все же этот шажок приводит нас к решению насущного вопроса – все ли кончается со смертью?» Доктор Дойл не был пока уверен, но очень надеялся. Профессор Челленджер уже знал точно.

Итак, ядовитый эфир постепенно заполняет весь мир; четверо британцев, вооруженных кто верой, кто – равнодушным презрением, – устроившись уютно, как в театральной ложе, глядят в глаза смерти со спокойным любопытством. «На нашу долю выпадает самое необычайное переживание, так как, по всей вероятности, мы будем последним арьергардом армии человечества в ее походе в Неизвестное». Молодому Мелоуну, правда, в последний миг становится жаль гибнущего мира: «Слишком хороша была обитель, откуда нас теперь так внезапно, так беспощадно изгоняли!» Немножко «поскуливать» начинают и остальные, но Челленджер всем присутствующим подает пример стойкости. «Научная мысль умирает на посту, работая нормально и методично до самого конца. Она не останавливается на такой мелочи, как ее собственный физический распад, пренебрегая им в той же мере, как и всеми вообще ограничениями в нашем материальном пространстве». В общем, все замечательно, можно спокойно умирать.

Но тут хитроумный автор, обманув своих героев, загоняет их в непредвиденную ловушку: Земля умерла, а они остались живы. Это их очень огорчает. «Вместо радости, какую, казалось, должны были испытывать люди, только что избежавшие неминуемой смерти, нас захлестнуло волной черное уныние. Все, что мы любили на земле, смыто в бесконечный неведомый океан, и мы высажены одни на необитаемый остров, без ожиданий, без надежд. Несколько лет мы будем рыскать, как шакалы, между могилами вымершего человечества, а потом придет и наш запоздалый и одинокий конец». То же самое, кстати, чувствуют и персонажи Уэллса, оказавшиеся в аналогичной ситуации: «Зачем я брожу по этому городу мертвых, почему я один жив, когда весь Лондон лежит как труп в черном саване?» (Картины мертвой, охваченной пожарами Англии в «Войне миров» и «Отравленном поясе» вообще очень схожи.) Растерян даже непоколебимый Челленджер, а у хладнокровного смельчака Рокстона начинается что-то вроде тихого помешательства.

В более поздних постапокалиптических романах – у Уиндема и Мерля, например, – выжившие персонажи тотчас начинают думать о продолжении человеческого рода: копить провизию, сажать огороды, организовываться в отряды, искать женщин и интенсивно размножаться. Дойловские герои ни о каком продолжении рода человеческого не мечтают. С концом цивилизации для них все кончено, жить просто незачем – на кой черт нужна такая жизнь?! Даже Челленджер, заявляя, что наука не умерла, пока жив хоть один ученый, тем не менее готов планировать дальнейшую жизнь лишь на те годы, что ему остались, – а ведь он совсем не так стар и у него есть жена. Мелоун еще в предыдущем романе потерял любовь девушки, Саммерли и Рокстон в ней, похоже, сроду не нуждались, и они отнюдь не намерены заниматься продолжением рода. Подобные мысли им даже в голову не приходят. Чем выживать – без достоинства, без комфорта, без свободы – лучше умереть. У Уэллса, между прочим, то же самое. Выжившему герою «Войны миров», которого катастрофа разлучила с любимой, встречается человек, проповедующий возрождение рода человеческого, естественный отбор, уничтожение слабых и подбор подходящих «самок» – но он оказывается отвратительным полубезумным пьяницей; сам же герой мечтает увидеть жену или умереть, потому что жизнь без нее ему не интересна. В современном романе он бы скорее вооружился топором и побежал драться за встречную самочку, желая положить свою индивидуальность на алтарь продолжения рода (а четыре дойловских британца живо разъяснили бы миссис Челленджер, что в ее обязанности входит послужить возрождению человечества со всеми вытекающими последствиями). Как и Дойл, Уэллс не хотел размножения вместо любви и выживания вместо жизни.

Литература XX века, убившего невероятное количество людей, провозгласила человеческую жизнь наивысшей ценностью. В литературе XIX века ценность была другая: человеческое достоинство. Если нельзя жить как подобает, как хочется, как не противно – так уж лучше умереть. Вот такие они были чудаки, эти викторианцы. В отличие от нас они – верующие и неверующие – считали смерть не самым худшим из того, что может случиться с человеком.

Проехавшись по вымершему Лондону, герои Дойла – даже не попытавшись воспользоваться радио! – приходят к выводу, что мертва вся планета; если живые люди где-то и остались, так в каком-нибудь Тибете, а это все равно что ничего. В «Войне миров» так же молчаливо подразумевается, что с разрушением Лондона погибло все – так что читатель даже удивлен, когда в финале ему сообщают о материальной помощи, которую Англии оказала Франция – какая еще может быть Франция, у них, что же, не было марсиан? Здесь невозможно удержаться от того, чтобы привести еще одну цитату: «Ты думаешь, я хоть одну минуту верю тому, что что-нибудь случилось с Европой? Там, брат Генрих, электричество горит и по асфальту летают автомобили. А мы здесь, как собаки, у костра грызем кости и выйти боимся, потому что за реченькой – чума...» Так говорит персонаж пьесы Михаила Булгакова «Адам и Ева» (написанной в 1931 году), выживший после глобальной катастрофы. Очень это по-русски: нет, не верим мы, что у них там в ихних европах может быть конец света, как-нибудь да выкрутились – одни мы. У наших британцев все наоборот: с гибелью их народа умирает Земля.

Но все заканчивается хорошо, люди вразумляются – не с помощью социализма или чудесного газа, как у Уэллса, а просто потому, что должны же они вразумиться когда-нибудь. «Навеки должно запечатлеться в наших сердцах сознание неограниченных возможностей во вселенной, разрушившее наше невежественное самодовольство и открывшее нам глаза на наше материальное существование, как на бесконечную узкую тропу, с обеих сторон ограниченную глубокими провалами. Зрелость и торжество человеческой мысли – эта черта нового нашего душевного состояния – пусть послужит основным устоем, на котором более серьезное поколение воздвигнет достойный храм природе!»

Дойл был сильно удивлен, когда после выхода «Отравленного пояса» (роман печатался в «Стрэнде» с марта 1913-го и в том же году вышел отдельной книгой в издательстве «Ходдер энд Стаутон») агент Жозефа Рони заявил, что роман является плагиатом по отношению к опубликованному в том же году, но двумя месяцами раньше, роману француза «Таинственная сила». Действительно, когда читаешь роман Рони, поначалу кажется, что сходство между двумя текстами действительно большое. У француза Земля подвергается воздействию не газа, а неких космических спор, занесенных кометой; с людьми происходит ряд последовательных психических и физиологических мутаций; по всему миру начинаются ужасные бунты и революции; кажется, что человечество погибает, как вдруг обнаруживается, что мутация изменила людей к лучшему, они стали счастливы и довольны: «Города пострадали больше деревень, но здесь удивительным образом оказались решены социальные проблемы и прежде всего вопрос трудоустройства: работы, пусть временной, теперь хватало всем, повысили жалованье служащим, а казна обогатилась до такой степени, что впору было понижать налоги. У многих появилась теперь возможность проявить милосердие и помочь страждущим».

Ну чистый Дойл! Но дальше Рони «заворачивает» такое, что Дойлу никогда бы в голову не пришло: все это социальное умиротворение было лишь промежуточным этапом, обманкой, люди на самом деле продолжали мутировать и в результате превратились в животных. Как фантаст Рони оказался оригинальнее, как футурист – глубже, как беллетрист – парадоксальнее наших англичан. Но в чем тут можно увидеть плагиат – решительно непонятно. Идейная направленность книги Дойла совершенно иная. Ни научная фантастика, ни футуристика его не интересовали, не говоря уже о том, что события в двух романах развиваются прямо противоположным образом. С куда большим основанием Рони мог бы обвинить в плагиате Джека Лондона с «Алой чумой», где люди тоже возвращаются в первобытное состояние.

Дойл вступил в публичную переписку и несколько раз объяснял довольно кротко, что начал писать «Отравленный пояс» за много месяцев до публикации «Таинственной силы», что если даже допустить, что он ее прочел, он не успел бы. и пр. и пр., – при этом, правда, ввернув фразу «У меня в жизни много других занятий, кроме наблюдения за творчеством месье Рони и копирования его произведений», которая, надо полагать, не добавила французу симпатий к английскому коллеге. Издатели Дойла вступились за своего автора, и таким образом инцидент был исчерпан.

«Отравленный пояс» был хорошо принят публикой и критикой. Шоу, правда, обругал его на все корки. По отношению к «Затерянному миру» он этого не сделал. Похоже, что он великодушно дозволял своему коллеге писать книжки для подростков, но осаживал его, когда тот пытался браться за какую-нибудь мало-мальски серьезную проблему.

21 декабря 1912 года Джин родила девочку – Джин Лину Аннет Конан, будущую военную летчицу, «Air Commandant Dame», и любимицу доктора Дойла. Она была самой энергичной, самой талантливой из всех его детей. Как никто, она понимала его. У нее было великолепное чувство юмора. Из ее поздних интервью можно сделать вывод о том, что она больше любила отца, чем мать. Кингсли и Мэри считали родителя чрезмерно строгим, Деннис и Адриан – строгим и справедливым. Джин он запомнился как «веселый и ласковый». Когда она, одетая матерью в новое светлое пальто, лазала по берегу реки и падала в грязную лужу, то, боясь материнского гнева, бежала к отцу – и тот за нее заступался. В детстве она считала себя мальчиком и играла только в мальчишечьи игры. Ее основное имя было Джин, но доктор звал ее «Билли», и в своих детских письмах к нему она подписывалась «твой сын Билли». В «Троих» он называет ее Бэби («детка») и говорит о ней: «Оба мальчика – бурные, но мелководные речки в сравнении с этой маленькой девочкой с ее сдержанностью и элегантной отчужденностью. Мальчики понятны; но эту девочку никто никогда не сможет понять до конца. Она полна скрытой внутренней силы. Воля у нее железная. Нет такой силы, что могла бы согнуть или сломить ее дух; на нее можно воздействовать лишь с помощью мягкого и спокойного убеждения. Но упрямой она бывает редко. Обычно она тиха, вежлива и спокойна; она предпочитает наблюдать за событиями, лишь время от времени принимая в них участие со снисходительной улыбкой».

Противоположности притягиваются: лучшим другом Джин станет не застенчивый Деннис, а бестия Адриан. Они будут часто и бурно ссориться; наступит даже день, когда пятилетняя Джин откажется помолиться за своего брата перед сном: «Боже, благослови всех, но только не Димплса». Мать отругала ее: так поступать нехорошо. Тогда Джин, перечислив в молитве имена всех окрестных кошек, собак, коз, а также своих кукол и других игрушек, самой любимой из которых было старое, драное, грязное, скатанное в трубку стеганое одеяло, нареченное именем Риггли («червячок»), в самом конце сквозь зубы пробормотала: «Ладно, так и быть, Боже, благослови эту сволочь Димплса»...

Кингсли приезжал на каникулы. После Итона он обучался на медика в Лозанне. В 1913-м он уже готовился к получению медицинского диплома в госпитале Сент-Мэри. Это был мягкий и замкнутый юноша, и отец признавался, что далеко не всегда понимает его. Но в целом они ладили. Конфликт с Мэри тоже смягчился, и она, приезжая на каникулы, возилась с малышами. В общем, все у доктора Дойла было хорошо. Вот только человечество его малость подводило.

Параллельно с «Отравленным поясом» Дойл писал большую статью «Великобритания и грядущая война» («Great Britain and the Next War»), которая была опубликована в феврале 1913 года в газете «Фортнайт ревью». Она была вызвана чтением книги германского генерала фон Бернгарди, который без всякого стеснения писал о том, что здоровым нациям, чья численность возрастает, необходимо завоевывать новые территории, и даже называл эти территории поименно, начиная с Франции. Англия тоже была среди них.

В те «долгие времена», когда Дойл, по его словам, не верил в возможность войны с немцами, он обосновывал свою позицию следующим образом. С одной стороны, Британия никогда не нападет на Германию, потому что население страны этого никогда не одобрит, а вести большую войну за границей без поддержки народа невозможно. С другой – Германия никогда не нападет на Британию, потому что ей незачем это делать: «Было непостижимо, что собственно она могла приобрести в результате подобных действий. <...> Самое большее, на что она могла надеяться, – это кое-какие угледобывающие районы и, возможно, некоторые колонии в тропиках, которых у нее и так имелось предостаточно». Все-таки доктор был очень наивен в геополитических делах. Отродясь ни для одного государства то обстоятельство, что у него чего-то «предостаточно», не служило препятствием к тому, чтобы заполучить еще больше.

И вот наконец доктор прозрел и увидел, что его разумные, логические доводы, которые могут убедить любого отдельного человека, в отношении государств не работают: «К несчастью, в национальных делах не всегда правит разум, а порой страна может быть охвачена безумием, сметающим все расчеты». (В своей статье он, впрочем, не называл Бернгарди безумцем, не высказывался насчет его морального облика и был по отношению к нему ядовито-корректен.)

Англия в войну давно уже верила, но – благодаря своему флоту – считала себя непобедимой; доктор ясно видел, что она ошибается. В вопросах военной стратегии и тактики он наивным никогда не был, и если несколько лет тому назад он «в компании образованных людей» был едва ли не единственным человеком, отрицающим наличие опасности, то теперь он в той же компании и в том же одиночестве кричал о ней, а его не хотели слушать. Отсидеться на острове не удастся. Страна импортирует продукты (почти пять шестых общего потребления!) из других стран, в особенности из Франции. Если Германия нападет на Францию, Британии волей-неволей придется воевать и на континенте. Кроме того, на британский флот появилась управа – самолеты и подводные лодки. О тогдашней авиации Дойл говорил, что она «весьма пригодна для сбора информации», но пока что не способна изменить ход войны (и был, пожалуй, прав: хотя тяжелые бомбардировщики на Балканах в Первую мировую использовались, в целом применение военной авиации не было масштабным); субмарины – другое дело. В них Дойл видел главную и реальную опасность.

Уже к 1900 году некоторые страны имели небольшой подводный флот. Но англичане идею воевать с помощью субмарин не одобряли: адмирал Уилсон говорил, к примеру, что подводная лодка есть подлое и несправедливое средство – настоящие мужчины воюют лицом к лицу. К 1914-му, однако, Британия уже обладала крупнейшим в мире подводным флотом в 74 единицы. И все же когда адмирал Скотт заявил, что субмарины полностью изменят облик войны на море, ему почти никто не поверил. Но именно так думал Конан Дойл. Ни одна блокада не поможет против немецких субмарин; торговые суда, перевозящие продовольствие, будут ими уничтожены.

Просто «каркать» доктор Дойл никогда не любил: он предлагал конкретные меры. Во-первых, говорил он, надо не зависеть от иностранных продуктов, а производить все нужное дома, для чего поднять тарифы на импортное продовольствие. Во-вторых, следует производить подводные лодки самим, причем «грузовые», чтобы можно было перевозить продовольствие на них. В-третьих, необходимо построить под Ла-Маншем туннель – «дорогу жизни». (Такой проект ранее уже выдвигался – впервые он был предложен Наполеоном при заключении мирного договора между Англией и Францией; в 1880-м даже начали проходку тоннеля с обеих сторон пролива.) В 1913 году проект был вполне осуществим технически. В-четвертых, надо ликвидировать всеобщую воинскую повинность и вместо этого готовить компактные и мобильные территориальные войска для боевых действий на континенте. В-пятых, нужно учесть опыт Русско-японской войны и срочно разработать средства борьбы с плавучими минами.

В статье Дойл также касался «ирландского вопроса»: по его убеждению, перед лицом грозящей опасности будут забыты внутренние распри; ирландцы, шотландцы, англичане – все должны встать рука об руку. Еще до публикации статьи Дойл послал ее текст Роджеру Кейзменту, которого считал тогда одним из самых лучших и достойнейших своих друзей. Но Кейзмент на статью отреагировал весьма кисло. Военные технологии его не заинтересовали. Он в ответ написал статью «Ирландия, Германия и грядущая война», в которой доказывал, что у его родины нет и не может быть с Англией никаких общих интересов (статья, носившая явно провокационный характер, была под псевдонимом опубликована в Ирландии). Доктор был очень огорчен. Но эти идейные разногласия не изменили его отношения к Кейзменту, как и разногласия со Стидом не разрушили их дружбы.

«Великобританию и грядущую войну» опубликовали; все меры, предложенные Дойлом, были осмеяны и отвергнуты. Доктор уже привык к роли Кассандры: повторялась ситуация с Англо-бурской войной. Конан Дойл, «весь такой средневековый», говорил о научно-техническом прогрессе, о современных методах ведения войны, а военное ведомство отмахивалось от него, предпочитая все делать по старинке. (Может, не Иннесу, а именно ему надо было стать профессиональным военным и, чем черт не шутит, министром обороны?) Тарифы на ввозимые товары поднимать нельзя, так как это нарушит принципы торговли и приведет к удорожанию продуктов, что вызовет недовольство в народе. Подводные лодки – чепуха, мелочь, их в Германии кот наплакал, британскому флоту они повредить не смогут, не стоит принимать их всерьез. Туннель под проливом не поможет в войне, напротив, поспособствует проникновению противника на остров – именно потому в 1883-м его строительство и прекратили. (Из этих соображений британское правительство долго противилось строительству туннеля – его построили только в 1994-м.) Рекрутский набор есть единственный способ формирования армии. Мины не так уж страшны, да и все равно против них ничего не придумаешь. Нет, конечно, были высокопоставленные военные, которые оценили предложения доктора – генерал Тэлбот, генерал Тернер, – но подавляющее большинство военных и политиков их проигнорировали. Премьер-министр Асквит предпочитал толковать о непобедимости могущественного британского флота. Генерал Вильсон, распорядитель военных операций, пригласил Дойла на конференцию по военным вопросам, но доводам его не внял.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.