«Ни стонов, ни слез»
«Ни стонов, ни слез»
О санатории, где Мура прожила последний год своей жизни, Чуковский написал дважды: в очерке «Бобровка на Саре» (он вышел в «Новом мире» № 2 за 1930 год) и в повести «Солнечная», которая увидела свет лишь в 1933 году. Детей в Бобровке лечили по особому методу: они весь год лежали на открытой площадке в любую погоду. Раньше так было только летом, но в 1927 году корпус санатория разрушило землетрясение, и дети провели на площадке и зиму тоже – и, к удивлению медперсонала, значительно окрепли. К 1930 году в санатории было несколько площадок, на каждой из которых под тентом в кроватях лежали дети – в гипсе, в корсетах, лангетах, панцирях, на растяжках. Каждая площадка имела свое название. Та, на которой лежала Мура, называлась «Октябрьской», но в повести она названа «Солнечной».
В очерке Чуковский рассказывает о детях на площадке: "У одного туберкулез позвоночника, он лежит уже четыре года, весь замуравленный в гипс. У другого туберкулез глаза, у третьего туберкулез почек. У четвертого (четвертый – это Мура, это ее диагноз. – И. Л.) и то, и другое, и вдобавок несколько гнойных свищей в тазобедренном или голеностопном суставе, тот только что перенес трепанацию черепа, у этого парализованы ноги…" При этом дети смеются, участвуют в собраниях, сочиняют обличительные частушки и хором поют в праздники. Они почти не видятся с родителями: встречи с родными сильно волнуют детей, у них поднимается температура, поэтому мамы и папы могут навещать детей три раза в месяц – «на этой почве происходит много раздирательных сцен», рассказывает Чуковский. Впрочем, в коллективе детям лучше, чем дома, говорит он горячо и убежденно, и за этими словами ясно различим горький опыт его собственной семьи: «В самой любящей, самой дружной семье заболевший костным туберкулезом ребенок подвергается целому ряду страданий, которых не знает в „Бобровке“»: он становится центром внимания, и «это прочно фиксирует его внимание на том, какой он замечательный мученик», «собственное эго разбухает у него до невероятных размеров и заслоняет все остальное», даже сны у него «окрашены страхом перед идущей на него катастрофой». Но стоит попасть в коллектив больных ребят – и он становится равным среди равных, и «в течение первых же дней узнает, что ему нужно волноваться не своей болезнью, а, скажем, судьбами китайских кули и всемирным слетом пионеров, что на свете есть колхозы и трактора и что вся его жизнь связана тысячью нитей с целым рядом таких явлений, которые не существовали для него в родительском доме. И чувство этой связи является для него целебным лекарством». Чуковский рассказывает об играх неподвижных детей (бинтуют кукол, подбрасывают мячик, устраивают гонки улиток), приводит их стихи, говорит о замечательных учителях, о главе санатория докторе Изергине, удивительном бессребренике и прекрасном враче – очень похожем на Айболита, только ворчливого и категоричного. Чуковский обращает внимание на самые больные проблемы санатория – перегруженность санитаров, которые переносят на руках до сотни больных детей в день, отсутствие дома для прибывающих семей – приехали вечером, у ребенка температура под сорок, а их гонят: прием до пяти часов, уезжайте куда хотите… Но главное его внимание сосредоточено на воспитании больных детей – методе, который позволяет педагогам добиваться хорошего настроения пациентов, дисциплины, соблюдения удивительной чистоты и даже тишины в тихий час. Гражданственность, ощущение своего «я» как части большого, общего «мы» так сильно развиты у здешних детей, рассказывает он, «что на этом чувстве зиждется здесь вся педагогика. Коллектив – единственный верховный судья всех правонарушений, учиненных детьми. Только при его постоянном воздействии удается здешним педагогам достигнуть таких чудес дисциплины»; при этом коллективизм оказывается даже не столько средством воспитания, сколько «медицинским средством»: он помогает поддерживать в детях жизнерадостность, не уходить в мрачные размышления о болезни и своем печальном будущем. «Даже зубами страдать, и то гораздо лучше в коллективе, ибо самую тяжелую боль легче переносить на миру, и лечиться нужно тоже соборно, особенно маленьким детям», – заключает Чуковский.
Примерно о том же – повесть «Солнечная». Только она все то же самое рассказывает для детей – и рассказывает, увы, с учетом социального заказа. «Солнечная» – не самое популярное произведение Чуковского. Она давно не переиздавалась, считается морально устаревшей и не заслуживающей внимания. Именно она написана вместо «колхозных вещей», выдавлена из Чуковского; она, возможно, самое принужденное, самое вымученное его произведение – в ней есть что-то от подмеченного Лидией Гинзбург травестирования важнейшего внутреннего опыта, который подгоняется под социальный заказ эпохи.
Быт площадки здесь описан куда подробнее, чем в очерке. Тут и болезненные перевязки, и воробьи, которых дети кормят недоеденным хлебом, и «мастирки» – ниточки с привязанным предметом, при помощи которых дети достают с пола или соседних кроватей то, что им нужно, и «хвостатое дерево», все увешанное ленточками-"монахами": дети их запускают, а ветер гонит, и они повисают на дереве. Есть и ветер, описанный в дневнике, – рвущий из детских рук газеты, тетради, лоскутки, уносящий прочь.
Главный герой «Солнечной», Сережа, тоже, как и Мура, пишет стихи. Повесть начинается с его приезда в санаторий. Ему страшно и больно. Но, попадая в общество таких же, как он, больных детей, он начинает меняться. «Они родители смотрели на него со слезами, ахали и охали над ним, и, глядя на них, он думал, что он самое несчастное существо на всем свете… Он был уверен, что в той санатории, в которую его привезли, целый день стоит стон и плач прикованных к постели ребят. И вот, оказывается, что здесь не только не вопят и не стонут, но вообще не говорят о болезнях: играют с утра до ночи, работают, учатся, совсем как здоровые дети. Озорничают, пожалуй, даже почище здоровых. И так много и так громко хохочут, что им то и дело кричат, чтобы они перестали бузить. И странное дело: те боли, которые казались Сереже невыносимо-мучительными, когда он лежал один, – здесь, в компании с товарищами, не вызывали ни стонов, ни слез».
Туберкулезные дети перестают быть несчастными страдальцами и собираются стать настоящими гражданами страны: живут ее интересами, устраивают соцсоревнование, даже работают, насколько могут (красят ведра для соседнего колхоза, например). И требуют, чтобы им дали возможность учиться, овладеть профессией, стать полноправными участниками общего строительства. Коллектив проходит несколько испытаний на прочность: перевоспитывает мрачного хулигана Бубу и мелкого пакостника Илька, переживает кризис, временно оставшись без внимания взрослых, справляется с этим кризисом, не дает превратить налаженную жизнь в хаос, подчиняет общим правилам и дисциплине «диких» новичков… Словом, это маленькая «Педагогическая поэма» на материале костнотуберкулезного санатория – своего рода предвосхищение макаренковской, которая появится несколькими годами позже. Интересна, кстати, дневниковая запись 1932 года о дальнейшей судьбе Бубы: «Он приехал в Ленинград, Боба помог ему устроиться в гидротехнический техникум, я дал ему денег (немного, вернее, давал эпизодически то 30, то 40, то – один раз! – 60 рублей) и теперь он твердо стоит на ногах, хотя, конечно, видно, что он калека».
Оно, конечно, дико и странно сейчас читать про стенгазету, где хулигана Бубу изобразили в виде бешеного пса, а в статье рядом сопричислили к австрийским фашистам; про двухнедельный бойкот Илька, про соцсоревнование на лучшую молчанку и еду, про борьбу за оздоровление быта и сокращение жвачничества (то есть манеры долго сидеть над тарелкой, вяло жуя)… Понятно, конечно, что автор улыбается, сообщая, что жвачничество сократилось на 48 процентов… но сам факт… А вот это вам как: «А когда однажды во время молчанки на Сережу напала икота, все глядели на него с ненавистью, как на вредителя…» Проценты, вредители, фашисты, бешеные псы – все, чем живет страна, собрано здесь на маленькой площадке, где полсотни детей в буквальном смысле слова прикованы, привязаны к постели. И, прикованные, фонтанируют идеями, горят, спорят, торопятся жить, знать, участвовать – вот и Сереже сразу показалось, что кровати на площадке несутся куда-то, словно под парусами…
Книга получилась очень бодрая (вспомним: «детская книга должна быть, во-первых, бодрой»). И вышла она такой не по социальному заказу – а по заказу совсем другому, не сформулированному вслух, но куда более существенному. Повесть была начата при жизни Муры и для нее. «Читает мою „Солнечную“ и улыбается», «Пишем вместе главу „Солнечной“» – эти дневниковые записи сделаны 8 и 9 сентября 1931 года, когда уже ясно было, что состояние девочки безнадежно. Никакой другой и не могла стать повесть, написанная в первую очередь для умирающей дочери, – для того, чтобы вдохнуть в нее надежду, заразить желанием жить, насмешить и отвлечь от предсмертной тоски.
Чуковский, старательно избегая натужного бодрячества, скрывает сострадание, пишет обо всех этих костылях, гипсовых панцирях и уколах в открытую рану как о вещах совершенно будничных, обыкновенных, составляющих естественный фон жизни. Книга – не о болезни, она – о жизни и воспитании.
Безусловно, принуждение было: необходимость писать о коллективизации дамокловым мечом висела над Чуковским. Но он выбрал ту тему, которая ему была ближе всего: воспитание человека коллективом и воспитание коллектива людей. «Солнечная» – явление того же порядка, что и написанный в годы великого перелома «Кондуит и Швамбрания», и «Республика Шкид», увидевшая свет куда раньше (эту книгу читают в «Солнечной» обитатели санатория). Это история не только и не столько о коллективизме, сколько о возмужании человека, становлении характера, превращении слабого ребенка в сильного человека и гражданина.
Задача не такая уж малопочтенная на сегодняшний взгляд. Острое разочарование в коммунистическом воспитании и тотальное отрицание педагогики коллективизма уже сыграли свою роль. Вместе с мутной водой идеологии эпоха перемен выплеснула и ребенка; разрушила здание советской педагогики, но ничего не построила на его месте – так и осталась гора мусора. Прошло время – и вот в обществе снова зреет понимание: для воспитания человека и гражданина нужна большая идея, нужен прочный фундамент; коллектив (ну хорошо, хорошо, социум) обладает значительным воспитательным потенциалом, и этот потенциал может быть не только отрицательным. И совершенно уж бесспорно, что детям – любым, а не только больным, – очень нужно дать в руки реальное, полезное дело; что труд может помогать выздоровлению, что ребенку-инвалиду важно ощущать себя полноценным членом общества, а не только объектом благотворительности, слезливого попечения… Недаром Чуковский впоследствии так близко сошелся с Макаренко и так горячо поддерживал его: их представления о воспитании человека были довольно близки.
Но вот вопрос: все есть в этой книге для того, чтобы читаться и сегодня, – не такой уж перебор в сторону коммунистической идеологии, и ведь читаются до сих пор и Макаренко, и Пантелеев с Белых, и кассилевская «Швамбрания». Почему же «Солнечная» оставляет такое странное чувство неловкости, почему так сильно ощущение недоговоренности, будто автор творил со связанными руками?
Оттого, что так оно и было. Чуковский, впервые взявшись за серьезную прозу, впервые же совершил тот самый грех, в котором неустанно обличал других писателей: он позволил себе быть неискренним. Он писал бодрую детскую книгу – может быть, в самом деле сначала веря в выздоровление дочери, в то, что ноги ее окрепнут, она пойдет – как его герои, сначала с костылями, потом без костылей; сначала веря, потом обманывая себя и читателя. Писал, как обычно, оглушая себя этой работой, гипнотизируя, заговаривая, отвлекаясь на нее от дикой душевной боли. В «Солнечной» отсутствует даже то, что есть в очерке, – боль расставания детей с родителями, редкие встречи с родными, плач приходящих в себя после операции под наркозом. Нет в повести и самой, наверное, сильной и жуткой сцены из «Бобровки на Саре»: в октябрьский праздник привязанные широкими ремнями к кроватям, закрепленные с помощью тяжелых мешочков, закованные в гипс дети поют оптимистические песни:
Наши мускулы упруги,
Наши плечи, как скала…
Чуковский поясняет: детское «мы» включает в себя куда больше, чем коллектив санатория – это часть необъятного «мы» всей страны, и для них вполне естественно так петь; больных отвлекают от мыслей о болезни, внушают им «тревоги и радости, которые лежат далеко за пределами их больничного мира», а это позволяет им сохранять оптимизм и бороться с болезнью. И все-таки – "со стороны было невесело слушать, как связанные и замурованные дети поют:
Мы вольные птицы,
Нам чужды оковы!
Но в том-то и дело, что ни один из них не заметил всей скорбной иронии, заключающейся в этих словах".
В «Солнечной» нет никакой скорбной иронии. Там туберкулез побежден. Выздоровление идет трудно, болезненно – но оно идет, и дети крепнут на солнце и ветре, и становятся настоящими людьми, и вливаются в процесс социалистического строительства, и вот они уже движутся на костылях – и скоро спустятся «по отлогой дороге к самому берегу моря, туда, где полуголые каменщики строят для них ФЕЗЕУ, великолепный белоснежный дворец, в котором они будут жить и учиться».
А настоящая Мура уходила безвозвратно. Какое-то время ее еще утешало последнее, что у нее было, – поэзия, Чуковский эквивалент вечности – но вскоре ушла и она. Кажется, истории о замерзающих сиротках – и те были милосерднее к детям: земная жизнь, в которой не было ничего хорошего, закрывалась для них, но открывались двери в изумительную вечность, где нет ни плача, ни скорби. Хроника умирания Муры – и особенно в сопоставлении с «Солнечной» – тем и страшна больше всего, что ни страна с ее поступательным движением к счастью, ни отец с его огромной любовью к мировой культуре, с его знанием поэзии, ни мать со всей своей нежностью ничем не могут помочь отбывающей детской душе, не снимут с нее тяжести и горечи: все лучшее было в прошлом, друзья вместе со страной движутся к счастью, а для меня ничего не будет – я исчезну. Не может она цепляться за литературу, не держит литература на плаву там, где удержало бы простое обещание вечности. Впрочем, для такой ситуации у страны и у литературы тоже был свой ответ – читайте «Смерть пионерки».
Маршак, выступая несколько лет спустя на Первом съезде советских писателей, очень хвалил «Солнечную» именно за ее бодрый тон. В статье «О большой литературе для маленьких», написанной на основе съездовского доклада, он специально сравнивает повесть Чуковского с дореволюционной литературой – ясно, в чью пользу: «Если бы книга на такую тему была написана кем-нибудь из дореволюционных детских писателей, в ней были бы грустные, лирические размышления, белые розы на могиле всеобщего любимца и счастливый отъезд его краснощекого маленького друга, который нехотя покидает добрых докторов и ангелоподобных сестер милосердия…» А у Чуковского – «даже в повести, где герои лежат прикованные к койкам туберкулезного санатория, и там главная тема – участие ребят в той созидательной жизни, которая идет за стенами санатория».
Если бы К. И. не прятался от себя, если бы он мог просто рассказать то, что думал, преодолев не столько внешний заказ, сколько внутренние преграды; если бы его талант хотя бы временами мог быть менее игровым и веселым – или не боялся таким быть в отрыве от жизнеописаний минувшего века; если бы он мог писать без расчета на непременную публикацию; если бы «Солнечная» не была такой беспощадно солнечной – то, возможно, она могла бы стать чем-то большим, чем короткая, проходная для советской литературы повесть о строительстве социализма в костнотуберкулезном детском санатории. Но судить Чуковского за то, что шедевр не состоялся, никто не вправе, и мы не будем.
Ему казалось, что он уже научился терять. Он лишился возможности заниматься критикой, утратил куоккальский дом, одного за другим хоронил друзей, его вытеснили из журналистики. С каждой потерей умирал он сам – не весь, только частью души; самую большую до сих пор, кажется, унес с собой Блок. И каждый раз он возрождался, вновь находил себя, и жизнь снова оказывалась возможной. Но 1930-й и 1931-й окончательно сломали ход его биографии. Его с позором выгнали из детской литературы, он впервые пошел на компромисс с собственной совестью; теснимый отовсюду, презирающий сам себя, он остался без дела, друзей, работы, доходов. Умерли Маяковский и Репин – огромная часть его прошлого. Умерла мама, Екатерина Осиповна – в дневнике даже не сказано об этом. Умерла Мура, и с этой последней потерей что-то бесповоротно умерло в нем самом – его вдохновенное отцовство, его молодость, его способность предаваться безоглядному, ничем не замутненному счастью. Он потерял радость. И потому больше уже не мог писать волшебных сказок.
Он снова устоял, но перестал быть тем Чуковским, которых существовал до сих пор. Он преобразился, как Данте, прошедший сквозь круги ада. До сих пор в его жизни открывались новые страницы, завязывались сюжеты, вешались на стены ружья. Отныне страницы будут закрываться, сюжеты – разрешаться развязками, ружья – стрелять. Это подлинный перелом. Но не кульминация, апогей, зенит – нет, перигей, кризис, нижняя точка синусоиды, вечно качающей его жизнь, минус единица, от которой двигаться ниже некуда, – только вверх.
Седой, тощий, полуголодный и безденежный, он вернулся с проклятого юга в новую реальность. И в который раз начал жизнь сначала. На сей раз даже не с нуля – с отрицательной величины.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
«Не до стихов… Здесь слишком много слез…»
«Не до стихов… Здесь слишком много слез…» Не до стихов… Здесь слишком много слез, В безумном и несчастном мире этом. Здесь круглый год стоградусный мороз: Зимою, осенью, весною, летом. Здесь должен прозой говорить всерьез Тот, кто дерзнул назвать себя
Глава 17. Этот город, знакомый до слез
Глава 17. Этот город, знакомый до слез В это трудно поверить, что это – факт. Дожив до почтенного возраста, когда всё еще впереди, но уже есть что вспомнить, проехав не один десяток стран и городов, я НИКОГДА не был в городе на Неве! Наверное, судьба так распорядилась, что я
РОЖДЕННЫЙ ИЗ СЛЕЗ
РОЖДЕННЫЙ ИЗ СЛЕЗ Редакция тувинской газеты оказалась именно такой, какой ее описывали мои приятели. В ней, и правда, в течение долгого времени находили себе приют безработные, оскандалившиеся журналисты. К моменту моего приезда там, например, служило трое пострадавших
Часть 5 Почти до слёз чужой язык Как резать лук, чтоб не заплакать
Часть 5 Почти до слёз чужой язык Как резать лук, чтоб не заплакать В начале 90-х, работая сперва в Принстоне, а затем в Бостоне, Мураками регулярно пишет небольшие эссе. А в 1994 году объединяет их в книгу под названием «Почти до слёз чужой язык»122. Одно из этих эссе я с
Проекты, расчеты — наивные до слез!
Проекты, расчеты — наивные до слез! Воскресенье, 10 июля. Ясный, летний день. Жарко. Еще несколько таких дней — и надо будет приступать к уборке хлеба. У меня 20 гектаров отборной пшеницы «Белая Банатка». Сорт очень хороший. Но имеет один недостаток: если он сегодня созрел, то
Только без слез!
Только без слез! Я работала с увлечением. Правильней было б сказать — с остервенением. Это была борьба. Притом беспощадная, так как себе я не позволяла ни малейшей слабости, не расходовала на себя ни одной лишней копейки: хлеб, огурцы, сыр, крутые яйца и чеснок. Это —
Глава 10. ВМЕСТО СЛЕЗ — СТРАХ И НЕНАВИСТЬ
Глава 10. ВМЕСТО СЛЕЗ — СТРАХ И НЕНАВИСТЬ Сегодня 31 декабря. Ночью снова шел снег и покрыл все вокруг свежим пушистым покрывалом. Снег сухой и рассыпчатый, какой нам особенно нравится. Вейхерт где-то узнал о том, что солдаты, сменившие нас на передовой, смогут сдержать
ОНИ МОГЛИ И ПЛАКАТЬ И СМЕЯТЬСЯ, НО СЛЕЗ БЫЛО БОЛЬШЕ!
ОНИ МОГЛИ И ПЛАКАТЬ И СМЕЯТЬСЯ, НО СЛЕЗ БЫЛО БОЛЬШЕ! Где-то на воле праздновали веселый май, а для зечек Речлага мая не было. Начальник гарнизона, недовольный своими солдатами, не поскупился на конвой, и 1 Мая был объявлен «трудовой вахтой», где зечки искупали свою вину перед
Проекты, расчеты — наивные до слез!
Проекты, расчеты — наивные до слез! Воскресенье, 10 июля. Ясный, летний день. Жарко. Еще несколько таких дней — и надо будет приступать к уборке хлеба. У меня 20 гектаров отборной пшеницы «Белая Банатка». Сорт очень хороший. Но имеет один недостаток: если он сегодня созрел, то
Только без слез!
Только без слез! Я работала с увлечением. Правильней было б сказать — с остервенением. Это была борьба. Притом беспощадная, так как себе я не позволяла ни малейшей слабости, не расходовала на себя ни одной лишней копейки: хлеб, огурцы, сыр, крутые яйца и чеснок. Это —
Минута мира и слез
Минута мира и слез Мы не очень часто ходим в церковь. И это плохо. Но это из-за того, что у нас с Джеком редко выпадают выходные вместе. Но как только такое случается, мы стараемся пойти на утреннюю мессу. Я люблю нашу церковь. Проводишь там всего какой-то час, а получаешь
1. «Довольно кровопролития и слез!»
1. «Довольно кровопролития и слез!» Этими простыми словами израильский премьер-министр Ицхак Рабин выразил чувства большинства людей обоих народов, которые в этот день, 13 сентября 1993 года, решились сделать через своих политических представителей первый шаг к
Глава 6 Воины-профессионалы и сила слез
Глава 6 Воины-профессионалы и сила слез Конвой из «лендкрузеров» трясся по Великой Рифтовой долине, по стране саванн, по дну высохшего озера, простиравшегося на двадцать километров во всех направлениях: сплошная сверкающая гладь слежавшейся земли, покрытой за тысячи лет
НЕ НАДО СЛЕЗ![3]
НЕ НАДО СЛЕЗ![3] Свое горе и несчастье женщина обыкновенно выражала в слезах и рыданиях. В рыданиях женщина изливала все, что наболело у нее, о чем хотелось кричать, о чем хотелось много и много говорить.А мы, женщины-большевички, сегодня, несмотря на то, что потеряли самое