«Делайте веселые лица»
«Делайте веселые лица»
Осенью 1919 года у К. И. в дневнике появляется коротенькая запись:
"У меня жена беременна,
но, конечно, это временно".
Кажется, звучит даже как-то легкомысленно. Мария Борисовна, уже не очень молодая и не совсем здоровая, ждала четвертого ребенка.
А вот в каком контексте появилась эта залихватская запись.
Неумолимо надвигается новая голодная зима. Литераторы и художники живут исключительно «пайколовством». Чуковскому приходилось ловить особенно много пайков, чтобы накормить большую семью. Поэтому он читал лекции и матросам Балтийского флота, и милиционерам (в «Горохре» К. И. читал историю литературы, Кони – основы уголовного права, Добужинский – рассказывал о петербургских памятниках искусства, Юрий Анненков о скульптуре), и пролетарским писателям, и акушеркам в «Капле молока имени Розы Люксембург» – писатели иронизировали, что молоко там и впрямь давали по каплям. «Я читаю в Пролеткульте, и в Студии, и в Петрокомпромиссе, и в Оцупе, и в Реввоенсовете», – передразнивал Корнея Ивановича Блок, приплетая ко многочисленным петроградским организациям, где тот подвизался, еще и поэта Оцупа (его фамилия расшифровывалась как «Общество Целесообразного Употребления Пищи»). Коллеги даже ставили Чуковскому в вину умение получать пайки в разных местах, принимая отчаянные попытки выживать за оборотистость. А. Ю. Галушкин сообщает: в первом варианте воспоминаний Замятина об А. А. Блоке, датируемом 1921 годом, присутствовала фраза: «И в то время, как у ловких литераторов (вроде критика Чуковского) было по четыре-пять „пайков“ из разных мест, Блоку приходилось довольствоваться одним» – никаких скидок на многодетность.
В конце лета и осенью в городе проходят обыски, громыхает канонада, по ночам в небе стоит зарево от пожаров. Чуковский хлопочет о Блоке – его уплотняют. «Тоска, скука, холодно, хуже», – пишет Блок. Арестован бывший министр просвещения академик Ольденбург – коллеги хлопочут об освобождении.
Юрий Анненков, начавший портрет К. И., топит печку разрубленной на куски дверью. Портретом, написанным в протопленном дверью помещении, можно полюбоваться на суперобложке 8-го тома нового собрания сочинений: изображен человек «с отчаянным от усталости, лекций и заседаний взглядом», по выражению Замятина. Гумилев топит шкафом, но шкаф дает мало жару (Николай Корнеевич Чуковский вспоминал, что Гумилев пустил на растопку и собрание сочинений Шиллера, будучи убежденным галломаном и германофобом). Блок пытается продать библиотеку: очень нужны деньги.
«С Мережковским мы ходили в издательство „Колос“ – там читал Блок – свой доклад о музыкальности и цивилизации… Впечатление жалкое. Носы у всех красные, в комнате холод, Блок – в фуфайке, при всяком слове у него изо рта – пар. Несчастные, обглоданные люди – слушают о том, что у нас было слишком много цивилизации, что мы погибли от цивилизации», – гласит одна из дневниковых записей К. И.
"Мы беседовали о политике – и о моем безденежьи. Они Шатуновские, друзья семьи выразили столько участья – отчаянному моему положению (тому, что у меня шесть человек, к-рых я должен кормить) (сам К. И., жена, трое детей и домработница. – И. Л.), что в конце концов мне стало и в самом деле жалко себя. В прошлый месяц я продал все, что мог, и получил 90 000 рублей. В этом месяце мне мало 90 000 рублей – а взять неоткуда ни гроша! – Сегодня празднества по случаю двухлетия Советской власти. Фотографы снимали школьников и кричали: шапки вверх, делайте веселые лица!"
«У меня от холоду опухли руки».
«Мои денежные дела ужасны, и спасти меня может только чудо».
«Мы самоуплотняемся: сдвинули всю мебель в три комнатки. Коля будет спать в комнате для прислуги. Темнеет – надо зажигать лампу, но керосину нет почти».
Осенью умер Леонид Андреев. Канул в небытие еще один огромный кусок прошлого. Жизнь стремительно упрощается, мельчает, сводится к набору простых действий и мыслей.
«Прежней культурной среды уже нет – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее, – тоскует Чуковский. – Сколько-нб. сложного не понимают. Я люблю Андреева сквозь иронию, – но это уже недоступно».
«Говорили о деньгах – очень горячо – выяснилось, что все мы – нищие банкроты, что о деньгах нынешний писатель может говорить страстно, безумно, отчаянно».
«Был вчера на „Конференции Пролетарских Поэтов“, которых, видит Бог, я в идее люблю. Но в натуре это было так пошло, непроходимо нагло, что я демонстративно ушел – хотя имел право на обед, хлеб и чай. Ну его к черту с обедом!»
Замятин в воспоминаниях о Блоке описывает один из дней поздней осени 1919 года: "Петербург – выметенный, опустелый; забитые досками магазины; разобранные на дрова дома; кирпичные скелеты печей. Обтрепанные обшлага; поднятые воротники; фуфайки; вязанные свитеры… Лихорадочная попытка перегнать нужду и какие-то новые, минутные, непрочные затеи, какие-то новые заседания – из заседания в заседание. И вот – поздно вечером, после трех или, может быть, четырех заседаний – в одной из маленьких задних комнат «Всемирной Литературы»: столовая, под зеленым колпаком, лампа; лица в тени. Налево от дверей – теплая изразцовая лежанка и на лежанке, возле лежанки – Блок, Гумилев, Чуковский, Лернер, я – и кругленьким кубарем из угла в угол Гржебин.
Трудно починить водопровод, трудно построить дом – но очень легко – Вавилонскую башню. И мы строили Вавилонскую башню: издадим Пантеон Литературы российской – от Фонвизина до наших дней. Сто томов". Писатели обсуждают Пантеон всерьез – разве что с легкой тенью недоверчивой улыбки.
Надвигалась одна из самых тяжелых зим за всю историю Северной столицы – хуже была только следующая, да еще блокада в Великую Отечественную. Заботы о еде и дровах стали неотступным кошмаром. Топливный кризис достиг такой степени, что на заготовки дров стали мобилизовывать, как в армию. Электричества нет, потому что нет топлива. Денег нет, потому что экономика в коллапсе. Люди бегут из больших квартир в маленькие, сбиваются в самые крошечные комнаты, жизнь подтягивается поближе к буржуйкам и керосинкам. Особенно драматические описания этой зимы оставил Виктор Шкловский:
«Зимой замерзли почти все уборные. Это было что-то похуже голода. Да. Сперва замерзла вода, нечем было мыться… Мы не мылись. Замерзли клозеты. Как это случилось, расскажет история… Мы все, почти весь Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз и вверх носили мы ведра каждый день. Как трудно жить без уборной».
«Была сломанность и безнадежность. Чтобы жить, нужно было биться, биться каждый день, за градус тепла стоять в очереди, за чистоту разъедать руки в золе».
«У мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные».
«Умирали просто и часто… Умрет человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно напрокат, тащат на кладбище».
«На ногах были раны; от недостатка жиров лопнули сосуды. И мы говорили о ритме, и о словесной форме, и изредка о весне, увидать которую казалось таким трудным…»
Как раз в начале этой зимы редколлегия «Всемирной литературы» и развлекалась сочинением прославленных впоследствии стихов для завхоза Левина (о дровах) и для мешочницы Розы Васильевны (о еде). «Святые слова „Дрова“» – это Блок. «Но у бледных губ моих / Стынет стих / Серебристой струйкой пара» – это Гумилев. А Чуковский иронически клеймил их за то, что они продали вдохновение за дрова и еду.
Корней Иванович, бесконечно занятый добыванием еды для семьи, заседаниями, лекциями, литературной студией, остатки времени и сил тратит на бескорыстную помощь другим. Постоянно носится по городу, хлопоча то о лошади для Кони, которому трудно ходить, то о родственнице Некрасова, то о голодном литераторе – добывает пайки, работу, деньги, переводы (а переводы оказываются плохими, и их приходится заново редактировать)… Идет к Горькому (тот, впрочем, и сам находится в постоянных хлопотах о ком-нибудь), бегает по инстанциям, доказывает: это наше достояние, это замечательные люди, они находятся в нечеловеческих условиях! Скоро его начинают считать чуть ли не волшебником, который может все: к нему идут с просьбами, которые он, если бы и хотел, выполнить не в состоянии.
В конце концов становится понятно: его сил не хватит на то, чтобы позаботиться обо всех, надо что-то срочно делать, пока людей еще можно спасти.
Идея открыть в Петербурге «Дом искусств» появилась у Чуковского еще летом. «В июле 1919 года я посетил по делам „Всемирной литературы“ Москву и там прочитал несколько лекций во Дворце Искусств, которым заведовал поэт И. С. Рукавишников, – писал К. И. в комментариях к „Чукоккале“. – Дворец Искусств помещался в том самом доме, где теперь Союз Писателей. Мне пришло в голову, что такой же „дворец“ необходимо создать и в Питере. Я стал хлопотать об организации филиала Дворца Искусств в Петрограде. Дело долго не сдвигалось с мертвой точки, покуда во главе учреждения не стал А. М. Горький. Ему усердно помогал А. Н. Тихонов (Серебров), взявший на себя всю организационную работу».
11 ноября на заседании «Всемирной литературы» Чуковский поднял вопрос о питании литераторов: «Никаких денег не хватает – нужен хлеб. Нам нужно собраться и выяснить, что делать». Запись в дневнике кончается словами: «Дом искусств как будто на мази!»
12-го: «Встал часа в 3 и стал писать бумагу о положении литераторов в России. Бумага будет прочтена завтра в заседании Всемирной Литературы».
13-го: «Вчера встретился во „Всемирной“ с Волынским. Говорили о бумаге насчет ужасного положения писателей. Волынский: „Лучше промолчать, это будет достойнее“…»
Чуковский, слава богу, достойно молчать не стал: «Из „Всемирной“ к Гржебину. Выпросил десять тысяч – и в Комиссариат Просвещения к Сазонову. Гринберг обещает в ноябре полмиллиона и в декабре – полмиллиона. Оставил валенки – и с Оцупом и Слонимским к Тойво…» Так и пробегал весь день, и вечером лег голодный. Утром снова побежал на заседание и сокрушался: «Горький забыл о нем и не пришел!»
18-го: «Целый день в хлопотах о продовольствии для писателей».
И снова заседания, и составление бумаг для Совнаркома, – и наконец 19 ноября Дом искусств открылся.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.