Отель «Челси»
Отель «Челси»
Сегодня я — Майк Хаммер:[48] смолю сигареты «Кул», читаю грошовые детективы, сижу в холле и дожидаюсь Уильяма Берроуза. А вот и он, чертовски элегантный: темное габардиновое пальто, серый костюм, галстук. Несколько часов я дежурю на посту, кропаю стихи. И вот Берроуз выкатывается из «Эль-Кихоте»: подвыпивший, слегка растрепанный. Поправляю ему галстук, ловлю для него такси. Так ужу нас с ним заведено, по молчаливой договоренности.
В промежутках между выполнением этих обязанностей изучаю местные нравы. Глазею, как тусовщики слоняются по холлу. Стены завешаны всяческой мазней — гигантскими, режущими глаз картинами, которые их авторы втюхали Стэнли Барду вместо арендной платы. Энергия и отчаяние оборотистых юных дарований бьют в отеле через край. Тут выходцы из всех социальных слоев. Бродяги с гитарами и удолбанные красавицы в викторианских платьях. Поэты-торчки, драматурги-торчки, кинорежиссеры-банкроты, французские актеры. Всякий, сюда входящий, — уже кто-то, даже если во внешнем мире он — никто.
Лифт поднимается медленно. Доезжаю до восьмого — может, Гарри Смит[49] у себя? Берусь за дверную ручку, но за дверью — мертвая тишина. Стены желтые, казенные, как в школе. По сути, как в тюрьме. Иду в наш номер по лестнице. Захожу пописать в общий туалет на этаже, объединяющий нас с неведомыми нам жильцами. Отпираю нашу дверь. Роберта нет — только на зеркале записка. «Пошел на большую 42-ю. Я тебя люблю. Синь». Подмечаю: он разложил свои вещи по местам. Мужские журналы сложены в аккуратный штабель. Проволочная сетка скатана в рулон и обвязана, баллончики с краской выстроились в ряд под раковиной.
Включаю электроплитку. Наливаю воды из-под крана. Сначала льется какая-то бурая жижа. Пусть стечет. Ничего страшного, это только ржавчина и минералы — так говорит Гарри.
Мои вещи в нижнем ящике. Карты таро, шелковые ленты, банка «Нескафе» и моя личная чашка — реликвия детства с портретом Дядюшки Уиггили, кролика-джентльмена.[50] Вытаскиваю из-под кровати свой ремингтон, поправляю ленту, вставляю свежий лист бумаги ин-октаво. У меня уйма материала.
Роберт сел в кресло под монохромной работой Ларри Риверса.[51] Он был очень бледный. Я встала на колени, взяла его за руку. Ангел-морфинист сказал, что иногда в «Челси» дают номер взамен на произведения искусства. Я решила предложить наши. Свои парижские рисунки я считала сильными. А работы Роберта несомненно превосходили все, что висело в холле. Но первой помехой на моем пути стал управляющий Стэнли Бард.
Гордой походкой я вошла в его кабинет и уже готовилась воспеть нам хвалу. Но он тут же показал мне жестами, чтобы я удалилась, а сам продолжал телефонный разговор, казавшийся бесконечным. Я присела на пол рядом с Робертом и задумалась о нашем положении.
Гарри Смит материализовался внезапно — словно бы вышел из стены. Растрепанные серебряные волосы, нечесаная борода. На меня уставились горящие любопытством глаза, увеличенные линзами очков а-ля Бадди Холли. Гарри взбудораженно сыпал вопросами, в которых тонули мои ответы:
— Кто вы как у вас с деньгами вы близнецы почему у тебя на запястье лента?
Он дожидался свою приятельницу Пегги Байдермен — надеялся позавтракать за ее счет. Удрученный собственными неурядицами, он все же посмотрел на нас сочувственно и принялся хлопотать вокруг Роберта, который от слабости даже голову не мог приподнять.
Гарри стоял перед нами, слегка сгорбленный, в потрепанном твидовом пиджаке, льняных брюках и замшевых сапогах, склонив голову набок, точно смышленая охотничья собака. Тогда ему едва перевалило за сорок пять, но на вид он был совсем старик — правда, с нескончаемым запасом ребяческого энтузиазма. Перед Гарри благоговели: он составил «Антологию американской народной музыки»,[52] которая на кого только не повлияла — от совершенно безвестных гитаристов до Боба Дилана.
Роберт говорить не мог — сил не было, а я, пока дожидалась своей аудиенции у Барда, побеседовала с Гарри о музыке Аппалачских гор. Гарри упомянул, что снимает фильм по мотивам пьес Брехта, и я продекламировала кусок из «Пиратки Дженни». Так между нами завязалась дружба, хотя Гарри был слегка обескуражен нашей бедностью. Он бродил за мной по холлу, повторяя:
— Неужели вы не богачи? Ты точно уверена?
— Нам, Смитам, разбогатеть не суждено, — сказала я. Он остолбенел.
— Твоя фамилия на самом деле Смит? Ты точно уверена?
— Да, — ответила я, — и тем более уверена, что мы с вами родня.
Мне разрешили вновь войти в кабинет Барда. Я постаралась представить все в наилучшем свете. Сказала, что прямо сейчас еду на работу за авансом, но у меня есть интересное предложение — он может получить произведения искусства, которые намного дороже гостиничного номера. Расхвалила Роберта, вызвалась оставить наши папки в залог. Бард окинул меня скептическим взглядом, но поверил на слово. Не знаю уж, ждал ли он хоть чего-то хорошего от наших творений, но мое обещание выйти на работу, пожалуй, произвело на него большое впечатление.
Мы ударили по рукам, и я получила ключ. Номер 1017. Пятьдесят пять долларов в неделю за право жить в отеле «Челси».
Тем временем пришла Пегги, и они с Гарри помогли отвести Роберта наверх. Я отперла дверь. 1017-й славился как самый маленький номер в «Челси»: голубая комната с белой железной койкой, накрытой кремовым синельным покрывалом. Раковина, зеркало, небольшой комод. На поблекшей кружевной скатерти — портативный черно-белый телевизор. Телевизора у нас с Робертом еще никогда не было. А этот так и простоял — футуристический, но уже старомодный талисман — выключенным, пока мы там жили.
В отеле был свой врач; Пегги дала мне его телефон. У нас появилась чистая комната и друзья, готовые помочь. Теперь было где выздоравливать. У нас появился дом.
Пришел врач. Я подождала за дверью: для троих номер был тесноват, да и не хотелось смотреть, как Роберту делают уколы. Доктор дал Роберту большую дозу тетрациклина, выписал несколько рецептов, а мне горячо порекомендовал сдать анализы. У Роберта обнаружилось недоедание, жар, язвенный гингивит, ретенированный зуб мудрости и гонорея. Нам обоим следовало сделать курс инъекций и зарегистрироваться как носителям инфекции. Врач сказал мне:
— Ничего, попозже заплатите.
Мне стало противно, что я заразилась «социальной болезнью», вероятно, из-за какого-то случайного незнакомца. Это была не ревность — скорее омерзение от соприкосновения с грязью. Между прочим, в книгах Жене, всех, какие я прочла, царила сакральная атмосфера, никаким образом не предполагавшая существования триппера. Вдобавок у меня разыгрался панический страх перед шприцами: ведь врач упомянул о курсе инъекций. Но я заставила себя подавить панику. Здоровье Роберта было для меня важнее всего, а он слишком плохо себя чувствовал, чтобы выслушивать мои эмоциональные тирады.
В тишине я сидела у кровати Роберта. Свет отеля «Челси», озарявший наши скудные пожитки, казался каким-то особенным. Освещение было искусственное — от настольной лампы и от плафона на потолке, — яркое, беспощадное, но в лучах словно бы бурлила ни на что не похожая энергия. Роберт улегся поудобнее, и я сказала ему:
— Не волнуйся, я скоро вернусь.
Не покидать его — таков был мой долг. Мы дали клятву. Это значило, что мы не одиноки.
Я вышла на улицу, постояла перед мемориальной доской в честь поэта Дилана Томаса. Только сегодня утром мы сбежали из удручаюшего «Оллертона», а теперь у нас есть маленький, но чистый номер в чуть ли не самом легендарном отеле Нью-Йорка. Я огляделась по сторонам. В 1969-м Двадцать третья улица между Седьмой и Восьмой авеню оставалась совершенно такой же, как сразу после войны. По пути мне попались магазин рыболовных снастей, лавка подержанных пластинок, где в пыльной витрине смутно виднелись диски парижских джазистов, просторное кафе-автомат и бар «Оазис» с неоновой вывеской в виде пальмы. На той стороне улицы находились филиал Публичной библиотеки и длинное здание ИМКА.
Я направилась к Пятой авеню, свернула на нее и дошла пешком до «Скрибнерз» на Сорок восьмой. Я не сомневалась: несмотря на длительный отпуск за свой счет, меня возьмут обратно. Возвращаться на работу не очень-то хотелось, но в нашем положении «Скрибнерз» был для нас настоящим спасательным кругом. Начальство встретило меня тепло. Я спустилась в полуподвал, выпила за компанию кофе с булочками, развлекла общество байками из жизни парижских улиц, выпячивая смешные стороны наших злоключений. В итоге меня восстановили на работе, да еще и бонус выдали — аванс на неотложные расходы; я смогла оплатить номер за неделю вперед, и Бард сразу меня зауважал. В наши папки он пока не заглянул, но сказал, что подержит их пока у себя и ознакомится на досуге: надежда на бартерную сделку сохранялась.
Я принесла Роберту немного еды. Он впервые с утра что-то съел. Я рассказала, как сговорилась со «Скрибнерз» и Бардом. Мы подивились, сколько всего произошло в нашей жизни, составили хронику нашей одиссеи от бедствий до благополучия. Роберт умолк. Я знала, о чем он думает. Он не попросил у меня прощения, но я понимала: мысленно просит. Положив голову ко мне на плечо, он размышлял: а может, зря я к нему вернулась? Но я вернулась. В конце концов, нам обоим лучше жилось, когда мы были вместе.
Я ухаживала за ним умело: научилась у мамы сбивать температуру, управляться с больными. Мало-помалу Роберт задремал. Усталая, я сидела у его кровати. Возвращение на родину прошло для меня негладко, но жизнь понемногу налаживалась, и я абсолютно ни о чем не сожалела. Наоборот, даже воодушевилась. Сидела, слушала, как он дышит. Ночник подсвечивал подушку. В спящем отеле я ощутила: здесь мы среди сплоченной общины. Два года назад Роберт спас меня в Томкинс-сквер-парке — как с неба на парашюте спустился. А теперь я спасла его. Мы сравняли счет.
Через несколько дней я поехала на Клинтон-стрит разбираться с Джимми Вашингтоном, управляющим домом, где мы раньше снимали квартиру. В последний раз поднялась по массивным каменным ступеням. Чувствовала: в Бруклин больше никогда не вернусь. Прежде чем постучать, немного помешкала перед дверью. Слышалась песня «Devil in a Blue Dress» и голоса Джимми Вашингтона и его жены. Дверь он открыл неспешно, а увидев меня, удивился. Вещи Роберта он упаковал, но к большей части моих явно прикипел душой. Войдя в его гостиную, я не удержалась от смеха. На каминной доске у Джимми были любовно расставлены моя инкрустированная шкатулка с покерными фишками, мой клипер с парусами ручной работы, моя гипсовая инфанта в крикливом наряде. Моя мексиканская шаль свисала с огромного деревянного шезлонга, который я прилежно отшкурила и покрасила белой эмалью. Я его называла «Поллоков шезлонг» — похожую садовую мебель я видела на фотографиях фермы Поллока и Краснер в Спрингсе.
— Я для вас все это берег, — проговорил он, слегка зардевшись. — Откуда мне было знать, вернетесь вы или нет.
Я улыбнулась, не говоря ни слова. Он сварил кофе, и мы заключили пакт. Я задолжала ему арендную плату за три месяца — сто восемьдесят долларов. Пусть оставит за собой залоговый платеж — шестьдесят долларов — и мои вещи, и будем квиты. Книги и пластинки он упаковал. Я увидела, что наверху стопки дисков лежит «Nashville Skyline». Роберт подарил мне этот альбом перед моим отъездом в Париж, и я бесконечно крутила «Lay Lady Lay». Я собрала свои записные книжки и обнаружила среди них «Ариэля» Сильвии Плат — эту книгу Роберт мне купил, когда мы познакомились. На миг у меня защемило сердце: я поняла, что та эра невинности в наших отношениях больше не вернется. Сунула в карман пакет с черно-белыми снимками «Женщины I», которые нащелкала в МоМА, но не стала забирать мои неудачные попытки написать ее портрет: свернутые холсты, забрызганные умброй, розовыми и зелеными пигментами, память былых увлечений. На прошлое я не оглядывалась — зачем? Смотреть вперед, в будущее гораздо интереснее. Направляясь к двери, я заметила, что на стене висит один из моих рисунков. Если Бард не оценит мое творчество, что ж — Джимми Вашингтон оценил, и на том спасибо. Я попрощалась со своими вещами: Джимми и Бруклину они подходили лучше. Вещи — дело наживное, это уж не сомневайтесь.
* * *
Я благодарила судьбу за то, что у меня есть работа, но в «Скрибнерз» вернулась скрепя сердце. В Париже я была сама себе хозяйка и распробовала смак странствий. Нелегко было вновь привыкнуть к оседлости. И моей наперсницы-поэтессы со мной больше не было: Дженет переехала в Сан-Франциско.
Но со временем все наладилось: у меня появилась новая подруга, Энн Пауэлл. У нее были длинные каштановые волосы, печальные карие глаза и меланхоличная улыбка. Энни, как я ее называла, тоже сочиняла стихи, но в духе американской школы: обожала Фрэнка О’Хару и гангстерские боевики, таскала меня в Бруклин на фильмы с Полом Муни и Джоном Гарфилдом. Мы сочиняли залихватские сценарии фильмов категории «Б», и в обеденный перерыв я развлекала Энни, разыгрывая их в лицах — одна во всех ролях. В свободное время мы перерывали секонд-хенды в поисках идеальных черных водолазок и безупречных белых лайковых перчаток.
Энни окончила монастырский пансион в Бруклине, но при этом любила Маяковского и Джорджа Рафта. Я была рада, что мне есть с кем поговорить о стихах и преступлениях, а заодно поспорить, кто лучше — Робер Брессон или Пол Шредер.
В «Скрибнерз» я получала приблизительно семьдесят долларов в неделю. После оплаты жилья оставались деньги только на еду, без подработки не обойдешься. Я стала выискивать в секонд-хендах книги для перепродажи. Нюх у меня был неплохой: я откапывала редкие детские книги и первые издания с автографами, стоившие в этих лавочках по два-три доллара. Перепродавала с большим барышом. За роман Уэллса «Любовь и мистер Льюишем» (в идеальном состоянии, с автографом автора) выручила столько, что оплатила жилье и проездной на метро на неделю.
Из одной экспедиции я принесла Роберту чуть потрепанную «Index Book» Энди Уорхола. Она ему понравилась, но одновременно выбила из колеи: в этот самый момент Роберт сам задумал записную книжку с раскладными и трехмерными элементами. В «Index Book» были включены фотографии Билли Нейма — автора классической фотохроники «Фабрики» Уорхола, а также раскладной замок, попискивающий при нажатии красный аккордеон, раскладной аэроплан и двенадцатигранник с волосатым торсом.
Роберт рассудил, что они с Энди движутся параллельными курсами.
— Хорошо сделано, — сказал он. — Но я сделаю лучше. Ему не терпелось встать и взяться за работу.
— Мне нельзя просто так валяться, — говорил он. — Я от всего мира отстану.
Роберта снедало нетерпение, но ему приходилось соблюдать постельный режим: пока не спадет жар, не пройдет инфекция, нельзя было удалить зуб мудрости. Он ненавидел болеть. Вскакивал, недолечившись, и болезнь возвращалась. Я же, наоборот, считала, что выздоравливать надо так, как понимали этот процесс в девятнадцатом веке: упивалась возможностью лежать в постели, читать книжки, сочинять длинные горячечные стихи.
Когда мы въехали в «Челси», я совершенно не представляла себе, как там живется, но вскоре поняла: нам колоссально повезло. За те же деньги мы могли бы снимать в Ист-Виллидж немаленькую квартиру, но проживание в этом отеле чудаков и пропащих стало для нас прекрасным университетом и лучшей защитой. Нас окружала атмосфера дружелюбия: как тут не поверить, что мойры сговорились помогать своим пылким детям!
Роберт выздоравливал медленно, но стоило ему окрепнуть, как на Манхэттене он расцвел — точно так же, как я закалилась в Париже. Вскоре он вышел на поиски работы. Мы оба знали, что к постоянной работе он не приспособлен, но за любой временный приработок он жадно хватался. Противнее всего было доставлять произведения искусства — от авторов в галереи и обратно. Роберта бесило, что он гнет спину на художников, которые ему в подметки не годятся. Но зато ему платили деньги. Каждый лишний цент мы засовывали в укромный уголок ящика комода. Откладывали на осуществление самой безотлагательной мечты — аренду номера побольше. Ради этой же мечты пунктуально платили за аренду.
Если вам удавалось заселиться в «Челси», с оплатой можно было не торопиться — из этого отеля не выселяли за просроченные платежи. Правда, должники оказывались в многочисленной категории тех, кто прятался от Барда. Мы же встали в очередь на большой номер на третьем этаже и старались зарекомендовать себя с лучшей стороны. В детстве я часто видела, как мама в солнечные дни опускала жалюзи на всех окнах — скрывалась от ростовщиков и сборщиков долгов. И теперь мне совершенно не хотелось испуганно дрожать перед Стэнли Бардом. Почти все жильцы хоть немножко да задолжали Барду. Но мы — ни единого цента.
В нашей каморке мы жили-поживали, точно заключенные гостеприимной тюрьмы. На узкой кровати было хорошо спать, тесно прижавшись друг к дружке, но работать нам было негде — ни мне, ни Роберту.
Первым другом Роберта в «Челси» стал независимый модельер Брюс Рудоу. Он снимался в фильме Уорхола «Тринадцать красивейших юношей», а также в эпизоде «Полуночного ковбоя». Он был малорослый, проворный и поразительно походил на Брайана Джонса. Под светлыми глазами — круги, лицо затеняли широкие поля черной испанской шляпы (такую же носил Хендрикс). Шелковистые светло-рыжие локоны спадали на улыбчивое лицо с высокими скулами. Я полюбила бы Брюса за одно только сходство с Джонсом, но он и человек был милейший, щедрая душа. Брюс слегка флиртовал с Робертом, но между ними ничего не было. Им руководило всего лишь врожденное дружелюбие.
Брюс зашел в гости, но в нашем номере было негде присесть, и он пригласил нас к себе. Он устроил себе просторную мастерскую, заваленную шкурами, кожами змей, каракулем, лоскутами красной кожи. На длинных столах были разложены бумажные выкройки, на стенах висели готовые вещи. У него была собственная маленькая фабрика. Брюс делал черные кожаные куртки с серебристой бахромой. Сшиты они были прекрасно. Попали на страницы «Бог».
Брюс взял Роберта под свое крыло, помог ему обрести долгожданное признание. Их роднила смекалка, они вдохновлялись идеями друг друга. Роберту было интересно объединить искусство с высокой модой, и Брюс советовал ему, как пробиться в мир моды. Он предложил ему угол в своей мастерской. Роберт был признателен Брюсу, но его не устраивала работа в чужом помещении.
Пожалуй, из всех наших знакомых по «Челси» самую большую роль сыграла художница Сэнди Дейли. В некотором роде отшельница, но очень радушная. Она жила рядом с нами в 1019-м, в комнате, где все было белым, даже пол. У порога полагалось снимать обувь. Над нашими головами висели или порхали наполненные гелием серебристые подушки — сувениры с ранней «Фабрики». Таких комнат я никогда еще не видывала. Мы сидели босые на белом полу, пили кофе и смотрели альбомы фотохудожников. Иногда Сэнди казалась черной узницей своей белой комнаты. Она любила длинные черные платья, и мне нравилось следовать за ней по пятам — смотреть, как подол ползет по коридорам, по лестницам со ступеньки на ступеньку.
Сэнди много работала в Англии — в Лондоне Мэри Куант, пластиковых дождевиков и Сида Барретта. У нее были длинные ногти, и я дивилась, каким ловким движением она приподнимает звукосниматель с пластинки, умудряясь не испортить маникюр. Сэнди фотографировала в простой и изящной манере, не расставалась со своим «Полароидом». Этот фотоаппарат она потом одолжила Роберту — первый «Полароид» в его карьере. Ранние фотографии Роберта Сэнди анализировала, как верный друг и авторитетный критик. Сэнди поддерживала нас обоих и спокойно сносила, не осуждая, все метаморфозы Роберта — как художника и человека.
Интерьер в номере Сэнди был не совсем в моем вкусе — скорее во вкусе Роберта, но там привольно дышалось после нашей захламленной каморки. Если мне требовалось принять душ или просто хотелось помечтать там, где светло и просторно, двери Сэнди всегда были передо мной открыты. Часто я устраивалась на полу рядом со своей любимой вещицей: большой серебряной чашей, похожей на блестящий колесный колпак. Посреди чаши плавал цветок гардении. Я слушала на проигрывателе «Beggars Banquet»[53], снова и снова, и аромат гардении разливался по пустынной комнате.
Подружилась я и с музыкантом Мэтью Рейчем. Его жилище было сугубо функциональным: все личное имущество Мэтью составляли акустическая гитара и тетрадка в черно-белой обложке. В тетрадку он с нечеловеческой скоростью заносил тексты песен и обрывочные мысли. Мэтью был невысокий и жилистый; с первого взгляда было ясно, что он помешан на Дилане. Прическа, одежда, манеры — Мэтью все взял из «Bringing It All Back Home». Он женился на актрисе Женевьев Вейт — кажется, после молниеносного романа. Женевьев быстро смекнула, что Мэтью, конечно, неглуп при всем своем сумасбродстве, но до Дилана ему далеко. В итоге она сбежала с «Папой Джоном» из Mamas & Papas, а Мэтью остался бродить по коридорам отеля в элегантной рубашке с воротником на петельках и высоко завернутых брюках.
Мэтью был совершенно уникальная личность, хотя и строил из себя двойника Боба Дилана. Мы с Робертом его любили, но Роберт долго в его обществе не выдерживал. Мэтью оказался первым музыкантом, с которым я познакомилась в Нью-Йорке. Его одержимость Диланом была мне близка и понятна. Когда же Мэтью складывал свои песни, я понимала, что в песни можно превратить и мои стихи.
Я так и не выяснила, отчего он говорил скороговоркой — то ли сидел на амфетаминах, то ли его мозг от природы работал с амфетаминовой быстротой. Своими идеями Мэтью часто заводил меня в тупик или заставлял кружить по бесконечным лабиринтам непостижимых логических цепочек. Я чувствовала себя Алисой в гостях у Безумного Шляпника — отгадывала загадки без разгадок и несолоно хлебавши возвращалась вспять по шахматным клеткам, назад в мою собственную вселенную — тоже причудливую, но по-своему логичную.
Чтобы отработать аванс в «Скрибнерз», мне приходилось трудиться сверхурочно. Затем меня повысили в должности, и теперь приходилось являться на работу еще раньше: в шесть я вставала, шла на Шестую авеню, садилась на поезд «Эф» до Рокфеллер-центра. Билет на метро стоил двадцать центов. В семь я начинала готовиться к рабочему дню, деля обязанности со старшим кассиром: открывала сейф, выдавала деньги для касс. Зарплату мне повысили, но я предпочла бы другие обязанности — заведовать собственным отделом магазина, заказывать книги. В семь вечера я заканчивала работу и обычно возвращалась домой пешком.
Роберт встречал меня радостно, торопился показать сделанное за день. Как-то, почитав мой дневник, он придумал тотем для Брайана Джонса. Тотем был в форме стрелы с кроличьей шерстью в честь Белого Кролика, строчкой из «Винни-Пуха» и медальоном с портретом Брайана. Мы вместе доделали тотем и повесили над нашей кроватью. — Патти, никто не видит мир так, как видим его мы, — снова сказал Роберт.
Когда он говорил такие вещи, все вокруг наполнялось волшебством, чудилось, что, кроме нас двоих, никого на свете нет.
Врачи наконец-то разрешили Роберту удалить ретинированный зуб мудрости. После операции он несколько дней чувствовал себя неважно, но зато камень с души свалился. Здоровье у Роберта было отменное, но иммунитет подкачал, так что я ходила за ним с бутылкой теплой соленой воды и заставляла промывать десны. Он полоскал рот, но притворно сердился:
— Ах ты, Бен Кейси[54] несчастный! Кейси-русалка, морской водой лечишь.
Гарри, который часто за нами увязывался, одобрил мой метод лечения. Возвестил, что в алхимических экспериментах соль играет первостепенную роль, и тут же заподозрил, что я преследую какие-то оккультные цели.
— Точно, — сказала я, — хочу превратить его коронки в золотые.
Смех. Без смеха не выжить. Сколько же мы смеялись.
* * *
И все же в воздухе ощущалась какая-то вибрация — маховик событий раскручивался все сильнее. Началось с Луны: по недостижимому светилу поэтов теперь разгуливали люди. На божественной жемчужине — следы колес. Пожалуй, это ощущался бег времени: наступило последнее лето десятилетия. Иногда мне так хотелось вскинуть руки и остановить… остановить что? Возможно, всего лишь процесс взросления.
На обложке журнала «Лайф» тоже красовалась Луна, но первые полосы всех газет заполонило жестокое убийство Шэрон Тейт и ее гостей. Убийства, совершенные семьей Мэнсона, никак не вязались с моими представлениями о преступлениях, почерпнутыми из фильмов жанра нуар. Зато подобные новости будоражили фантазию жильцов «Челси». Почти все зациклились на Чарльзе Мэнсоне. Роберт первое время обсуждал подробности с Гарри и Пегги, но я затыкала себе уши. Все время думала, каково было Шэрон Тейт в последние минуты: представляла себе ее ужас, когда она поняла, что сейчас убьют ее нерожденного ребенка. Я ушла в стихи — писала от руки в оранжевой школьной тетрадке. Брайан Джонс лицом вниз в бассейне — ничего более трагичного я бы не вынесла.
А Роберта занимало поведение людей: что заставляет вроде бы вменяемого человека сеять разрушение в мире? Он следил за новостями о Мэнсоне, но когда тот стал выкидывать какие-то странные фортели, утратил интерес. Мэтью показал Роберту фотографию Мэнсона из газеты — с вырезанной на лбу буквой «икс». Этот знак Роберт позаимствовал для своих рисунков.
— Икс мне интересен, а Мэнсон — ничуть, — сказал он Мэтью. — Мэнсон сумасшедший. Сумасшествием я не интересуюсь.
Через неделю-две я, пританцовывая на ходу, зашла в «Эль-Кихоте» — искала Гарри и Пегги. Бар-ресторан «Эль-Кихоте» находился по соседству с отелем: из вестибюля туда вела специальная дверь, и нам казалось, что бар принадлежит нам — собственно, десятки лет он вправду был нашим. Дилан Томас, Терри Саутерн,[55] Юджин О’Нил, Томас Вулф — все они выпили в «Эль-Кихоте» больше, чем следовало бы.
Я была в своем наряде из фильма «Восточнее рая»: соломенная шляпка и длинное платье из вискозы, темно-синее в белый горошек. За столиком слева заседала со своими музыкантами Дженис Джоплин. Справа, в дальнем углу, сидели Грейс Слик и весь состав Jefferson Airplane, а также ребята из Country Joe and the Fish. За крайним столиком, лицом к двери, — Джими Хендрикс с какой-то блондинкой. Хендрикс сидел за столом в шляпе, ел, низко опустив голову. Куда ни глянь — музыканты, столы ломятся от гор креветок с зеленым соусом, паэльи, кувшинов с сангрией и бутылок текилы. Я изумленно застыла, но не почувствовала себя чужой. «Челси» был моим домом, а «Эль-Кихоте» — моим баром. Никаких телохранителей, совершенно не чувствовалось, что тут собралась элита. Музыканты приехали на Вудсток, но я так погрузилась в свойственную «Челси» атмосферу амнезии, что даже не слыхала о фестивале, не знала, что он значил для всех остальных.
Грейс Слик встала и направилась к выходу. Разминулась со мной. На ней было расписное платье в пол, глаза у нее оказались темно-лиловые, точно у Лиз Тейлор.
— Привет, — сказала я, подметив, что я выше ростом.
— Привет-привет, — откликнулась она. Вернувшись к себе наверх, я ощутила необъяснимое чувство родства с этими людьми, какое-то предчувствие — но не знала, как его истолковать. Я не могла и помыслить, что однажды пойду по их стопам. Тогда я все еще была угловатой двадцатидвухлетней продавщицей из книжного магазина и тщетно билась над несколькими неоконченными стихотворениями. Но в ту ночь мне не спалось от радостного волнения: казалось, надо мной кружатся бескрайние возможности. Совсем как в детстве, я смотрела на оштукатуренный потолок. И чудилось, что вибрирующие узоры у меня над головой выстраиваются в правильном порядке.
Это была мандала моей жизни.
* * *
Мистер Бард вернул залог. Отперев дверь номера, я увидела, что к стене прислонены наши папки — черная с черными завязками и красная с серыми. Развязала тесемки на обеих и внимательно рассмотрела рисунки, один за другим. Так и не смогла определить, заглядывал ли Бард вообще в папки. Но если и заглянул, то явно увидел наши работы совсем другими глазами, чем я. Каждый рисунок, каждый коллаж укреплял во мне веру в нашу одаренность. Работы были хорошие. Мы заслужили номер в «Челси».
Роберт расстроился, что Бард не взял наши произведения в счет уплаты. Переживал, как мы будем сводить концы с концами: в тот день его звали подработать грузчиком в два места, но обе подработки отменились. Роберт лежал на кровати в белой футболке, джинсах и индейских сандалиях — совсем как в нашу первую встречу. Но на сей раз, открыв глаза, он посмотрел на меня без улыбки. Мы жили точно рыбаки — закидывали сети. Сети были добротные, но из рейса мы часто возвращались с пустыми руками. Я рассудила: нам надо действовать активнее и найти кого-то, кто согласится инвестировать в искусство Роберта. Просто Роберту нужен свой папа римский — как Микеланджело. В «Челси» бывает масса влиятельных людей. Рано или поздно мы непременно найдем Роберту мецената. «Челси» был свободным рынком: каждый жилец что-нибудь да предлагал на продажу, что-то свое превращал в товар.
Мы договорились забыть о заботах до завтрашнего утра. Взяли из своих сбережений немножко денег и прошлись пешком до Сорок второй улицы. По дороге зашли в «Плейленд» сняться в фотоавтомате: полоска из четырех кадров за четвертак. У «Бенедикта» взяли один хот-дог и порцию сока папайи на двоих, а потом смешались с толпой. Проститутки, отпущенные на берег матросы, сбежавшие из дома подростки, околпаченные мошенниками туристы, а также бедолаги, которые всем жаловались, что были похищены инопланетянами. Сорок вторая была настоящей курортной набережной, хоть и пролегала посреди мегаполиса: игорные дома, сувенирные лотки, кубинские закусочные, стрип-клубы, работающие почти круглосуточно ломбарды. За пятьдесят центов можно было сходить в кинотеатр, обитый засаленным бархатом, где показывали иностранные фильмы вперемежку с мягким порно.
Мы порылись на букинистических развалах, где торговали затрепанными бульварными романами и мужскими журналами. Роберт неустанно разыскивал материалы для коллажей, а я — трактаты безвестных авторов об НЛО и детективы с кровавыми лужами на обложках. Из груды я выудила первое издание «Джанки» Уильяма Берроуза — тот самый томик «два в одном» издательства «Эйс», который Берроуз выпустил под псевдонимом Уильям Ли. Эту книгу я так и не перепродала — храню до сих пор. Роберту попалось несколько разрозненных листов с зарисовками арийских юношей в мотоциклетных кепи — работы Тома оф Финленд.[56] Всего пара долларов — а сколько радости для нас обоих. Домой мы вернулись, держась за руки. Потом я ненадолго отстала, чтобы посмотреть со стороны, как вышагивает Роберт. Его матросская походка всегда меня умиляла. И внезапно мне открылось: однажды я замешкаюсь, а он пойдет дальше. Но это случится в далеком будущем, а пока ничто не сможет нас разлучить.
В последние выходные лета я поехала навестить родителей. На автобус шла в приподнятом настроении — предвкушала встречу с семьей и поход по букинистическим магазинам в Мьюллика-Хилл. В нашей семье все были книгочеями, а я обычно находила у букинистов еще и что-нибудь на перепродажу в городе. На сей раз подвернулось первое издание «Доктора Мартино» Фолкнера с автографом автора.
Настроение в родительском доме, против обыкновения, было подавленное. Мой брат собирался завербоваться на военный флот, и мама, несмотря на свой горячий патриотизм, боялась, что его пошлют во Вьетнам. Моего отца глубоко потрясла бойня в Сонгми. «Бесчеловечен с человеком человек», — повторял он цитату из Бернса. В тот день я смотрела, как отец сажает во дворе дерево — плакучую иву. Казалось, это символ его недовольства тем, куда катится страна. Позднее люди говорили, что черту под идеализмом 60-х подвело убийство, совершенное на концерте «Роллингов» в Альтамонте в декабре того года. Но для меня это убийство лишь подтвердило двойственность лета 69-го: Вудсток и культ Мэнсона, наш бал-маскарад с полной кашей в головах.
* * *
Мы с Робертом встали рано. Специально копили деньги, чтобы в этот день отпраздновать вторую годовщину знакомства. Наряды я приготовила с вечера — постирала все вещи в раковине, а Роберт их отжал (у него руки были сильнее) и развесил сушиться на чугунной спинке кровати. Ради праздника он разрушил собственную инсталляцию, которая представляла собой пару черных футболок, растянутых на продолговатом подрамнике. Снял одну футболку с подрамника, надел на себя. Я продала книгу Фолкнера и на вырученные деньги оплатила номер за неделю, а также купила Роберту шляпу «Борсалино» в «Джей-Джей хэт сентер» на Пятой авеню. Шляпа была фасона «федора» — с мягкими полями. Я смотрела, как Роберт причесывается и по-всякому примеряет шляпу перед зеркалом. Он явно обрадовался. Дурачился, горделиво расхаживая по комнате, коронованный шляпой имени нашей годовщины.
Роберт положил в белый мешок книгу, которую я тогда читала, мой свитер, свои сигареты и бутылку крем-соды. Он не стеснялся ходить с мешком — наоборот, считал, что так больше похож на матроса. Мы сели на поезд линии «Эф» и доехали до конечной.
Мне всегда нравилась дорога до Кони-Айленда. Подумать только, к океану везет обычный поезд метро — волшебство! Я погрузилась в чтение биографии Неистового Коня,[57] а затем вдруг вернулась в день сегодняшний и взглянула на Роберта. Он был точно персонаж «Брайтонского леденца»[58] — шляпа 40-х годов, черная сетчатая футболка, мексиканские крестьянские сандалии.
Поезд подъехал к перрону. Я с детским нетерпением вскочила, сунула книгу в мешок. Роберт взял меня за руку.
Я не знала ничего чудеснее, чем Кони-Айленд, чумазый и невинный. Местечко нам под стать: ветхие пассажи, облупленные вывески из былых времен, сахарная вата, куклы-пупсики «Кьюпи» в боа и цилиндрах с блестками. Мы прошлись по балаганам: тогда они находились при последнем издыхании. Шик балаганов поистерся, но они упрямо зазывали посмотреть невиданных уродов: мальчика с ослиной головой, человека-аллигатора и девушку о трех ногах. Роберта завораживал мир цирковых уродов, хотя в последнее время он предпочитал изображать молодых парней в кожаных штанах.
Мы прогулялись по променаду и сфотографировались у старика с древней фотокамерой, снимавшей на фотопластинки. Старик обещал, что карточки будут готовы через час. Мы пошли на дальний конец почти бесконечного пирса, в дощатое кафе, где подавали горячий шоколад и кофе. Стена за спиной кассира была оклеена изображениями Христа, президента Кеннеди и астронавтов. Это было одно из моих самых любимых мест, я часто мечтала устроиться туда работать и поселиться в каком-нибудь из старых доходных домов напротив ресторана «Нэйтанз».
На всем протяжении пирса маленькие мальчики с дедушками ловили крабов. Клали наживку — сырую курятину — в маленькую клетку, опускали клетку на веревке в воду. В 80-х этот пирс был разрушен сильным штормом, но «Нэйтанз» — любимый ресторан Роберта — уцелел. Обычно у нас хватало денег только на один хот-дог и одну порцию кока-колы. Роберт съедал почти всю сосиску, а я — почти всю капусту. Но в тот день у нас хватило денег на две порции всего, чего мы пожелали. Мы пошли поздороваться с океаном, и я спела Роберту «Coney Island Baby» — песню The Excellents. Роберт написал на песке наши имена.
В тот день мы никем не притворялись и не знали никаких забот. Нам повезло, что этот момент запечатлен на фото. Это наш первый настоящий портрет в Нью-Йорке. Мы такие, какими были на самом деле. Всего несколько недель назад мы были на самом дне, но теперь наша синяя звезда, как выражался Роберт, поднималась к зениту. Поезд «Эф» повез нас в долгий обратный путь. Мы вернулись в свою каморку и разобрали постель, радуясь, что мы вместе.
Мы с Гарри и Робертом сидели в «Эль-Кихоте» — ели креветок с зеленым соусом и рассуждали о слове «магия». Роберт часто употреблял это слово, говоря о наших отношениях, удачном стихотворении или рисунке, а позднее — при отборе фотографий или контрольных отпечатков.
— Вот в этом есть магия, — говорил он.
Гарри, подыгрывая увлечению Роберта Алистейром Кроули, стал уверять, что этот черный маг ему отец родной.
— Сможешь вызвать своего папу, если мы начертим на столе пентаграмму? — спросила я. Тут к нам присоединилась Пегги и вернула всех с небес на землю:
— Ну что, волшебники-недоучки, кто наколдует презренный металл на оплату обеда?
Чем занималась Пегги? Толком не знаю. Знаю лишь, что она работала в МоМА. Мы часто шутили, что во всем отеле только я и Пегги трудоустроены официально. Пегги — темноглазая, загорелая, с волосами, собранными в тугой «конский хвост», — была добра и жизнерадостна и, казалось, всех на свете знала. Ее легко было представить в роли второго плана в каком-нибудь фильме про битников. Между бровей у Пегги была родинка, которую Аллен Гинзберг прозвал ее третьим глазом. Мы были занятной компанией. Все разом галдели, любя препирались, затевали словесный спарринг — это была настоящая какофония дружеского спора.
Мы с Робертом ссорились нечасто. Он редко повышал голос, но если уж сердился, это было заметно по глазам, по лбу. Иногда Роберт сердито выставлял челюсть. Улаживать свои конфликты мы ходили в «нехорошую пончиковую» на углу Восьмой авеню и Двадцать третьей улицы. Это было вылитое кафе с картин Эдварда Хоппера — точнее, было бы, если бы он решил нарисовать заведение сети «Данкин донатс». Кофе был из пережаренных зерен, пончики — черствые, зато тут можно было сидеть до утра. В пончиковой мы не страдали от тесноты — не то что в номере. Нас никто не тревожил. В любой час дня и ночи там толкалась чрезвычайно пестрая публика: наркоманы под кайфом, «ночная смена» проституток, люди, поменявшие страну или пол. В этом мирке легко было оставаться незамеченным — разве что скользнут по тебе взглядом и отвернутся.
Роберт всегда брал пончик с желе, обсыпанный сахарной пудрой, а я — французский круллер. Круллеры почему-то были на пять центов дороже обычных пончиков. Всякий раз, когда я делала заказ, Роберт говорил:
— Патти! На самом деле ты эти круллеры вовсе не любишь. Просто выпендриваешься. Берешь их только потому, что они французские.
Роберт прозвал их «круллеры поэтов».
Этимологию слова «круллер» нам растолковал Гарри. Оказалось, они родом не из Франции, а из Голландии. Эти легкие воздушные крученые кольца из заварного теста едят в Жирный вторник — накануне Пепельной среды, начала Великого поста. В тесто для крулллеров кладут яйца, сливочное масло, сахар — все, что в пост запрещено. Я провозгласила круллеры святыми пончиками:
— Посередине дырка, чтобы на нимб было похоже. Гарри всерьез призадумался над моей версией, а затем отчитал меня с притворным раздражением:
— Нет, «круллер» на голландском значит другое. Не «нимб». В общем, до сих пор не знаю, много ли в круллерах святости, но с Францией они у меня больше не ассоциировались.
Однажды Гарри и Пегги позвали нас в гости к композитору Джорджу Клейнсингеру,[59] который занимал в «Челси» номер из нескольких комнат. Я обычно чуралась походов в гости, особенно к взрослым. Но Гарри соблазнил меня вестью, что Джордж написал музыку к «Арчи и Мехитабель» — серии комиксов о дружбе таракана с уличной кошкой.[60] Комнаты Клейнсингера были скорее тропическими джунглями, чем гостиничным номером: самый подходящий антураж для Анны Каван. Главным сокровищем считалась коллекция экзотических змей, в том числе двенадцатифутовый питон. Роберт зачарованно уставился на змей, но я сильно перетрусила.
Пока все по очереди гладили питона, я невозбранно рылась в музыкальных произведениях Джорджа: ноты были свалены там и сям среди папоротников, пальм и клеток с соловьями. Я возликовала, обнаружив на каталожном шкафу стопку оригинальной партитуры «Аллеи Шинбон» — мюзикла об Арчи и Мехитабель. Но главным открытием для меня стало наглядное подтверждение того, что этот скромный и добродушный джентльмен-змеевод сочинил музыку «Тубы Тубби». Он сам сказал мне об этом, и я чуть не прослезилась, когда он показал мне оригинальные ноты любимой музыки моего детства.
Отель «Челси» был точно кукольный домик из «Сумеречной зоны»:[61] каждый из ста номеров — отдельная маленькая вселенная. Я бродила по коридорам, высматривая духов отеля — и живых, и мертвых. Немножко озорничала: толкнув приоткрытую дверь, увидела в щелочку рояль Вирджила Томсона,[62] или слонялась у двери с табличкой «Артур К. Кларк», надеясь его подстеречь. Иногда мне встречались немецкий ученый Герт Шифф, не расстававшийся с книгами о Пикассо, или Вива,[63] всегда благоухавшая одеколоном «О соваж». У всех можно было научиться чему-то важному, но никто, похоже, не купался в роскоши. Казалось, даже успешные люди живут как эксцентричные бродяги — на большее средств не хватает.
Я обожала «Челси», его поблекшую элегантность, его бережно хранимую историю. По слухам, где-то в недрах подвала, который часто заливало, таились чемоданы Оскара Уайльда. Это в «Челси» провел последние часы жизни Дилан Томас, погрузившись в пучины поэзии и алкоголя. Томас Вулф корпел над толстенной рукописью, из которой получился роман «Домой возврата нет». На нашем этаже Боб Дилан сочинил «Sad-Eyed Lady of the Lowlands». А еще рассказывали, что Эди Седжвик как-то под кайфом устроила в своем номере пожар — взялась при свете свечки наклеивать себе густые накладные ресницы.
Сколько же людей творило, беседовало и бесновалось в этих комнатах викторианского кукольного домика! Сколько юбок прошуршало по истертому мрамору лестниц! Сколько скитальческих душ заключало здесь союз, оставляло свой след и гибло! Я задувала свечи в руках их призраков, молча переходя с этажа на этаж, мечтая вступить в телепатическую связь с предыдущим поколением гусениц-что-курили-кальян.
Гарри уставился на меня с притворной укоризной. Я расхохоталась.
— Чего смеешься?
— Щекотно.
— Ты что же, чувствуешь щекотку?
— Да, самая настоящая щекотка.
— Феноменально!
Иногда к игре присоединялся Роберт. Гарри затевал с ним игру в гляделки и пытался взять верх, роняя замечания типа: «У тебя немыслимо зеленые глаза!» Партия затягивалась на несколько минут, но стоицизм Роберта всегда побеждал. Гарри никогда не признавал, что Роберт выиграл. Просто отворачивался и возвращался к прерванному разговору, словно и не играл. Роберт многозначительно улыбался, не скрывая удовлетворения.
Гарри увлекся Робертом, но в итоге с ним сдружилась я. Часто я заходила к Гарри одна. По комнате была разложена его огромная коллекция юбок с изящной лоскутной аппликацией — национальная одежда индейцев-семинолов. Этими юбками он очень дорожил и, по-видимому, радовался, когда я их примеряла. А вот к украинским пасхальным яйцам, раскрашенным от руки, он не разрешал мне прикасаться. С этими яйцами он нянчился, точно с малюсенькими младенцами. Яйца, как и юбки, были расцвечены замысловатыми узорами. Как бы то ни было, Гарри позволял мне забавляться своим собранием магических жезлов, которые хранил завернутыми в газеты. Это были шаманские жезлы с тончайшей резьбой, почти все — дюймов восемнадцать длиной. Но мне больше всего нравился самый маленький, не больше дирижерской палочки, покрытый патиной, точно старинные четки, отшлифованные неустанными молитвами.
Мы с Гарри гнали пургу об алхимии и Чарли Пэттоне[64] разом. Гарри мало-помалу монтировал из многочасового отснятого материала свою таинственную экранизацию «Возвышения и падения города Махагонни» Брехта. Что собой представляет этот фильм, никто из нас толком не знал, но каждого из нас Гарри рано или поздно приглашал принять участие в этой неспешной работе. Гарри ставил мне записи ритуалов племени киова с использованием пейота и народные песни Западной Вирджинии. В голосах вирджинских певцов я почувствовала что-то родное. Вдохновилась, сочинила песню, спела ее Гарри. Но моя песня рассеялась в затхлом воздухе его комнаты, заваленной всякой всячиной.
Что мы только не обсуждали — от мифов о Древе Жизни до функций гипофиза. Мои знания были по большей части интуитивными. Воображение у меня было богатое, и я всегда охотно играла в нашу любимую игру: Гарри, точно экзаменатор, задавал вопросы, а в ответе следовало выказать познания и сплести байку на фактической основе.
— Что ты ешь?
— Горох.
— А зачем ты его ешь?
— Хочу уесть Пифагора.
— Под звездами?
— Вне круга.
Начинали мы с простых вопросов и продолжали игру, пока не добивались красивой концовки, ударной фразы, как в лимерике. Обычно у нас это получалось, если только я не спотыкалась, выбрав неточную аллюзию.
Гарри не сбивался никогда: казалось, он во всем на свете хоть немного да разбирается. Фактами умел манипулировать, как никто.
А еще Гарри виртуозно плел веревочные узоры.[65] Когда у него было хорошее настроение, он доставал из кармана веревочное колечко длиной несколько футов и сплетал звезду, индейскую богиню или «колыбельку для кошки» (в варианте для одной пары рук). Мы все сидели у его ног в вестибюле и с детским упоением смотрели, как его ловкие пальцы, перекручивая и завязывая узлами кольцо, плетут четкие силуэты. Гарри исписывал сотни страниц научными описаниями веревочных фигур и их символического смысла. И делился с нами этой ценной информацией, которая, увы, не удерживалась в нашей памяти: ведь мы, словно загипнотизированные, глазели, как чародействуют его пальцы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.