II
II
Нагорье — маленькая деревушка. В ней только тридцать два двора. И все-таки это едва ли не самый заметный поселок на сотню километров правого берега. Всякий, кому приходится плыть мимо, невольно заметит его и одобрительно, а то и с завистью подумает: ловко выбрали местечко
Холмистый, высокий берег здесь дает довольно обширную ровную площадку, образующую почти прямой угол по береговой линии. С запада площадки ровная, уходящая в гору грань высокого бора. С севера лес разорван прогалинами полей, смотрит не сплошным массивом, а колками, и от этого кажется более разнообразным и веселым.
Между крутояром берега и рекой — широкая травянистая пойма с причудливо разбросанными по ней клочьями кудрявых кустарников. Все тридцать два двора деревни расположены вдоль берега. Часть их смотрит окнами на восток и юг, часть на юг и запад. Лишь один дом, занимающий центральное место, глядит окнами двух своих этажей на три стороны. Этот дом заметно выделяется среди остальных построек деревни. Однако жалких хибарок с провалившимися крышами, осевшими пристройками, дырявыми воротами и кривыми загородками здесь почти не видно. Преобладает пятистенник на пять или четыре окна. У многих домов флигеля-малухи. Эти малухи тоже не смотрят грудами полугнилой трухи, как часто видишь по другим деревням.
Обращает внимание, что на пойме против деревни почти нет нижних огородов — капустников. Если кто-нибудь из проезжающих мимо на пароходе удивится этому, сейчас же найдется доброволец из местных жителей, который начнет объяснять:
— Легонько тут женщины живут. В верхних огородах, за избами, садят то, что без хлопот растет. Картошку, да морковку, да еще ягоду викторию разводят. А капусту ведь ее поливать надо, а им некогда. Положение такое, чтобы каждый день в городе на базаре сидеть.
— Чем же торгуют, когда, говоришь, огородом мало занимаются?
— У них найдется. Черпай, знай! — завидует рассказчик.
— Рыбаки, что ли, все? Место такое рыбное?
— Есть и это, а главное, у стены живут.
— Какой стены?
— А вон, — указывает рассказчик и, видя недоумение спрашивающего, объясняет: — Лес-то этот по берегу километров на десять да от берега до железной дороги где на три, где на пять километров. В середке хоть болото, а добренького тут много Птицы сколько хочешь. Зверек мелкий водится, а грибов да ягод не выберешь Они ближе всех живут, ну и пользуются. С весны до осени хватает. А больше того пользуются, что лес городского дачника подманивает. Строянка — то, видишь, у них на городскую стать. Под дачника и малухи приспособлены. И лодок у берега вон сколько! Тоже для дачника. С этого и живут. А огороды да пашня так только… звание одно… лишь бы крестьянами числиться. Скота раньше много держали. Место же у них на редкость. Там слева поскотина лесная большущая, а на пойме сена ставь, сколько сможешь. Вот и разводили скот. Теперь сильно сократилось с этим — от налогов уклоняются. А в остальном живут по старинке. Дачника доят, да на городском базаре спекулируют. Богатая деревня.
— Видишь, вон на самом юру домина! В любой город на хорошую улицу поставить не стыдно. Это Поскотина Евстигнея. Ох, и хитрый мужик! Ведь всякому с реки видно, что первый по деревне буржуй, а выкручивается. Флаги красные над воротами вывешены. Видишь? Это к чему?
— Ясли у него, — пояснила сидевшая рядом женщина.
— Для дачников?
— Зачем для дачников. Для своих деревенских.
— Та-ак, — протянул рассказчик. — Ловкач, что и говорить!
Когда Фаина вышла из лесу, этот ловкач стоял против своего дома у самого спуска к реке и, указывая рукой на лес, что-то рассказывал троим стоявшим около него городским.
Евстигней Федорович Поскотин, невысокий, широкоплечий человек, крайне неопределенного возраста. Раньше, когда он носил бороду, за цвет которой его прозвали Бурым, возраст был виднее, теперь на бритом, продолговатом лице с крутым подбородком ничего не разберешь. Деревенские знают, что Бурому за пятьдесят, а тот, кто раньше его не видал, может дать лет сорок, даже меньше. Быстрые движения и бойкая речь сильно молодят его. Одевается Бурый, как говорят в деревне, под партизан. Брюки защитного цвета, заправленные в тяжелые сапоги, кожаная куртка с побелевшими швами и обрямкавшимися карманами, сдвинутая на затылок фуражка блином — таков его летний наряд. Зимой тужурка сменяется засаленным полушубком, фуражка — растрепанной шапкой с болтающимися наушниками, а брюки защитного цвета и сапоги остаются бессменными. Твердый шаг с легкой раскачкой туловища направо и налево усиливает сходство с людьми, проходившими военную подготовку, хотя Бурый никогда в армии не бывал. Встреться с ним кто-нибудь из прежних городских знакомых, он никогда бы не узнал в этом человеке с невыветрившимся налетом военной службы бывшего подгородного дачевладельца Поскотина. Тот ходил в платье городского покроя, носил кудрявую бороду — лопатой, сверкал перстнями на пальцах и золотой цепочкой на жилете, вежливенько поскрипывал рубчатыми ботинками скороходовской марки, но таким же бойким говорком сообщал:
— Новость у меня, Иван Захарович! Площадку для лаун-тенниса устроил. Нельзя без этого. Люди городские, образованные, одичать можно в лесу-то. Поклончик передайте Елене Константиновне, Марье Васильевне… Васечке и Мурочке скажите, что все устроил, как просили. Будут довольны. Хе-хе-хе. По-европейски желали. Так и сделано. Могут с любой компанией приезжать.
Подобных зазываний от нынешнего Бурого никто из городских не услышит. Совсем по-другому сейчас это делается.
— Самая у нас беззатейная деревнешка. Горка на солнышке, лес да река, и больше ничего. Охотишке как не быть, раз лес рядом. Сам бегаю иногда. Больше рыбачить любитель. Всякую снасть имею. Одна беда — некогда. Работников у меня в семье раз и обчелся, а едоков считай — пальцев нехватит. Старых да увечных чуть не со всей деревни собрал, а еще место в доме осталось. Комнатку? Это можно. Интересовались у нас раньше дачники. У каждого квартиры найти легко. А у меня дом большой. Настроили старики… Хе-хе-хе! Хоть телись! Замаялся с таким наследством. Путаешься в доме, как мышь в пологу. Радехонек, если кому удружить смогу. Цена? О чем говорить! Спекулянством не занимался.
В деревне, конечно, многие помнили, как Бурый затеял постройку необычного для деревни дома, как усердно хлопотал, чтобы все дачные пароходы останавливались у Нагорья, как умел подманивать особенно выгодных дачников. Помнили хорошо, что и одевался и жил Бурый тогда совсем по-другому. Но об этом молчали по разным причинам.
Одни одобряли и сочувствовали: «Трудно ему с таким-то домом. Улика налицо». Другие добродушно посмеивались: «Ох, и вьется». Была в деревне и третья группа, которая относилась к маскараду Бурого с ненавистью, но эта группа была очень малочисленна, да к тому же чуть не каждый был чем-нибудь связан. У кого жена на базаре торговала, у кого к водке слабость, а кто и в долгах у Бурого. Как про него скажешь?
Маскировка Бурого, однако, не ограничивалась одним внешним видом. Она была гораздо глубже.
Большое хозяйство, которое вели старики, он давным-давно ликвидировал. Не было у него прежних четырех лошадей, шести коров и целого стада овец. Не было и записанных батраков. Теперь у Бурого однолошадное хозяйство без найма рабочей силы. Лошадь — орловская кобылица полных кровей. Такую, как известно, налогом не облагают и в госконюшню водят вне всякой очереди. Жеребят Бурый воспитывает старательно и не жалуется на убыток, так как в десятимесячном возрасте продает их рублей за шестьсот-восемьсот. Корова тоже одна, из премированных тагилок, а быка этой породы содержит «бычье товарищество», организатором и председателем которого состоит Бурый. Телята чуть не на десять лет вперед расписаны между своими деревенскими. Две свиноматки йоркширской породы дополняют хозяйство Бурого.
Каждую осень он представляет на районную и окружную сельскохозяйственную выставки чудовищного размера овощи, выращенные матерью Фаины — Антоновной. Об Антоновке, понятно, нигде не упоминается. На дощечках около овощей отчетливыми буквами написано: «С огорода опытника Е. Ф. Поскотина из деревни Нагорье». Значится за Бурым и еще одна большая заслуга. Он не только сам перешел на девятиполье, но сумел и всю деревню убедить в выгодности такого севооборота. Правда, девятиполье Бурого условное. Как и в старину, оставалась половина земли под парами, но старый агроном, считавшийся тогда единственным научно-агрономическим авторитетом в округе, не видел или не хотел видеть здесь очковтирательства. Бурый же давал самый высокий урожай ячменя, спекулятивно рассеивая его первой культурой на участках, несколько лет находившихся в залежи.
Одним словом, в районе за Бурым давно установилось звание передового хозяина, опытника, агрикультурника.
Нечего и говорить о том, что он отзывчив на все мероприятия советской власти. Досрочно вносит налог, принимает деятельное участие в распространении займов, пишет в газету, когда можно похвалить кого-нибудь из районного начальства, выписывает газеты, книги, всегда отмечает советские праздники. Никто никогда не слыхал от него выражения недовольства властью, но всем в деревне все-таки было ясно, что это только маскировка. Чувствовали это и некоторые работники района, но только чувствовали, а доказательств не имели.
Лучше всех понимал свое положение сам Бурый. Давно уж искал он выхода, но никак не мог найти. Продать лошадь, корову — дело пустяковое, а вот с домом как? Кто его здесь купит? Оставить просто так и растаять где-нибудь в Сибири тоже нельзя. Обратят внимание и найдут. Пытался через своих многочисленных приятелей-охотников сбыть дом какому-нибудь учреждению, — тоже не вышло. А выбраться из деревни надо. С каждым годом труднее выкручиваться. Особенно когда в районном руководстве появилась молодежь из Красной Армии. Таких штанами да сапогами не проведешь, а больше насторожишь. Как быть?
Короткая заметка в окружной газете о проекте постройки бумажной фабрики подала надежду.
— Вот бы хорошо! Дом им под контору, самому немножко послужить тут, а потом… Семью в город, а сам в Сибирь. Ищи ветра в поле! Нашел бы место…
По сборке пушнины, на мельницах, вообще на заготовках… Ведь документы у меня хорошие.
— Фаину бы с собой! — окончательно размечтался Бурый, но потом недовольно нахмурился:
— Чего упирается? Ножиком еще взяла моду грозить. Подожди у меня — покажу тебе ножик!
Дня через два после появления газетной заметки Бурый уже был в окружном городе, узнал адрес конторы новостройки, явился туда и предложил свои услуги в качестве проводника.
Старик инженер даже умилился «такому, а? отзывчивому отношению, а?
местного населения» и обратился с вопросом к заведующему снабжением:
— Не можем мы, а? сегодня же выехать? на моторке всем составом, а?
Заведующий снабжением долго крутил рукоятку телефона, кричал, ругал телефонисток и в конце концов торжественно объявил:
— Есть моторка. В шесть часов можно выехать.
— Так и устроим? Соберемся здесь к пяти, а? Вы согласны? — обратился инженер к Бурому.
Подходя к дому, Фаина внимательно рассматривала приехавших. Появление их казалось ей необычным. «На охоту теперь еще рано, а если дачу посмотреть, так почему без женщин?» — раздумывала она. Странным казался ей и вид приезжих.
Один из них, с широкой седой бородой и длинными седыми волосами, выглядывавшими из-под фуражки, стоял, заложив руки за спину, и поминутно вскидывал головой. Полки белого кителя от этих резких движений расходились, и было видно выступающее брюшко, синюю рубаху, низко подпоясанную белым шелковым шнурком с кистями. «Какой-то старый барин», — определила его Фаина.
Рядом с Бурым стоял высокий костистый человек с непомерно длинным туловищем. Одет он был так же, как и Бурый, с той лишь разницей, что вместо фуражки-блина, у него была кожаная фуражка австрийского образца с широким околышем и очень маленькой тульей, отчего он казался еще длиннее.
«Ровно щука на ногах», — оценила эту фигуру Фаина. Третий, в мягкой серой шляпе, хорошо выглаженном костюме, с клетчатым плащом на руке, стоял безучастно, как посторонний, случайно остановившийся около группы говоривших.
«Это кто? — задала себе вопрос Фаина и, не найдя ответа, предположила: Не немец ли какой?»
Когда Фаина подошла близко, вся группа стояла, повернувшись к реке. Было слышно, что говорил Бурый.
— Это уж, поверьте, хорошо знаю. С малых лет на реке. Изучил ее, матушку. В случае можно и нашего бакенщика спросить. Вот будет зажигать фонари — и позовем.
Увидев подходившую Фаину, Бурый заговорил другим тоном:
— Вот и ягодки наши пришли… Свеженькие. Давно поджидаем. Соскучились… Долгонько что-то, Фаинушка. Тебе, видно, редко насыпано, а вон Нюрка Бачинова с ребятишками когда еще прошла. Полнехоньки корзинки тащат. Не твоей чета.
— Я ведь, Евстигней Федорович, телят ходила смотреть. Сам велел беспременно поглядеть.
— Ладно, ладно… Отговорку всяк найдет, — добродушно ворчал Бурый, а в глазах с колючими точками Фаина видела другое. — Иди-ка лучше приготовь гостям комнатку. Справь как следует. Сильно у меня гости-то дорогие. Да поставь с Тоней самовар, а рыбы на уху сам принесу. Есть где-то у меня для такого случая стерлядка.
Твердо глядя в злые евстюхины глаза, Фаина продолжала:
— Ничего телята-то! — Все пять штук веселенькие. Пестрик вовсе большой стал. К твоим именинам, гляди, нагуляет мяска-то.
— Хватит тебе оговариваться, — откровенно озлился Бурый. — Целый день проходила за пустяком, а теперь о приблудных телятах разговаривает.
Когда Фаина ушла во двор, Бурый насмешливо проговорил:
— Знаем мы, каких телят по лесу разведенки ищут!
Приезжий в кожаной куртке, которого все звали товарищ Преснецов, поинтересовался:
— Прислуга ваша?
— Нет, свойственница. Содержу их семью. Целых пять ртов кормлю. Отец-то у нее лежит, параличом разбило, а в родстве мы. Куда денешься? Помогать приходится.
— Работает все-таки она? — добивался своего Преснецов.
— Работает! — пренебрежительно усмехнулся Бурый. — Видели вон ее работу. Целый день в лесу прошлендала, а несет не больше ребячьего. Недаром такую работницу муж прогнал. Всего, говорит, разорила. А мужик хороший. Вон с того краю третья изба у него. Сам бы прогнал, да по родству жалко. Вот какая работница!
— На каком же она у вас положении?
— Да ни на каком… при родителях живет… Я им квартиру предоставил, да помогаю кое-чем по-родственному, работает она на себя.
Преснецов звучно хмыкнул, и нельзя было разобрать, что скрывается за его «хм»: поверил ли он Бурому, или нет.
Хотя приезжие в Нагорье были постоянным явлением, но деревенские ребятишки все-таки не упускали случая поглазеть на каждого новоприбывшего. Около группы, стоявшей с Бурым, собралась уже целая стайка ребячьей мелочи. Они сосредоточенно и молча глядели на приезжих. Занимало их постоянное вскидывание головой старика, с удивлением глядели на жердеобразного Преснецова и особенно упорно следили за неподвижным щеголем, который стоял, «как статуй».
Один из этих белоголовых созерцателей неожиданно отозвался на слова Бурого:
— Дяденька Евстигней! Давеча как мы из лесу шли, Петька две набирушки ягод схамкал. Из корзины насыплет да и в рот. Не жалко, говорит, хозяйского…
— Ах он, стервец, — усмехнулся Бурый, принимая тот ласково — снисходительный вид, с каким обыкновенно взрослые разговаривают с детьми. — Скажу вот матери, она ему покажет, как ягоды из корзинки брать!
— Я ему говорил, а он мне плюнул вот в это место, — продолжал жаловаться мальчуган, показывая на подоле рубашки то место, куда плюнул Петька.
— Это какой же Петька? — опять заинтересовался Преснецов, обращаясь на этот раз непосредственно к обиженному.
— Антоновны парнишко… Это которая у дяди Евстигнея живет. Рублевы их фамилия.
— Ты пожаловался петькиной матери?
— Нету ее. Она на котором-то огороде у дяди Евстигнея полет.
— У нас тоже ноне полют, — вмешался другой карапуз. — Дедушка говорит: нечего праздники разбирать, коли трава силу взяла.
— Кш вас! — преувеличенно притопывая ногами, побежал на ребячью стайку Бурый, широко расставив руки: — Не мешайте разговору. Кш! Я вот вас!
Ребятишки отбежали и, стоя в отдалении, закричали:
«Не поймать, не поймать!»
Бурый еще потоптался на месте, помахал руками в сторону ребят, потом обернулся к приезжим, силясь изобразить самое добродушное лицо.
— Пойдемте-ка в дом, а то эти шалыганы и поговорить не дадут.
Несчастьем Бурого была его жена Антонина.
Брал он ее из деревни Сумерят, выше по реке, у знаменитого в этих краях пароходовладельца Истомина.
Об Истомине в деревнях любили поговорить. Говорили, что смолоду он был рядовым крестьянином деревни Сумерят и каждый год уходил на сплав. Сначала плавал на плотах, потом был водоливом на барках и баржах.
Был он тогда большим весельчаком, балагуром и первым «горлохватом». «Никому его не перелаять… Так обложит, что только держись! Не голос — труба! Рупора не надо!» Потом этот весельчак и матершинник оказался содержателем кабака в деревне, а дальше уже совершенно неожиданно для всех купил двухэтажный пароход и стал «работать на дачной линии».
Через несколько лет пароходов стало три, а зимой в затоне около деревни Сумерят можно было найти кой-какую работу по ремонту.
Ставши владельцем пароходов, Истомин не потерял связи с своей родной деревней. Тут он сидел зимой и летом, устроив на речушке-притоке водяную мельницу. Жил по-крестьянски, ходил в сермяге, в разбитых сапогах, а летом в лаптях, нарочито подчеркивая, что он «простой» мужик, которого «за труды и бережливость господь наградил».
Никого это, разумеется, не обманывало. Прежние товарищи Истомина откровенно рассказывали о происхождении его богатства.
— Так дело было. На низу где-то разбило несколько барок с железом. Архип тогда водоливом ходил, и его баржи как раз к тому же месту подходили. В газетах печатали о несчастье, да и припечатали много лишку. Насчитали «убитых» барок гораздо больше, чем их было. Архип под эту фирму и подвел дело. Дал хозяевам телеграмму, послал газеты, какие ему надо, а сам подговорил кой-кого да и продал железо. Потом подвел пустые баржи да и ухнул их в ту же кашу, где затопленные были. Разбил, значит. Разбирай потом, было тут железо или не было. Оттуда у Архипа и пароходы появились. А что он торговал пивом да вином, так это один отвод глаз.
Все, кому приходилось работать на Истомина, хорошо знали, куда вела его сермяга и лапти. Под этим прикрытием старик самым жестоким образом ужимал копейку и постоянно жаловался на свое «тяжелое житье-положение».
— Связало меня с пароходами, а какая от них корысть! Людей кормишь, а сам впроголодь живешь — и спасиба не жди.
С рабочими в затоне и с своими служащими на пароходах старик обращался ласково:
— Ну, как, ребятушки, работенка? Идет ли? — а сам глазами зырк-зырк, и углядит какую-нибудь оплошку: сейчас же «усовещивать» начнет.
— Это у тебя, парень, ровно бы не ладно. Почему так? Али чужую копейку не жалко. Хозяин, дескать, все стерпит. Ох, пожалеть его надо, хозяина-то!
Он к тебе всей душой, а ты вон что. Пустяк, говоришь? Поправить можно? Вот и поправь. А за эту за порчу, — не обессудь уж, — заплатить причтется. Нельзя без этого, мил-человек.
Если рабочий будет возражать, старик тоже не повысит голоса.
— Ну, что же, ступай с богом. Без тебя жил… Авось, и дальше проживу, не понуждаюсь.
Бурый знал об этой прижимистости старика. Но не менее хорошо знал и другое. В городе старик вел себя совсем не так. Правда, и там он не расставался с своей сермягой и лаптями, зато представитель фирмы — его сын — был поставлен совершенно в другие условия. Жил в просторном, хорошо обставленном доме на одном из видных мест города, совсем на барскую ногу, часто устраивал всякого рода празднества, имел великолепный выезд.
Бурый мог ожидать, что старик постарается и свою дочь поставить в такое же положение. К затее Бурого устроить в Нагорье мощное дачное место старик относился одобрительно. Одобрил и то, что Бурый по своей затее держится на городскую ногу.
Учел все это Бурый, взвесил и присватался к дочке пароходовладельца. Девица была из таких, о которых деревенские свахи осторожно говорят: «На личико она средненькая, зато хороших родителей и здоровая. Как клюковка, бог с ней, налилась. Смотреть любо». Старик отец в минуты недовольства говаривал своей разнаряжеяной дочери:
— Чистое ты чучело, Антонидка! На огород только поставить. Вся в мать покойницу вышла. Экая же краля была. О пасхе ее через платок поцелуешь, так до вознесения отплевываешься.
«Средненькая» красота краснолицей, белобрысой, жидковолосой, смолоду расплывшейся невесты долго останавливала и Бурого, но в конце концов истоминские капиталы перетянули. Бурый женился и… жестоко просчитался.
Старик не пожалел денег на свадебный шум, не поскупился на приданое женское тряпье, но денег не дал ни копейки.
— Умненько жить станете — сами наживете.
Надежда получить наследство тоже не оправдалась. После Октябрьской революции и гражданской войны даже в ближайших к Нагорью деревнях осталось лишь туманное и какое-то очень далекое воспоминание о деревенском богаче-пароходовладельце.
— Точно, был такой… а куда он потом делся — не знаю. Убежал, может быть, а то и умер. Старик ведь. Давно такому по годам пора в могилу. Пароход один у красных был, и теперь он ходит по дачной линии в верхнем плесе. Другие два, которые у белых были, сгорели. Это, когда они из города отступали, так флот речной жгли. Нефть в реку выпустили. Мост еще тогда подорвали… Одним словом, поминки себе справили… Мельница у старика была, так она за риком теперь. Только это пустяковое дело. От скуки, что ли, держал старик эту мельницу. Маломальская мельниченка. Ничего по-настоящему не осталось.
Когда такие разговоры велись при Буром, он их неизменно поддерживал:
— Чему и остаться, коли все деньги в пароходах были, — а сам думал: «Оставил старый чорт наследьице… Куда бы только сбросить… Никто не подберет».
«Наследьице», действительно, было не из важных. Безобразие жены и то, что она к тридцати годам превратилась в пыхтящую пирамидку из трех шариков разного размера, было еще вполгоря. Хуже, что она отличалась необыкновенной страстью к нарядам, и каждому встречному готова была сказать: «А у моего тятеньки свои пароходы были».
Бурый, случалось, бил ее за такое непонимание своего настоящего положения, но это мало помогало. Стоило кому-нибудь из городских заехать в Нагорье, как Антонина Архиповна нарядится и уж как-нибудь ввернет заветное словечко: «Тятенька у меня пароходы содержал. Слыхали, может быть, — истоминские?»