23. Болезнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

23. Болезнь

Профессор медицины Гебхардт, группенфюрер СС и хорошо известный в европейском мире спорта специалист по лечению коленных суставов, руководил госпиталем Красного Креста в Хоэнлихене[220]. Госпиталь располагался среди лесов на берегу озера километрах в 100 к северу от Берлина. Совершенно случайно я попал в руки личного врача Генриха Гиммлера и одного из его немногих близких друзей. Более двух месяцев я жил в простой больничной палате частного отделения госпиталя. Поскольку я не хотел бросать работу, моим секретаршам отвели комнаты в другом корпусе и установили прямую телефонную связь с министерством. В Третьем рейхе болезнь любого министра создавала трудности особого рода: слишком часто Гитлер объяснял отставки видных деятелей партии и государства плохим состоянием здоровья, а потому, услышав о «болезни» кого-нибудь из близкого окружения фюрера, в политических кругах сразу же настораживались. Именно по этой причине я решил работать как можно активнее, хотя и заболел серьезно. Более того, я не мог оставить своих сотрудников без присмотра, поскольку, как и Гитлер, не подобрал себе надежного заместителя. Я был прикован к кровати, и – хотя друзья и сотрудники изо всех сил старались создать мне возможности для отдыха – совещания, телефонные переговоры и диктовки зачастую затягивались до полуночи.

Кое-кто поспешил воспользоваться моим отсутствием. Приведу лишь несколько примеров. Не успел я обжиться в госпитале, как позвонил чрезвычайно взволнованный и растерянный Эрвин Бор, которого я недавно назначил начальником отдела кадров министерства, и рассказал, что Дорш приказал немедленно перевезти запертую картотеку из его кабинета в штаб Организации Тодта. По моему распоряжению картотеку оставили в кабинете, но через несколько дней явился представитель гауляйтера Берлина с грузчиками и объявил, что у него есть приказ вывезти картотеку, поскольку это партийная собственность. Только связавшись по телефону с одним из ближайших сотрудников Геббельса Науманом, я сумел отложить эту акцию. Партийные функционеры опечатали картотеку, но поскольку печать была лишь на дверце, я предложил отвинтить заднюю стенку. На следующий день Бор приехал в госпиталь с большим свертком, в котором оказались фотокопии досье на целый ряд моих давних сотрудников. Причем если я за годы совместной работы узнал их только с хорошей стороны, то в документах почти всем им были даны уничижительные характеристики: в основном их обвиняли в неприязненном отношении к партии, а в некоторых случаях рекомендовалась слежка гестапо. Я также обнаружил, что у партии в моем министерстве есть свой человек: Ксавер Дорш. О наличии партийного агента я догадывался, но вот личность его меня удивила.

С осени я пытался повысить в должности одного сотрудника, однако он не нравился недавно образовавшейся в моем министерстве группировке. Мой тогдашний начальник отдела кадров изобретал всяческие увертки, пока я в конце концов не заставил его выдвинуть моего протеже на повышение. Незадолго до болезни я получил от Бормана категорический и весьма грубый отказ. И вот среди документов тайной картотеки мы нашли черновик, слово в слово совпадавший с полученным мною ответом и составленный, как выяснилось, Доршем и бывшим начальником отдела кадров Хаземанном[221].

Прямо из больничной палаты я позвонил Геббельсу. Как гауляйтер Берлина, он был и шефом всех партийных представителей в берлинских министерствах. Геббельс тут же поддержал кандидатуру моего старого сподвижника Герхарда Френка на посту своего представителя в моем министерстве. «Нетерпимая ситуация! Сейчас каждый министр – член партии. Или мы полностью доверяем ему, или он должен уйти в отставку!» А вот агентов гестапо в своем министерстве я так и не выявил.

Усилия, предпринятые для сохранения своих позиций, совершенно подорвали мое здоровье. Пришлось попросить статс-секретаря Бормана Герхарда Клопфера дать распоряжение партийным функционерам не вмешиваться в сферу чужих полномочий и – самое главное – проследить, чтобы работающим на военное министерство промышленникам не чинили никаких препятствий. Вторая моя просьба была вызвана тем, что, как только я заболел, окружной партийный советник по вопросам экономики стал вмешиваться в работу созданных мной структур. Я попросил Функа и его помощника Отто Олендорфа, ранее работавшего у Гиммлера, относиться более лояльно к моему принципу личной ответственности в промышленности и поддерживать меня в борьбе с экономическими советниками, подчинявшимися Борману.

Заукель также не преминул воспользоваться моим отсутствием – в частности, обратился с призывом ко всем, занятым в военной промышленности, «с полной отдачей трудиться на благо отечества». Я решил рассказать о своих трудностях Гитлеру и попросить у него помощи. Мои письма – двадцать три машинописные страницы, которые я диктовал четыре дня, – явное свидетельство моего страха и растерянности. Я протестовал против узурпации Заукелем моей власти и против вмешательства экономических советников Бормана. Я просил Гитлера подтвердить мои чрезвычайные полномочия, а в общем-то просил о том же, чего столь решительно добивался на конференции в Позене и чем так разъярил гауляйтеров. Далее я написал, что рационально выполнять производственную программу можно только при условии, что «все ведомства, полномочные давать распоряжения и советы руководителям предприятий, а также критиковать их» будут сосредоточены в моих руках[222]. Через четыре дня я вновь обратился к Гитлеру с прямотой, не вполне уместной, учитывая наши нынешние отношения. Я информировал его об интригах в моем министерстве, направленных на саботаж моей программы; о том, что группка бывших помощников Тодта, возглавляемая Доршем, предала меня, а потому я вынужден заменить Дорша человеком, которому мог бы всецело доверять[223]. Последнее письмо, в котором я заявил, что увольняю одного из фаворитов Гитлера без его разрешения, было особенно опрометчивым, ибо я нарушил один из негласных законов режима: все кадровые вопросы необходимо представлять Гитлеру в правильно выбранный момент и заранее настроив его в свою пользу. Я же нагло обрушился на одного из любимцев Гитлера с обвинениями в нелояльности и двуличности, а то, что я послал Борману копию этого письма, было вдвойне глупо. Я практически бросил вызов всему, что составляло сущность окружения Гитлера. Вероятно, на это демонстративное неповиновение меня подтолкнула изоляция, в которой я оказался.

Из-за болезни я слишком отдалился от властного центра – Гитлера. Гитлер никак не реагировал на мои предложения, требования и жалобы, словно я к нему и не обращался. Меня уже не считали любимым министром Гитлера и одним из его возможных преемников. Всего несколько вовремя сказанных слов Бормана, и через несколько недель болезни я был выведен из игры. Отчасти это произошло из-за одного свойства Гитлера, кстати отмеченного всеми его приближенными: как только человек на длительное время исчезал из его поля зрения, фюрер напрочь забывал о нем. Если этот человек через некоторое время вновь появлялся в его окружении, отношение к нему когда менялось, а когда и нет. Создавшееся положение лишило меня иллюзий и в некоторой степени ослабило добрые чувства, которые я питал к Гитлеру, правда, по большей части я не сердился и не впадал в отчаяние – видимо, из-за физической слабости смирился с судьбой.

Вскоре до меня дошли слухи, что Гитлер не желает расставаться с Доршем, своим товарищем по борьбе с двадцатых годов. Как раз в те недели он демонстративно вел с ним доверительные беседы, чем значительно укрепил его позиции. Геринг, Борман и Гиммлер быстро смекнули, что центр политического влияния сместился, и воспользовались случаем окончательно убрать меня со сцены. Не сомневаюсь, что каждый из них руководствовался собственными интересами, у каждого были свои мотивы, и, вероятно, они действовали независимо друг от друга. В любом случае избавиться от Дорша мне не удалось.

Целых двадцать суток я лежал на спине с загипсованной ногой, и у меня было достаточно времени поразмыслить над своими обидами и разочарованиями. Когда же мне разрешили вставать, через несколько часов начались дикие боли в спине и груди и появилась кровь в мокроте – явный симптом эмболии сосудов легких, однако профессор Гебхардт диагностировал фиброзит и назначил массаж с форапином (пчелиным ядом), а затем прописал сульфаниламид, хинин и различные болеутоляющие[224]. Через два дня я пережил второй страшный приступ. Мое состояние было критическим, но Гебхардт упрямо настаивал на первоначальном диагнозе – фиброзите.

Моя жена обратилась к доктору Брандту, и он немедленно послал в Хоэнлихен профессора Фридриха Коха, терапевта из Берлинского университета и ассистента Зауэрбруха. Брандт, не только личный врач Гитлера, но и генеральный уполномоченный здравоохранения и медицинской службы, возложил на профессора Коха всю ответственность за мое здоровье, а Гебхардту запретил вмешиваться в мое лечение. По приказу Брандта доктору Коху отвели комнату рядом с моей, и он не отходил от меня день и ночь[225].

Трое суток, как отметил в своем отчете Кох, мое состояние оставалось критическим: «Затрудненное дыхание, интенсивное посинение, значительное ускорение пульса, высокая температура, болезненный кашель, мышечная боль и мокрота с кровью. Развитие этих симптомов можно интерпретировать только как результат эмболии».

Врачи подготовили мою жену к худшему, но вопреки их пессимизму я пребывал в эйфории. Маленькая палата казалась мне роскошным залом; простой шкаф, который я разглядывал три недели, превратился в шедевр столярного искусства, инкрустированный ценными породами дерева. Редко я чувствовал себя так хорошо, как тогда, витая между жизнью и смертью.

Когда я пошел на поправку, мой друг Роберт Франк рассказал мне о конфиденциальном ночном разговоре с доктором Кохом. То, что я узнал, показалось мне весьма зловещим: когда я находился в критическом состоянии, Гебхардт предложил провести небольшую операцию, слишком рискованную, по мнению Коха. Кох сначала не признавал необходимость операции, а когда категорически запретил проводить ее, Гебхардт оправдал свою настойчивость весьма неуклюже: дескать, он всего лишь хотел обсудить свою точку зрения.

Франк умолял меня никому не говорить об этом, поскольку доктор Кох боялся бесследно исчезнуть в концлагере, а самим Франком, как моим информатором, заинтересовалось бы гестапо. В любом случае эту историю следовало замять – едва ли я пошел бы с ней к Гитлеру. Его реакция была вполне предсказуема: в приступе ярости он заявил бы, что подобное абсолютно невозможно, нажал бы на специальную кнопку вызова Бормана и распорядился отдать приказ арестовать всех, посмевших гнусно оклеветать Гиммлера.

Сейчас эта история может показаться похожей на дешевый шпионский роман, но тогда я отнесся к ней серьезно. Даже в партийных кругах Гиммлера считали безжалостным и злопамятным. Никто не осмеливался ссориться с ним. Да и шанс ему представился отличный: малейшие осложнения моей болезни вызвали бы летальный исход, и никому в голову не пришло бы его подозревать. Этот эпизод прекрасно вписывается в борьбу за пост преемника фюрера и к тому же доказывает, что, несмотря на все неприятности, мои позиции считались еще достаточно прочными, следовательно, надо было ждать новых интриг.

Когда мы отбывали срок в тюрьме Шпандау, Функ рассказал мне историю, на которую в 1944 году не посмел даже намекнуть. Где-то осенью 1943 года в штабе войск СС у Зеппа Дитриха устроили попойку, и в кругу эсэсовских шишек доктор Гебхардт заметил, что, по мнению Гиммлера, Шпеер опасен и должен исчезнуть. Сам Функ услышал это от своего друга и бывшего адъютанта Хорста Вальтера, к тому времени адъютанта Дитриха.

Хотя до выздоровления было еще далеко, мне стало неуютно в госпитале Гебхардта, и я отчаянно мечтал выбраться оттуда. 19 февраля я попросил своих сотрудников как можно быстрее найти новую больницу. Гебхардт запугивал меня осложнениями и даже в начале марта, когда я уже начал ходить, пытался воспрепятствовать моему отъезду. Однако через десять дней, когда соседний госпиталь был разрушен при налете 8-й воздушной армии США, Гебхардт решил, что целью налета был я. За ночь он изменил мнение о моей транспортабельности, и 17 марта я наконец покинул это мрачное место.

Незадолго до конца войны я спросил доктора Коха, что же на самом деле происходило тогда. Он рассказал мне лишь то, что я уже знал: у него с Гебхардтом произошел яростный спор по поводу моей болезни, в ходе которого Гебхардт заметил, что Коху следует быть не просто врачом, но и политиком. Во всяком случае, Кох был уверен, что Гебхардт сделал все возможное и невозможное, дабы держать меня в своем госпитале как можно дольше[226]. В феврале 1945 года, когда я слегка пострадал в автомобильной аварии в Берхней Силезии (моя машина столкнулась с грузовиком), Гебхардт немедленно примчался на спецсамолете, чтобы вернуть меня в свой госпиталь. Мой сотрудник Карл Кливер помешал осуществлению этого плана, не раскрыв причин, хотя намекнул, что они у него есть. В конце войны в Хоэнлихене Гебхардт провел операцию на колене французскому министру Бишелону. Несколько недель спустя Бишелон умер от легочной эмболии.

23 февраля 1944 года ко мне в больницу приехал Мильх. Он сообщил, что 8-я и 15-я воздушные армии США интенсивно бомбят предприятия немецкой авиапромышленности, и в результате в следующем месяце выпуск самолетов сократится по меньшей мере на треть. Мильх привез разработанный им план, суть которого сводилась к следующему: поскольку у нас есть опыт успешной работы особого штаба по восстановлению разбомбленных предприятий Рура, для преодоления кризиса в авиапромышленности необходимо создать аналогичный штаб по выпуску истребителей, укомплектованный самыми способными сотрудниками двух министерств (министерства авиации и министерства вооружений).

В моем положении было бы разумнее держаться подальше от подобных предложений, но я хотел любыми способами помочь люфтваффе. И Мильх и я прекрасно понимали, что создание штаба по выпуску истребителей является первым шагом на пути к поглощению моим министерством единственной отрасли военной промышленности, которую я до тех пор не контролировал.

Не вставая с постели, я позвонил Герингу, но он отказался от предложенного партнерства, так как, по его мнению, это означало посягательство на его полномочия. Однако я не собирался отступать и позвонил Гитлеру. Идея ему понравилась, но как только я сказал, что мы хотим назначить руководителем новой структуры гауляйтера Ханке, холодно отверг мое предложение. «Я совершил огромную ошибку, назначив Заукеля уполномоченным по использованию рабочей силы, – заявил Гитлер. – Как гауляйтер, он принимал бы решения, которые никто не посмел бы оспаривать, а теперь он вечно ведет переговоры и идет на компромиссы. Никогда больше я не назначу ни одного гауляйтера на подобную должность! Из-за Заукеля упал авторитет всех гауляйтеров. Назначьте руководителем штаба Заура». К концу этой тирады Гитлер явно впал в ярость и резко оборвал разговор. Во второй раз за короткое время фюрер отверг предложенную мной кандидатуру. К тому же я не мог не заметить, насколько холодно и неприязненно он со мной говорил, хотя у него могли быть и свои причины для плохого настроения. Как бы то ни было, поскольку и Мильх предпочитал Заура, упрочившего свое влияние за время моей болезни, я недолго думая выполнил приказ Гитлера.

О днях рождения или болезнях многочисленных соратников фюреру напоминал адъютант Шауб. За долгие годы общения с Гитлером я научился определять его отношение к человеку по реакции на это напоминание. Отрывистое «цветы и письмо» означало письмо со стандартным текстом, которое представляли Гитлеру на подпись, а выбором цветов занимался адъютант. Если Гитлер собственноручно добавлял к письму несколько слов, это считалось великой честью. Если же он хотел особо отметить кого– либо, то просил Шауба принести открытку и ручку и набрасывал несколько поздравительных или сочувственных фраз, смотря по обстоятельствам. Иногда даже указывал, какие цветы следует послать. В прошлом я принадлежал к персонам, коих Гитлер удостаивал особой чести. В этот круг входили кинозвезды и певцы. Поэтому, когда, уже выздоравливая, я получил вазу с цветами и отпечатанную на машинке записку, можно было не сомневаться: я скатился на самую низшую ступеньку иерархической лестницы. И это при том, что я занимал один из важнейших постов в правительстве. Разумеется, будь я здоров, то не стал бы так остро реагировать. Правда, Гитлер два или три раза звонил мне и спрашивал о самочувствии, но ясно давал понять, что в своей болезни я виноват сам: «И зачем вы полезли на лыжах в горы! Я всегда считал это сумасшествием. Подумать только! Бегать с длинными досками на ногах! Пустите эти доски на растопку!» Он говорил это каждый раз, весьма неуклюже пытаясь закончить наш разговор шуткой.

Доктор Кох считал горный воздух Оберзальцберга вредным для моих легких. Близ Зальцбурга, в парке дворца Клессхайм, гостевой резиденции Гитлера, великий архитектор барокко Фишер фон Эрлах по заказу зальцбургских архиепископов когда-то построил очаровательный павильон, получивший название Клеверный лист. Это недавно отремонтированное здание мне и отвели. 18 марта, когда я туда приехал, в самом дворце велись переговоры с правителем Венгрии адмиралом Хорти, которые привели к последнему бескровному вступлению армий Гитлера в чужую страну. Вечером в перерыве между переговорами Гитлер нанес мне визит.

Я не встречался с Гитлером десять недель, и впервые за все годы знакомства его землистое лицо с несоразмерно широким носом показалось мне отталкивающим – первый признак того, что я начинал видеть его в истинном свете. Почти три месяца я был избавлен от подавляющего влияния его личности, зато подвергался упрекам и оскорблениям с его стороны. После многих лет лихорадочной деятельности я впервые стал задумываться о пройденном рядом с ним пути. Прежде стоило ему сказать пару слов или взмахнуть рукой, как я забывал об усталости и вновь энергично брался за дело. Теперь же – несмотря на его вежливость и благожелательность – я не ощущал ничего, кроме усталости. Единственное, чего я страстно желал, – как можно скорее на несколько недель уехать с женой и детьми в Меран и восстановить свои силы. Правда, я толком не знал, зачем мне силы, потому что у меня больше не было цели в жизни.

Тем не менее, когда я был вынужден признать, что за пять дней, проведенных мною в Клессхайме, мои враги ложью и интригами пытаются разделаться со мной раз и навсегда, я решил отстаивать свои права. Видимо, визит Гитлера не остался незамеченным, и на следующий день Геринг позвонил поздравить меня с днем рождения. Я воспользовался моментом и сказал, что чувствую себя замечательно, на что он ответил очень бодро и без всякого намека на сочувствие: «Полно вам, вы говорите неправду. Доктор Гебхардт вчера сказал мне, что у вас серьезные проблемы с сердцем. И уж извините, никаких надежд на улучшение! Наверное, вы еще об этом не знаете!» Не переставая восхвалять мои прежние достижения, Геринг продолжал намекать на мою скорую кончину. Я возразил, что ни рентген, ни электрокардиограммы не выявили ничего страшного[227]. Однако Геринг продолжал уверять, что меня ввели в заблуждение или я просто не желаю верить очевидному. На самом же деле именно Геринг был введен в заблуждение Гебхардтом.

Гитлер выбрал момент, когда моя жена могла его услышать, и с мрачным видом сказал своим приспешникам: «Шпеер не оправится от болезни!» И ему Гебхардт успел сообщить, что я инвалид, непригодный к дальнейшей работе.

Возможно, Гитлер тогда думал о наших совместных архитектурных планах, которые я теперь не смогу осуществить из-за неизлечимой болезни сердца, или вспомнил о преждевременной смерти своего первого архитектора профессора Трооста, но, как бы то ни было, он в тот же день совершил неожиданный поступок – навестил меня в Клессхайме с таким гигантским букетом, что ординарец пошатывался под его тяжестью. Всего через несколько часов после этого визита Гиммлер по телефону официально информировал меня о том, что Гитлер возложил на доктора Гебхардта как группенфюрера СС полную ответственность за мою безопасность и – как врача – за мое здоровье. В результате меня стала охранять команда эсэсовцев, подчиненная Гебхардту, а доктор Кох был отстранен от моего лечения.

23 марта Гитлер, словно почувствовав мою отчужденность, нанес мне прощальный визит. Я же, несмотря на его знаки внимания, так и не смог простить обиду: ему хватило всего нескольких недель, чтобы забыть обо всех достижениях своего архитектора и министра вооружений, и лишь увидевшись со мной, он, видимо, вспомнил о нашей прежней близости. Разумеется, я понимал, что на нем лежит огромное бремя ответственности и он очень занят, но это не оправдывало его пренебрежения к ближайшим соратникам, временно оказавшимся вне поля его зрения. Его поведение в период моей болезни продемонстрировало, как мало я значу для него и насколько он не способен, принимая решения, учитывать объективные факты. Может быть, почувствовав мою холодность, а может быть, просто желая утешить меня, Гитлер мрачно заявил, что и сам очень нездоров: похоже, что скоро ослепнет. А когда я сказал, что с сердцем у меня все в порядке и доктор Брандт ему непременно об этом сообщит, он просто промолчал.

В замке Гойен, возвышавшемся над Мераном, я провел лучшие шесть недель за весь период моего пребывания в должности министра вооружений. Только там мне удалось побыть наедине со своей семьей. Доктор Гебхардт нашел себе пристанище в долине и практически не пользовался своим правом вмешиваться в мою жизнь.

В те недели, что я жил в Меране, Геринг, не спросив моего разрешения и даже не проинформировав меня, несколько раз возил на совещания к Гитлеру двух моих сотрудников – Дорша и Заура. Такая лихорадочная деятельность была несвойственна Герингу. После нескольких лет неудач он явно решил воспользоваться возможностью за мой счет укрепить свои позиции как второго человека в государстве и использовал для этого моих сотрудников.

Более того, он пустил слух о моей скорой отставке и даже спрашивал гауляйтера Верхнего Дуная Айгрубера, каково мнение партийных органов о генеральном директоре Майндле. Геринг, находившийся в дружеских отношениях с Майндлем, объяснил, что хотел бы представить Майндля Гитлеру как моего вероятного преемника[228]. Лей, уже тогда бывший рейхсляйтером и занимавший множество других должностей, также заявил о своих претензиях на мой пост – мол, уж как-нибудь он справится и с этой работой!

В то же время Борман и Гиммлер пытались опорочить в глазах Гитлера начальников управлений министерства вооружений. Гитлер не счел нужным поставить меня в известность, и я окольными путями узнал, что он особенно недоволен троими – Либелем, Вагером и Шибером, так что их уже можно было считать отставленными. Всего нескольких недель хватило Гитлеру, чтобы забыть о возрождении наших близких отношений, которое казалось вполне реальным во время встреч в Клессхайме. Кроме Фромма, Цайтцлера, Гудериана, Мильха и Дёница, лишь министр экономики Функ остался среди немногих высших руководителей рейха, не отшатнувшихся от меня в период моей болезни.

Еще несколько месяцев назад Гитлер требовал перевести промышленные предприятия в шахты и колоссальные бункеры, дабы защитить их от бомбежек. Я тогда отвечал, что бетон – не спасение от бомбардировок и на передислокацию заводов под землю и в укрытия уйдет много лет. Более того, нам еще повезло, что вражеские налеты на военные заводы напоминают удары по широкой дельте реки, распавшейся на множество ручейков, и потому пока не наносят большого вреда. И если продолжать это образное сравнение, то когда мы начнем защищать дельту, – лишь заставим врага атаковать промышленный поток, сосредоточенный в глубоком узком русле. Я приходил в ужас от одной только мысли о целенаправленных бомбардировках химических заводов, угольных шахт и электростанций. Не сомневаюсь, что весной 1944 года англичане и американцы вполне могли полностью разрушить эти объекты и все наши попытки спасти их оказались бы тщетными.

14 апреля Геринг перехватил инициативу: он вызвал к себе Дорша и заявил, что, по его мнению, огромные бункеры для заводов, на которых настаивает Гитлер, может построить только Организация Тодта. Дорш возразил: Организация Тодта имеет полномочия лишь на оккупированных территориях, но никак не на территории рейха, однако у него уже есть проект такого укрытия, правда, для французских заводов.

В тот же вечер Гитлер вызвал Дорша и наделил его полномочиями на строительство стратегических укрытий как внутри рейха, так и вне его. Уже на следующий день Дорш предложил несколько подходящих стройплощадок и представил технические обоснования строительства шести подземных промышленных объектов, каждый площадью более девяноста тысяч квадратных метров. Он также пообещал, что все работы будут закончены к ноябрю 1944 года[229]. Я всегда опасался импульсивных решений Гитлера, и теперь одним росчерком пера он напрямую подчинил себе Дорша и отдал распоряжение о приоритете огромных укрытий. Тем не менее легко было предугадать, что эти шесть гигантских объектов не будут построены в обещанные шесть месяцев, да и вряд ли к строительству вообще удастся приступить. Когда ошибка столь очевидна, совсем не сложно предугадать ее последствия.

Гитлер не счел необходимым заранее сообщить мне о столь дерзком вторжении в сферу моих полномочий. Я был оскорблен и унижен, и, когда в письме от 19 апреля открыто оспорил эти решения, мною, безусловно, руководила глубокая обида. Это было первое из длинного ряда писем и докладных записок, в которых я не только высказывал несогласие с проводимыми мероприятиями, но и начинал проявлять некоторую независимость. Нельзя сказать, что я уже полностью избавился от магического влияния Гитлера, подавлявшего меня много лет, но, тем не менее, открыто выразил свое мнение, начав с того, что затевать осуществление столь грандиозных проектов в нынешней ситуации – чистое безумие, ибо «и без них мы испытываем огромные трудности, поскольку приходится защищать от авианалетов немецких и иностранных рабочих и одновременно восстанавливать разрушенные военные заводы. Мы должны отложить новый проект на неопределенный срок, ибо мне постоянно приходится прекращать работы на уже строящихся заводах, чтобы обеспечить необходимый выпуск военной продукции в ближайшие месяцы».

Я не ограничился подобными аргументами и упрекнул Гитлера в том, что он действует за моей спиной: «Даже в те дни, когда я был вашим личным архитектором, я всегда руководствовался важнейшим правилом: предоставлял своим сотрудникам максимум независимости. Признаю, что впоследствии часто испытывал глубокое разочарование, поскольку не каждый достоин такого доверия. Некоторые, добившись высокого положения, предавали меня». Гитлер без труда мог понять, что я имею в виду Дорша, но намеками я не ограничился: «Однако, несмотря на это, я буду твердо следовать своему правилу. Я полагаю, что только доверие позволяет человеку плодотворно руководить и добиваться высоких результатов. И чем выше положение руководителя, тем важнее придерживаться этого правила».

Я также подчеркнул, что строительство военных предприятий и выпуск военной продукции на данной стадии составляют неразделимое целое. Пусть за Доршем останется строительство на оккупированных территориях, но в самой Германии этим должен заниматься другой руководитель, и работы хватит для обоих. На эту должность я выдвинул кандидатуру одного из бывших сотрудников Тодта Вилли Хенне и предложил подчинить Хенне и Дорша моему верному помощнику Вальтеру Бругману[230]. Гитлер отверг мое предложение, а пять недель спустя, 26 мая 1944 года, Бругман, как и мой предшественник Тодт, погиб в авиакатастрофе, причины которой так и остались невыясненными.

В конце письма я выразил намерение уйти в отставку, если моя точка зрения покажется Гитлеру неприемлемой. Мой давний помощник Герхард Френк передал это письмо Гитлеру накануне его дня рождения. Как я узнал из самого надежного в данном случае источника, а именно от заведующей секретариатом Гитлера Иоганны Вольф, фюрер был чрезвычайно раздражен моим посланием и среди прочего задыхающимся голосом выкрикнул: «Даже Шпеер должен понимать, что необходимо принимать во внимание политику!»

Подобным же образом он отреагировал еще шесть недель назад, когда я остановил строительство в Берлине бомбоубежищ для высших должностных лиц государства, чтобы бросить все силы на устранение ущерба от авианалетов. Очевидно, у Гитлера сложилось впечатление, что я становлюсь слишком своевольным. Во всяком случае, именно в этом он меня обвинил. Что касается бомбоубежищ, то Гитлер, невзирая на мою болезнь, передал через Бормана, что «ни один немец не имеет права игнорировать или оспаривать приказы фюрера или откладывать их исполнение по своему разумению; приказы должны выполняться беспрекословно». И еще он пригрозил «отдать приказ гестапо: за противодействие указам фюрера немедленно арестовывать и отправлять в концлагерь виновного, какой бы пост он ни занимал».

Едва я узнал – опять-таки окольными путями – о реакции Гитлера на мое письмо, как из Оберзальцберга позвонил Геринг. Он, мол, услышал о моем намерении подать в отставку, но должен сообщить, что только фюреру решать, когда его министр может покинуть службу.

С полчаса мы разговаривали на повышенных тонах, пока не пришли к компромиссу. Я предложил следующий вариант: я не стану подавать в отставку, но постараюсь болеть подольше и потихоньку перестану выполнять свои обязанности.

Геринг обрадовался: «Да, прекрасное решение. Так мы и поступим. Уверен, что фюрер согласится».

В неприятных ситуациях Гитлер обычно старался избегать конфронтаций. И сейчас он не осмелился вызвать меня и открыто сказать, что после всего случившегося принял решение и должен просить меня уйти в отставку. Через год, когда наши отношения окончательно испортились, он снова проявил малодушие и даже не попытался снять меня с должности. Обращаясь к прошлому, я должен признать, что Гитлер в приступе ярости, наверное, мог отправить кого– либо в отставку, но его приближенные уходили по своей воле.

Какими бы ни были мои мотивы в тот период, мысль об отставке мне понравилась. Я не мог не замечать грозных признаков окончания войны: почти каждый день в голубом южном небе вызывающе низко над гребнями Альп проносились бомбардировщики 15-й воздушной армии США. Со своих итальянских баз они летели бомбить наши промышленные объекты в Германии. Не было видно ни одного немецкого истребителя, не было слышно стрельбы зенитных батарей. Это свидетельство полной беспомощности производило на меня большее впечатление, чем любые сводки. Я уныло думал о том, что перед лицом столь мощного наступления противника мы скоро не сможем возмещать потери вооружения, как это удавалось до сих пор. Какой соблазнительной могла показаться линия поведения, подсказанная Герингом: учитывая неминуемо приближающуюся катастрофу, покинуть ответственный пост и тихо исчезнуть. Однако мне и в голову не пришло бросить порученное мне дело и тем самым ускорить падение Гитлера и его режима. Несмотря на все наши разногласия, я не думал об этом тогда и, возможно, в подобной ситуации не подумал бы и сегодня.

20 апреля визит одного из моих ближайших сотрудников Вальтера Роланда прервал мои мрачные размышления. Среди промышленников распространились слухи о моем намерении уйти в отставку, и Роланд приехал уговаривать меня остаться. «Вы не имеете права бросить промышленников, которые верно следовали за вами, на милость своих преемников. Легко можно представить, кто это будет! Сейчас самая главная наша задача – сохранить ядро промышленного потенциала, чтобы преодолеть тяжелые последствия проигранной войны. И чтобы помочь нам в этом, вы должны остаться на своем посту!»

Насколько я помню, именно тогда замаячил передо мною первый призрак «выжженной земли»: Роланд сказал, что отчаявшиеся руководители рейха вполне могут приказать до основания разрушить все промышленные предприятия. Именно в тот день я отделил свой долг перед Гитлером от долга перед своим народом и своей страной: я понял, что должен сделать все от меня зависящее, дабы спасти основы выживания нации после войны. Правда, в тот момент это чувство было еще весьма смутным.

Всего через несколько часов, ближе к часу ночи, появились фельдмаршал Мильх, Карл Заур и доктор Френк. Они выехали из Оберзальцберга еще днем и проделали долгий путь. Мильх передал мне устное послание Гитлера: фюрер передает, что он высоко меня ценит и его отношение ко мне не изменилось. Это прозвучало как признание в любви, правда, через двадцать три года Мильх сознался, что практически принудил Гитлера к этому заявлению.

Получи я столь верное доказательство благосклонности фюрера несколькими неделями ранее, я был бы тронут и счастлив. Теперь же я твердо ответил: «Нет, я болен. Не желаю больше иметь ко всему этому никакого отношения!»[231]Мильх, Заур и Френк принялись меня уговаривать. Я сопротивлялся довольно долго. Поведение Гитлера казалось мне глупым и безответственным, но уходить с министерского поста не хотелось, ибо Роланд помог мне осознать, в чем состоит мой долг. И вот после многочасового спора я согласился на том условии, что Дорш снова будет мне подчиняться и восстановится прежняя система руководства. Я даже готов был уступить в вопросе со строительством огромных подземных заводов, ибо чувствовал, что это уже больше не имеет значения.

Буквально на следующий день Гитлер подписал приказ, проект которого я набросал в ту ночь: отныне Дорш будет строить подземные заводы под моим контролем, но его программа останется приоритетной[232].

Однако через три дня я осознал, что впопыхах принял совершенно неприемлемое решение. Единственное, что мне оставалось, – снова написать Гитлеру. Согласованная программа отводила мне неблагодарную роль. Если я поддержу Дорша в строительстве подземных заводов, снабжая его строительными материалами и рабочей силой, то буду вечно испытывать трудности в осуществлении всех других проектов. С другой стороны, если я стану ему мешать, то на меня посыплются жалобы и бесконечные «сопроводительные письма». Поэтому я предлагал Гитлеру возложить на Дорша ответственность и за все строительные проекты, конкурирующие с подземными заводами. В нынешних обстоятельствах, делал я вывод, наилучшее решение – отделить все промышленное строительство от производства оружия и боеприпасов. Теперь я предлагал назначить Дорша генеральным инспектором по строительству и напрямую подчинить его Гитлеру. Любое другое решение еще больше осложнило бы мои личные отношения с Доршем.

Написав это, я разорвал письмо, ибо понял, что с таким вопросом необходимо обращаться к Гитлеру лично. Я решил лететь в Оберзальцберг, но тут возникло препятствие: доктор Гебхардт напомнил мне, что поставлен следить за моим здоровьем и безопасностью, а потому не разрешит мне покинуть Меран. С другой стороны, всего несколько дней назад доктор Кох сказал мне, что никаких противопоказаний к перелету нет[233]. В конце концов Гебхардт позвонил Гиммлеру, и тот разрешил мне лететь при условии, что я побеседую с ним до встречи с Гитлером.

В подобных ситуациях всегда полезно заранее знать расстановку сил. Гиммлер говорил со мной откровенно. Из его слов я понял, что по этому вопросу уже велись переговоры с участием Геринга и было принято решение организовать для контроля за строительством отдельное управление, совершенно независимое от министерства вооружений и возглавляемое Доршем. Гиммлер попросил меня не создавать дополнительных трудностей. Конечно, подобные договоренности без моего ведома представляли образец вопиющей наглости, но поскольку я сам пришел к подобным выводам, разговор прошел вполне дружелюбно.

Не успел я переступить порог своего дома в Оберзальцберге, как адъютант пригласил меня на чаепитие. Это противоречило моим планам. Я хотел встретиться с Гитлером в официальной обстановке, а интимная атмосфера чаепития, несомненно, смягчила бы возникшую между нами неприязнь. Именно этого я стремился избежать, а потому отклонил приглашение. Гитлер, видимо, понял причины столь странного для меня поступка и вскоре назначил аудиенцию в Бергхофе.

Гитлер в фуражке, с перчатками в руке сам встретил меня у входа в Бергхоф. Держась подчеркнуто официально, он провел меня в гостиную. Его поведение поразило меня: я понятия не имел, какую цель он преследует, какого психологического эффекта добивается. Пожалуй, именно тогда начался новый период наших отношений. С одной стороны, Гитлер оказывал мне особые знаки внимания, что не могло оставить меня равнодушным. С другой стороны, я начинал сознавать пагубные последствия его действий для немецкой нации. И хотя Гитлер не утратил своего умения манипулировать людьми, хотя я все еще отчасти поддавался его обаянию, мне все труднее было оставаться безоговорочно преданным ему.

В ходе последовавшей беседы наши роли странным образом переменились: теперь Гитлер искал моего расположения. Например, он заявил, что и слышать не желает о передаче моих полномочий в сфере строительства Доршу: «Я решительно настроен не допустить разделения полномочий. Мне некому это поручить. Какое несчастье – гибель Тодта. Вы знаете, какое важное значение имеет для меня строительство, герр Шпеер. Прошу вас, войдите в мое положение! Я заранее одобряю все меры, которые вы сочтете необходимыми»[234]. Гитлер явно сам себе противоречил, ибо, как я узнал от Гиммлера, всего несколько дней назад он решил поручить эту работу Доршу. Однако, как часто случалось прежде, он легко изменил свое мнение и наплевал на чувства Дорша. Подобная непоследовательность – еще одно доказательство его глубокого презрения к людям. Но и мне не следовало обольщаться: я должен был помнить, что и эта его точка зрения может скоро измениться. Поэтому я ответил, что проблему надо решить раз и навсегда: ведь если она всплывет снова, я окажусь в весьма затруднительном положении.

Гитлер пообещал сохранить твердость: «Мое решение окончательное. Я не собираюсь ничего менять». Затем он даже упомянул о каких-то незначительных обвинениях в отношении начальников трех моих управлений, которых, как я уже знал, намеревались отправить в отставку[235].

Когда беседа подошла к концу, Гитлер снова провел меня в гардеробную, надел фуражку и перчатки, явно собравшись проводить меня до дверей. Это показалось мне уж слишком официальным, и непринужденным тоном, принятым в его близком окружении, я сказал, что должен встретиться наверху с его адъютантом от военно-воздушных сил фон Беловом. Тот вечер я, как прежде, провел в гостиной у камина в компании Евы Браун и еще нескольких приближенных. Разговор не завязывался, и по предложению Бормана поставили пластинки: сначала арию из оперы Вагнера, потом «Летучую мышь».

Мне показалось, что все печали позади, причины конфликтов устранены, и я впервые за долгое время испытаний, оскорблений и унижений приободрился. Неопределенность последних недель угнетала меня. Я не мог работать в атмосфере недружелюбия, не слыша слов признательности и благодарности. И вот я почувствовал, что вышел победителем в жестокой борьбе с Герингом, Гиммлером и Борманом. Несомненно, они полагали, что со мной покончено, и теперь скрипят зубами в бессильной злобе. Может быть, Гитлер наконец разгадал их интриги, понял, кто его обманывал, а кому действительно можно доверять.

Проанализировав клубок причин, столь неожиданно вернувших меня в этот тесный круг, я осознал, что самым главным моим мотивом было стремление остаться во власти. Даже несмотря на то что я светился в лучах славы Гитлера – а я никогда не обманывался на этот счет, – я считал, что игра стоит свеч. Я хотел принадлежать к его окружению, приобщиться к его популярности, славе и величию. До 1942 года, будучи архитектором, я мог считать, что Гитлер не имеет особого отношения к моим успехам, но с тех пор все изменилось. Я был опьянен, отравлен почти безграничной властью, правом назначать людей на разные должности, решать важнейшие вопросы, распоряжаться миллиардами марок. Я думал, что готов уйти в отставку, однако мне мучительно не хватало бы головокружительного стимулятора – власти. Обращение промышленников и ни на йоту не уменьшившееся магнетическое влияние Гитлера развеяли мои дурные предчувствия. Да, наши отношения дали трещину, моя преданность поколебалась и к прежнему возврата нет, но сейчас я вернулся в его ближний круг и был доволен.

Два дня спустя я снова встретился с Гитлером, чтобы представить ему Дорша в качестве вновь назначенного главы моего строительного управления. Гитлер отреагировал так, как я и ожидал: «Дорогой Шпеер, оставляю все назначения на ваше усмотрение. В своем министерстве делайте все, что считаете необходимым. Разумеется, с кандидатурой Дорша я согласен, но вся ответственность за промышленное строительство остается на вас».

Это было похоже на победу, но я на собственном опыте убедился в том, что такие победы недорого стоят. Уже назавтра все могло измениться.

С подчеркнутой холодностью я сообщил о новой ситуации Герингу. Фактически, назначая Дорша своим представителем по строительным вопросам в рамках четырехлетнего плана, я действовал через его голову и объяснил это с некоторой долей сарказма так: «Я полагал, что вы безоговорочно согласитесь с этим решением». Геринг ответил кратко и довольно сердито: «Я совершенно согласен со всеми решениями и уже перевел в подчинение Дорша все строительные организации военно-воздушных сил»[236].

Гиммлер внешне никак не отреагировал; в таких ситуациях он всегда умел вывернуться. Что касается Бормана, то этот хитрец сразу понял, куда ветер дует, и впервые за два года стал заметно благосклоннее ко мне. Он мгновенно понял, что я сумел отразить столь тщательно спланированную атаку, и все искусно сплетенные интриги последних месяцев закончились неудачей. Ему не хватало ни мужества, ни власти, чтобы проявлять свою неприязнь ко мне в столь кардинально изменившихся обстоятельствах. Обиженный моим демонстративным пренебрежением, он воспользовался первым же шансом – во время одной из прогулок к чайному домику – и с чрезмерной вежливостью стал уверять, что не имел никакого отношения к заговору против меня.

Вскоре после этой прогулки он пригласил Ламмерса и меня в свой на удивление безликий дом в Оберзальцберге. Очень настойчиво он уговаривал нас выпить, а где-то после полуночи предложил перейти на «ты». На следующий день я сделал вид, будто никакой попытки к сближению не было, а вот Ламмерс подчеркнуто использовал фамильярную форму обращения. Борман тут же грубо оборвал его, а мое высокомерие сносил хладнокровно и даже с еще большей вежливостью. Это продолжалось до тех пор, пока я пользовался благосклонностью Гитлера.

В середине мая 1944 года, во время посещения гамбургских доков, гауляйтер Кауфман конфиденциально сообщил мне, что, хотя после моей речи прошло полгода, гауляйтеры до сих пор не успокоились. Почти все они невзлюбили меня, и Борман умело разжигает их неприязнь, так что я должен помнить об опасности, которую они для меня представляют.

Я счел этот намек весьма важным и упомянул о нем Гитлеру при следующей же встрече. Гитлер снова продемонстрировал свое расположение, впервые пригласив меня в свой обшитый деревянными панелями кабинет на втором этаже Бергхофа, где он обычно принимал лишь очень близких людей. Доверительным тоном близкого друга он посоветовал мне избегать всего, что могло бы настроить против меня гауляйтеров. Он сказал, что не следует недооценивать их власть, дабы не осложнять себе жизнь. Он сам прекрасно осведомлен об их недостатках: большинство из них – простодушные хвастуны, весьма грубые, зато преданные. «Мне приходится принимать их такими, какие они есть. Разумеется, я получаю жалобы на вас, но на мое решение это не повлияет». Гитлер явно намекал на то, что не позволит Борману влиять на его отношение ко мне, а я понял еще одно: затея Бормана с гауляйтерами тоже провалилась.

Видимо, и Гитлера обуревали противоречивые чувства. С виноватым видом он сообщил мне о своем намерении наградить Гиммлера высочайшей наградой рейха за какие-то особые заслуги[237]. Я пошутил, что подожду окончания войны и, как архитектор, получу не менее ценную награду за заслуги в области искусства и науки. Но Гитлер не успокоился: ему казалось, что меня задело столь явное благоволение к Гиммлеру.

Меня же в тот день гораздо больше тревожило другое: Борман мог показать Гитлеру статью из британской газеты «Обсервер» (от 9 апреля 1944 года), в которой меня назвали чужеродным телом в нацистской партии. Я не сомневался, что Борман не упустит случая скомпрометировать меня да еще сопроводит статью едкими замечаниями. Чтобы предвосхитить этот шаг Бормана, я сам вручил Гитлеру перевод статьи, шутливо прокомментировав ее содержание. Гитлер суетливо надел очки и начал читать: «В некотором смысле Шпеер сегодня гораздо важнее для Германии, чем Гитлер, Гиммлер, Геринг, Геббельс или генералы. Все они практически стали лишь помощниками человека, который управляет гигантской машиной, заставляя ее работать на полную мощность… Именно Шпеер является олицетворением «революции управляющих»[238].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.