Глава XXXVII «Зарево». Победа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXXVII

«Зарево». Победа

1

«Зарево» – как уже говорилось, последняя эпическая попытка Пастернака в стихах («Вакханалия» – лирическая поэма или даже большое стихотворение). Гладков вспоминает, что, по рассказам Пастернака, писать поэму (иногда Пастернак даже называл ее «романом в стихах» и возводил к некрасовской традиции, имея в виду густоту быта, тщательно прописанный фон) ему отсоветовал Фадеев, испугавшийся прямоты некоторых формулировок. Как будто Фадеев мог Пастернаку что-то посоветовать или отсоветовать! – то есть он-то мог, конечно, да только слушался Пастернак не его, а собственного дара. «Зарево» не было дописано именно потому, что компромисс уже не устраивал автора: требовалось сформулировать некоторые вещи в прозе, с исчерпывающей полнотой, а не протаскивать их под флером лирических туманностей.

Как всегда, Пастернак исходил не из фабулы, а из некоего цельного настроения, из цепи живых картин, владевшей его воображением. Скажем, в «Спекторском» сквозной темой был ремонт, разруха; в «Шмидте» доминирует тема тревожного рассвета, когда каждый шелест «отдается дрожью в теле кораблей» – и потом эта же предчувственная дрожь переходит в нервный озноб перед казнью. В «Девятьсот пятом годе», наименее цельном, и то есть сквозные мотивы – зимние, на грани уюта и страха. В «Зареве» доминирующим настроением должно было стать то, которое Пастернак любил особенно, которым озарены все лучшие его страницы: это просветленный покой и отдохновение после великого испытания, но еще до начала новой главы истории. Эта блаженная пауза описана и в «Докторе Живаго», когда Тоня лежит после родов, как бы в облаке только что перенесенных мук; и в «Урале впервые», когда твердыня гор, в мучениях родив утро, отдыхает под солнцем. Совершено нечеловеческое усилие – и можно перевести дух; победа еще не настала, и ее близость больше и лучше победы. Такие минуты – победы, купленные страшной ценой, обретения, давшиеся огромным трудом и жертвами, – Пастернак любил больше всего на свете: они подчеркивали единство и неразрывность жизни и смерти, отчаяния и счастья, а на этом стояла вся его вера.

Весеннее дыханье Родины

Смывает след зимы с пространства

И черные от слез обводины

С заплаканных очей славянства.

Все дымкой сказочной подернется,

Подобно завиткам по стенам

В боярской золоченой горнице

И на Василии Блаженном.

Мечтателю и полуночнику

Москва милей всего на свете.

Он дома, у первоисточника

Всего, чем будет цвесть столетье.

Чувствуется, что эти стихи легко написаны – форма проста, рифма непритязательна; видно, что основа всего цикла, мыслившегося как поэма, – старое доброе славянофильство, лидирующая роль России в славянском мире и спасительная миссия в мировой войне. О том, «чем будет цвесть столетье», надо было думать сейчас. Выбранный размер – четырехстопный ямб с дактилической рифмой в нечетной строке (а иногда в четной, как в «Ожившей фреске») – впервые у него появился в стихотворении «Пока мы по Кавказу лазаем», где тоже шла речь о трудно давшемся свершенье, хотя и само свершенье, и цена не идут, конечно, ни в какое сравнение с Победой. Этот размер оказался необычайно заразителен – фронтовые поэты принялись писать им сразу, ибо Пастернак – истинный музыкант – уловил ритм времени первым, как всегда. Этот размер идеален для выражения торжественной и сдержанной грусти; для интимной оды, для жизнеутверждающего реквиема, и одно из самых известных военных стихотворений – «Нас хоронила артиллерия» Константина Левина – написано явно с пастернаковского голоса, хотя и с собственной интонацией:

Нас хоронила артиллерия.

Сначала нас она убила,

Но, не стесняясь лицемерия,

Теперь клялась, что нас любила.

Мы доверяли только морфию,

По самой крайней мере – брому,

А те из нас, что были мертвыми, —

Земле, и никому другому.

Здесь, кстати, речь тоже идет о салюте – как и во «Вступлении» к «Зареву»; залпы салюта – зачин и лейтмотив «Зарева». Зарево салютов и пожаров, – особенно мучительных именно потому, что последних, – вот световой фон поэмы, а именно свет и колорит были для Пастернака определяющими при начале работы над большой поэтической вещью.

Наиболее известное в русской поэзии стихотворение, написанное этим метром, – блоковское «На железной дороге», стихи, к которым Пастернак часто обращался мысленно. От размера «Незнакомки» размер «Железной дороги» только и отличается женской рифмой в четной строке:

По вечерам, над ресторанами,

Горячий воздух дик и глух…

Молчали желтые и синие,

В зеленых плакали и пели.

Но единственный этот добавочный слог меняет весь строй стиха, придает ему заунывность, распевность и безвыходность, которая всю жизнь то раздражала, то гипнотизировала Пастернака. Любопытно, что два стихотворения Мандельштама, написанные в 1921 году и полные тревожных военных предчувствий – «Как тельце маленькое крылышком…» и «А небо будущим беременно», – исполнены в той же технике. У Пастернака блоковская тема России и мандельштамовская тема войны сливаются. Впоследствии он еще раз вернется к этому же размеру, чтобы написать им «Август» – свое поэтическое завещание; но речь в нем пойдет уже не о величии Родины и не о ее победе, а о собственном посмертном торжестве, купленном страшной ценой. Преемственная связь «Августа» и «Зарева» очевидна – но очевидны и различия: в 1943–1944 годах, работая над поэмой, Пастернак в последний раз отождествлял себя и Родину, свою и ее победу. Автор и герой «Доктора Живаго» уже мыслят себя отдельно от страны – и в этом тоже их победа: прежняя, славянофильская самоидентификация стала немыслима.

Но в сорок третьем эти надежды Пастернака так понятны! Россия после двух десятилетий террора и серости, возводимой в культ, доказала всему миру свое бесспорное величие, не поколебленное тиранией:

Ай время! Ай да мы! Подите-ка,

Считали: рохли, разгильдяи.

Да это ж сон, а не политика!

Вот вам и рохли. Поздравляю.

Большое море взбаламучено!

(Ср. в «Высокой болезни»: «Опять фрегат пошел на траверс. Опять, хлебнув большой волны, дитя предательства и каверз не узнает своей страны»…)

Интонация, кстати, подозрительно схожа с той, с которой доктор Живаго, так же преувеличенно гордясь и радуясь, будет славословить русскую революцию: «Видали? Полюбуйтесь. Прочтите. Главное, что гениально? (…) Нате пожалуйста. Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу». Та же самая гордость перед всем миром: «Да это ж сон, а не политика! Поздравляю. Полюбуйтесь. Нате пожалуйста». Последствия «безоговорочной светоносности Пушкина, невиляющей верности фактам Толстого». Революция для доктора, война для Пастернака – торжество русской жертвенности, русской мечтательности и русской последовательности, все доводящей до конца. Это не воля даже, а судьба народа – так радикально и безоговорочно совершать подвиги. Но что потом делается с этими подвигами и почему никогда не удается удержать взятую высоту? Это стало темой «Доктора» и должно было стать темой «Зарева» – главного, даже более важного, чем «Записки Живульта», эскиза к роману. Но писать такую вещь надо было прозой, без компромисса.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.