Счастливо оставаться, Кембридж[97]
Счастливо оставаться, Кембридж[97]
Мой последний Майский бал, мой последний летний прием «Херувимов» — в «Роще» «Куинз-колледжа». Приемы Майской недели по всему Кембриджу, новые достижения по части пьянства, бестолковых блужданий, спотыканий, рыданий и блеваний. Мы с Кимом устроили наш собственный прием на Лужайке Школяров «Сент-Джонза» и опустошили до последней бутылки каждый присланный Киму его добрыми родителями ящик «Таттинже». На церемонию вручения дипломов приехала моя семья. Сотни тождественных, мрачных выпускников, внезапно обретших вид взрослый и несчастный, переминались с ноги на ногу на лужайке у «Сенат-Хауса», фотографировались, надсадно улыбаясь, с родителями, говорили последнее «прости» трехлетним дружбам. Тень внешнего мира пала на каждого, а три последних года вдруг сшелушились с нас, съежились, подобно сброшенной змеей коже, высохшей, слишком маленькой для того, чтобы вместить прекрасное, полное блеска время, в которое мы ею обладали.
Родители Кима жили в Манчестере, однако владели еще и домом в богатом лондонском пригороде Хадли-Вуд, дом этот стоял в двух шагах от станций подземки «Хай-Барнет» и «Кокфостерс», и, как только мы покинули Кембридж, родители предоставили его в полное наше с Кимом распоряжение. Абсурдно великолепное, роскошно обставленное вступление в жизнь вне университета. В этом доме я наблюдал по телевизору за тем, как Иэн Ботэм вырывает из рук австралийцев «Урну с прахом»,[98] и чувствовал себя счастливейшим из смертных.
«Подпольные записи» почти сразу же отправились в Оксфорд, чтобы в течение недели давать представления в театре «Плейхаус». После приятностей кембриджского «Артса» длинный, узкий, похожий на кегельбан зал «Плейхауса» показался нам неприветливо относящимся к любой комедии, и спектакли наши попросту провалились — так мы, во всяком случае, думали. Администрация и технические работники театра встретили нас отнюдь не радушно, и мы, испуганные и несчастные, провели неделю, стараясь не попадаться на глаза свирепым декораторам и осветителям; мы раз за разом сбивались в кучку, жаждая найти друг у друга утешение и поддержку, и то меланхолически стенали, то истерически хохотали. Нас словно сбросили с небес на землю, и мы основательно о нее приложились. Грубость персонала театра так разгневала Хью, что он написал управляющему письмо, которое показал мне перед отправкой. Я никогда еще не видел, чтобы холодная ярость столь образцово передавалась учтивой, но хулительной прозой.
Из Оксфорда мы отправились в театр школы «Аппингем», и Крис Ричардсон принял нас со всем радушием — как и обещал мне двумя годами раньше. Оксфорд убедил нас, что шоу наше дрянь и в Эдинбурге мы с треском провалимся, но «Аппингему» удалось хотя бы отчасти вернуть нам присутствие духа: персонал и ученики школы оказались публикой и благосклонной, и восторженной, а театр, чьи подмостки были самыми первыми из всех, на какие я вступал — в 1970-м, в роли ведьмы из «Макбета», † — как нельзя лучше подходил для того, чтобы восстановить нашу уверенность в себе. Да и Кристофер оказался самым сердечным и участливым из хозяев: он позаботился о том, чтобы каждый из нас был устроен со всеми, какие только возможны, удобствами, в число коих входила и бутылочка солодового виски на прикроватном столике.
Великий Уильям Голдман сказал, как известно, что Голливуд — это такое место, где «никто ни в чем не смыслит», — апофегма, остающаяся справедливой и применительно к театру. Я получил письмо от человека, который смотрел «Подпольные записи» в оксфордском «Плейхаусе» и счел необходимым сообщить мне, что это лучшее шоу, какое когда-либо видели он и его друзья. Я попытался припомнить хотя бы один момент оксфордских показов, когда мне показалось бы, что все идет хорошо, — и не смог. Впрочем, публика, по крайней мере, смеялась и аплодировала, долго и восторженно. Полагаю, грубость служителей театра и форма зала составляли такой неприятный контраст совершенству Кембриджа, что все остальное воспринималось нами как безнадежный мрак уже автоматически.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.