Зиновий Гердт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зиновий Гердт

В эпоху повсеместной победы дилетантизма всякое проявление высокого профессионализма выглядит архаичным и неправдоподобным. Гердт – пример воинствующего профессионала-универсала.

Я всегда думал, наблюдая за ним: «Кем бы Гердт был, не стань он артистом?» Не будь он артистом, он был бы гениальным плотником или хирургом. Гердтовские руки, держащие рубанок или топор, – умелые, сильные, мужские (вообще Гердт «в целом» очень похож на мужчину – археологическая редкость в голубой дымке нынешнего времени). Красивые гердтовские руки – руки мастера, руки артиста.

Не будь он артистом, был бы поэтом, потому что он – глубокая поэтическая натура. Не будь он артистом, он был бы замечательным эстрадным пародистом – тонким, доброжелательным, точным. Недаром из миллиона своих двойников Леонид Утесов выделял Гердта.

Не будь он пародистом, он был бы певцом или музыкантом. Абсолютный слух, редкое вокальное чутье и музыкальная эрудиция дали бы нам своего Азнавура, с той только разницей, что у Гердта был еще и хороший голос. Не будь он музыкантом, он стал бы писателем или журналистом: что бы ни писал Гердт – эстрадный монолог, чем он грешил в молодости, или журнальную статью, или текст для фильма, – это всегда было индивидуально, смело по жанровой стилистике.

Не будь он писателем, он мог бы стать великолепным телевизионным шоуменом. Не будь он шоуменом, он мог бы стать уникальным диктором-ведущим. Гердтовский закадровый голос – эталон этого еще малоизученного, но, несомненно, труднейшего вида искусства. Его голос не спутаешь ни с каким другим по тембру, по интонации, по одному ему свойственной гердтовской иронии: наивный ли это мультфильм, или «Двенадцать стульев», или рассказ о жизни и бедах североморских котиков.

Не будь он артистом… Но он Артист! Артист, Богом данный, и слава этому Богу, что при всех профессиональных «совмещениях» бурной натуры Зямы ему (Богу) было угодно отдать Гердта Мельпомене.

…Поехал Зяма как-то раз с творческими вечерами не то в Иркутск, не то во Владивосток. Было ему лет семьдесят пять (возраст в его жизни никогда ничего не означал, потому что он всегда был бодрый и поджарый). Возила его заместитель администратора, девочка лет восемнадцати. Она его возила по клубам, сараям, воинским частям, рыбхозам, где Зяма увлеченно и, стремясь увлечь, читал Пастернака, Заболоцкого и Самойлова, а люди, из уважения к нему, все это слушали выпучив глаза.

Потом Зяма над ними сжаливался и начинал рассказывать какие-то байки и анекдоты. Они успокаивались и смеялись от души. Когда артист ездит по стране с концертами, то у него есть какая-то болванка, на которую всегда нанизывается вся программа. Делается умный вид, и говорится: «Да, кстати, я вот только что вспомнил…» – хотя вспоминаешь «это» уже 30–40 лет подряд.

Зяма был среди нас, в данном случае – актеров эстрады, первым. Он так органично делал вид, будто «это» только что пришло в голову, что никаких подозрений не возникало. Он никогда не попадал в катастрофу, в которую рано или поздно попадает любой артист во время «чёса» (так раньше назывался график гастролей, когда в день нужно было играть три-четыре концерта). Помню, в городе Кургане на третьем представлении я в той же манере «да, кстати, я вот только что вспомнил…» начал рассказывать какую-то историю и вдруг, споткнувшись о подозрительную тишину в зале, с ужасом понял, что говорил это минут десять назад. А у меня-то ощущение, что я говорил это на прошлой встрече, часа три назад! Мозги-то не подключены… Ну, я, конечно, вывернулся, сказав: «Я вам сейчас показал, как бывает, когда артист «чешет»…»

С Зямой ничего подобного произойти не могло ни при каких обстоятельствах. У него была железная канва выступления, но каждый раз он рассказывал все с таким удовольствием, так свежо и азартно, что зрители действительно уходили от него с ощущением случайного, но очень задушевного разговора. Так вот, эта девочка, замадминистратора, где-то на четвертый день гастролей сказала Зяме: «Вы знаете, Зиновий Ефимович, я вас так ужасно обожаю, что хочу выйти за вас замуж». На что Зяма ей ответил: «Деточка, это вопрос очень серьезный. Спонтанно он не решается. Во-первых, ты должна познакомить меня со своими родителями. Кто у тебя родители? (Далее следует ответ девочки, кто у нее родители, типа: папа – в порту, мама – экономист…) Во-вторых, ты должна сообщить им о своем намерении и все честно сказать – в кого, кто… Сколько папе лет? (Следует ответ, сколько папе лет.) Ну так вот, обязательно скажи, что твой жених (пауза)… в два раза старше папы».

Этот случай для Зямы типичен, потому что влюблялись в него глобально. Как он это делал? Зяма не делал для этого ни-че-го.

…В Мировом океане существует закон, сформулированный людишками как «запах сильной рыбы». Выражается он технически очень просто: тихая, штилевая, солнечная, невинно-первозданная гладь Мирового океана – сытые акулы, уставшие пираньи, разряженные электроскаты, растаявшие айсберги, – вдруг, казалось бы, ни с того ни с сего все приходит в волнение. Это где-то, может, вне черты осязаемой оседлости, появилась сильная рыба, даже не она сама, а только ее запах. И идиотская безмятежность Мирового океана моментально нарушается.

Магнетизм исходил от Гердта постоянно, и это свойство – не актерское.

Я всегда поражался и завидовал людям, которым не надо учить стихи. Зяма, Саша Володин, Миша Козаков, Эльдар Рязанов… – они стихи не учили. Они просто читали их и впитывали. Мгновенно. Как поэты. Прочли и впитали.

Поэтому их поэтическая эрудиция была грандиозной. Они даже играли в такую игру: один читает пару строк, другой должен продолжить – кто первый запнется. Я не могу сказать, что мало прочел в этой жизни, но чтобы столько запомнить! Столько?! Мне это просто не под силу. А сколько Зяма учил текста, находясь уже в преклонном возрасте. Это же немыслимо! Мефистофель в «Фаусте» у Козакова… А Фейербах у Валеры Фокина – там же бездна текста и какой сложный слог! Но Зяма был королем. Он был просто недосягаем.

А вот так задуматься… Война, ранение, роковая ущербность. Существование долгие годы за ширмой Театра кукол, похожее на затянувшееся затмение. Потом постепенно, потихонечку, через голос, через тембр, через талант он вырвался из-за этой тряпки. Для того чтобы пройти такой путь и потом выйти на такие вершины мастерства, я убежден, необходимы большое мужество и нормальное человеческое честолюбие.

Зяма всегда знал, что он собой представляет, как выглядит, как соотносится со всем остальным и со всеми остальными в каждый момент своего существования. В нем было достаточно нужного тщеславия.

Вот Зяма сидит за столом. Гости. Он царит. В любом застолье он занимал свою нишу. Он затихал внутренне и созерцал, наслаждался разговором, рассматривал людей как диковинку.

Вокруг него всегда были люди соревновательные. Он приобретал их, словно выигрывая на аукционе. И радовался потом своим приобретениям, как ребенок. Он умел любоваться людьми. Слушать их и просто любоваться.

Есть актеры, как, например, покойный Папанов, которые носят огромные черные очки, кепку до бровей, чтобы ни-ни, никто не узнал и не приставал с автографами. А есть люди, которые стоят открытыми и голыми и ждут: когда же их заметят?.. когда набегут?.. Этакая паническая жажда популярности…

Зяма искал не того, кто будет просить у него автограф, не того, кто будет хлопать ресницами и повторять: «Смотрите, живой Гердт!..» – нет. Он искал новую аудиторию. Мог устать от нее через секунду, потерять интерес. Но все равно шел к людям сам, в надежде на неслыханное…

Звонит Зяма: «Все! Срочно берем жен, детей – по машинам, и поехали». Нижняя Эшера. Недалеко от Сухуми. Красота невообразимая… У нас с женой и сыном какой-то сарай. Зяме с Таней и Катей досталось подобное жилье с комнатой чуть побольше.

Над кроватью Зямы – огромный портрет Сталина, вытканный на ковре, правда, Таня его завесила занавесочкой. И вот такая картина: невероятных размеров завешенный Сталин, а под ним – маленькое тело Зямы, испытывающего давнюю «любовь» к этой фигуре… А фамилия хозяина дома, где жил Зяма, как сейчас помню, была Липартия. Так что Зяма жил у Партии, под Сталиным.

Море было недалеко. Но для того чтобы до него дойти, требовались и силы, и нервы, поскольку дорога представляла собой россыпь из булыжников, голышей и маленьких острых камешков. Это сейчас придумали шлепанцы и сандалии на толстой и мягкой подошве, а тогда… Но Зямин оптимизм побеждал. «Никаких курортов и санаториев! Только чистая природа, дикие хозяева и молодое вино…» В первую же ночь мы поняли, что через нас проходит железная дорога. Это было волшебно: каждую ночь мы тряслись в поезде, и нас увозило из этого села то на юг, то на север. Но каждое утро мы просыпались опять в Нижней Эшере…

На заре советской автомобильной эры все мы, естественно, мечтали купить машину. А это по тем временам являлось дикой проблемой. Нужно было ходить, подписывать бумажки, чтобы тебя поставили в очередь.

Для покупки «Жигулей» приходилось на протяжении месяца еженощно отмечаться на пустыре под городом Химки. Один прогул – и вылетаешь из списка. Зяма Гердт, Андрюша Миронов и я создали команду для дежурств. Когда выпала моя очередь и я посмотрел на собравшуюся в Химках публику, то, заподозрив неладное, позвонил Гердту: «Зяма, это не запись на «Жигули». Это перепись евреев!»

В Южном порту находилась автомобильная комиссионка. Она делилась на несколько отсеков. Первый – для простых очередников, алчущих четыре года дряблого «Москвича». Второй содержал в себе «Волги», на которых уже не в силах были ездить сотрудники посольств и дипкорпуса. А дальше, в самом конце, размещался третий отсек, представлявший собой маленький загончик, где стояли машины, доступ к которым имели только дети политбюровских шишек и космонавты. Там стояли (как тогда говорили с придыханием) иномарки.

Большинство нормальных советских людей вообще не знало, что это такое. Зямина пижонская мечта была – добраться до заветного третьего отсека. Пройдя все кордоны и заслоны, собрав целую папку бумаг и подписав ее у очередного управленческого мурла, Зяма таки получил смотровой талон в третий отсек. По этому талону можно было в течение двух недель ходить туда и смотреть на иномарки – в ожидании новых поступлений. Но если ты за две недели так и не решался купить что-то из предложенного, то время действия талона просто истекало и право посещения смотровой свалки аннулировалось. Поэтому была страшная нервотрепка. Зяма, походив туда дней двенадцать, занервничал.

Звонит мне оттуда: «Все… Я ждать больше не могу. Я решился – покупаю «вольво»-фургон». Я ему: «Зяма, опомнись, какого машина года?» Он мне: «Думаю, 1726-го…» (Ей было лет двадцать.) – «Ну хоть на ходу?» – «Да, все в порядке, она на ходу, только здесь есть один нюанс… Она с правым рулем». Я столбенею, представляя Зяму с правым рулем, но не успеваю представить до конца, потому как слышу из трубки: «Приезжай, я не знаю, как на ней ездить».

Я приперся туда. Вижу огромную несвежую бандуру. И руль справа. «Давай, садись!» – бодро говорит мне Зяма, подталкивая меня к водительскому месту. Я, изо всех сил преодолевая довольно неприятные ощущения (ну, всю жизнь проездить за левым рулем, а тут!), сел за этот самый правый руль, и мы понеслись. С меня сошло семь потов, пока мы добрались до дома, потому что в машине был еще один нюанс: она стала сыпаться, как только мы выехали за ворота. В общем, когда мы добрались до улицы Телевидения, где тогда жили Зяма с Таней, она рассыпалась окончательно…

И стали мы все вместе ее чинить. А там каждый винтик нужно было либо клянчить в УпДК – Управлении по обслуживанию дипломатического корпуса – и покупать в четыре цены, либо заказывать тем, кто едет за границу (где таких машин уже просто никто не помнит), записав на листочке марку, модель, точное название детали и так далее. Но все-таки Зяма упорно на ней ездил.

Зямина езда на этой «вольве-Антилопе-гну» подарила мне несколько дней «болдинской осени». Осенью Зяма немножечко зацепил своей «вольвой» какого-то загородного пешехода. Пешеход почему-то оказался недостаточно пьян, чтобы быть целиком виновным. Нависли угроза лишения водительских прав и всякие другие неприятные автомобильные санкции. Мы с Зямой взялись за руки и поехали по местам дислокации милицейских чиновников, где шутили, поили, обещали и клялись. Но размер проступка был выше возможностей посещаемых нами гаишников. Так мы добрались наконец до мощной грузинской дамы, полковника милиции, начальницы всей пропаганды вместе с агитацией советской ГАИ. Приняла она нас сурово. Ручку поцеловать не далась. Выслушала мольбы и шутки и, не улыбнувшись, сказала: «Значит, так: сочиняйте два-три стихотворных плаката к месячнику безопасности движения. Если понравится – будем с вами… что-нибудь думать».

Милицейская «болдинская осень» была очень трудной. В голову лезли мысли и рифмы из неноменклатурной лексики. Но с гордостью могу сообщить читателям, что на 27-м километре Минского шоссе несколько лет стоял (стоял на плакате, разумеется) пятиметровый идиот с поднятой вверх дланью, в которую (в эту длань) были врисованы огромные водительские права. А между его широко расставленных ног красовался наш с Зямой поэтический шедевр:

Любому предъявить я рад

Талон свой недырявый,

Не занимаю левый ряд,

Когда свободен правый!

Это все, что было отобрано для практического осуществления на трассах из 15–20 заготовок типа:

Зачем ты делаешь наезд

В период, когда идет

Судьбоносный, исторический

24-й партийный съезд?

Настали иные судьбоносные времена. В 90-е экспансивный и впечатлительный Зяма Гердт удрал из больницы, чтобы поддержать президента в телемарафоне. На подступах к Дому кинематографистов его окружила толпа сторонников другого лагеря, и сорокалетняя женщина кричала ему: «Куда вы идете? Там же одно жидовье!»

И семидесятипятилетний Гердт, который получил увечья на войне, защищая будущее этой твари, и сбежал из больничной палаты, чтобы защитить ее еще раз, со слезами на глазах рассказывал об этом с экрана. Бедный Зяма!

Не желаю быть циником, но где уверенность, что, если бы Гердт вдруг стал пробиваться на марафон в защиту противоположного лагеря через толпу сторонников президента, он не услышал бы аналогичное «жидовье» из уст своих единомышленников? «Среди гнилых яблок выбора быть не может», – гласит старинная русская мудрость. Гнили тогда накопилось столько, что воздух перемен, попавший в наш подпол, активизировал процесс гниения и выдул вековой смрад наружу.

У Тани Гердт фамилия не Гердт. У Тани Гердт фамилия – Правдина. Не псевдоним, а настоящая фамилия, от папы. Трудно поверить, что в наше время можно носить фамилию из фонвизинского «Недоросля», где все персонажи – Стародум, Митрофанушка, Правдин… – стали нарицательными. Нарицательная стоимость Таниной фамилии стопроцентна.

Таня не умеет врать и прикидываться. Она честна и принципиальна до пугающей наивности. Она умна, хозяйственна, начальственна, нежна и властолюбива. Она необыкновенно сильная.

С ее появлением в жизни Зямы возникли железная основа и каменная стена. За нее можно было спрятаться… Такой разбросанный и темпераментный, эмоционально увлекающийся человек, как Зяма, должен был всегда срочно «возвращаться на базу» и падать к Таниным ногам. Что он и делал всю жизнь.

Таня – гениальная дама, она подарила нам последние 15 лет Зяминой жизни…

Зяма всегда и все делал очень аппетитно. Когда я видел, как он ест, мне сразу же хотелось есть. Он никогда не «перехватывал» в театре, между репетициями или во время спектакля. Все ели, потому что были голодны, а он терпел и ехал домой на обед или ужин.

Он всегда замечательно одевался. Носил вещи потрясающе элегантно. Он никогда не раздумывал над покупкой, он просто очень хорошо знал, во что ему положить тело. И хромота у него была такая, которая вовсе не читалась как хромота. Он не хромал, а нес тело. Нес, как через «лежащего полицейского», через которого нужно переехать медленно…

Зяма был дико рукастый. Всю столярку на даче он всегда делал сам. А на отдыхе, у палаток, скамейку, стол, лавку, табуретку сбивал за одну секунду.

Как-то у себя в деревне под Тверью я пытался построить сортирный стул, чтобы под тобой было не зияющее «очко», а как у цивильных людей. Я мучился, наверное, двое суток. И когда забил последний гвоздь, понял, что прибил этот несчастный стульчак со стороны ножек табуретки, – вся семья была в истерике. И я вспомнил Зяму. Он бы соорудил за две минуты самый красивый и удобный уличный сортир в подлунном мире. Он сделал бы трон.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.