Глава двадцать пятая «Иванов» на петербургской сцене: январь — февраль 1889 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать пятая «Иванов» на петербургской сцене: январь — февраль 1889 года

В наступившем 1889 году Суворин и Чехов стали неразлучны: они взаимно ставили написанные ими пьесы, они планировали совместную работу над комедией «Леший», распределив между собой персонажей и действия. Суворин приехал в Москву на премьеру своей «Татьяны Репиной», Антон поехал в Петербург посмотреть, как поставлен его «Иванов» на сто личной сцене. Петербург гудел от сплетен; стоило им появиться где-то в компании Дофина, как по столице пошла гулять фраза: «Суворин — отец, Суворин — сын и Чехов — Святой Дух»[149]. Ходили слухи, что Суворин положил Чехову 6000 рублей в год, что его одиннадцатилетнюю дочь Настю (или дочь Плещеева Елену) прочат Чехову в жены. Кстати, ни один из братьев Чеховых к тому времени не состоял в законном браке, чего нельзя было сказать о чеховских поклонниках — Билибине, Щеглове, Грузинском и Ежове. Антон оправдывался тем, что беден, — и тут же шутка Евреиновой в «Северном вестнике» обернулась слухом: Чехов помолвлен с Сибиряковой, вдовой сибирского миллионера.

Готовясь к приезду Суворина, Антон объезжал московские гостиницы в поисках номера с хорошим отоплением. Его все еще тяготило впечатление, которое осталось у него после визита к брату Александру. Второго января он высказал ему все начистоту: «В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное, ни с чем не сообразное обращение с Натальей Александровной и кухаркой. <…> Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский — разве это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин.<…> Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной о сцанье, о бумажке, грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения, ковырять словесно в ее половых органах… Это развращает женщину и отдаляет ее от Бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во все горло: „Катька, подай урыльник!“ <…> Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, которая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник пердит, такая же разница, как между гостиной и кабаком. Дети святы и чисты. <…> Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Наталье Александровне: „Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!“»[150]

После этого сурового нагоняя верховенство в семье перешло к Наталье. Александр продолжал пить, квартира была в запустении, дети заброшены, но больше пьяных оскорблений она от него не слышала. В глазах Натальи Антон стал ее спасителем.

В одном из январских писем Антон пишет Суворину: «Я рад, что 2–3 года тому назад я не послушался Григоровича и не писал романа» (возможно, того, фрагменты которого до нас не дошли) — ему по-прежнему было необходимо «чувство личной свободы». Хотя, оглядываясь на прожитые годы, он отнюдь не признает себя побежденным: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».

Однако рабская кровь все еще текла в жилах братьев Чеховых. Александр был невольником «Нового времени», Ваня принизан к своему учительскому месту, Миша, кончавший университет, собирался надеть на себя хомут податного инспектора, Коля впал в полную зависимость от наркотиков и алкоголя. Свободу обрел, похоже, лишь Антон.

Чехов продолжал оказывать помощь всем, в ней нуждающимся. Несмотря на пьяное злословие Пальмина — тот пустил слух, что Антон повредился рассудком, — он поехал лечить его разбитый лоб и был тронут, получив в подарок пузырек с душистой водой «Иланг-Иланг». Навестил Антон и угасающего Путяту, незаметно положив ему под подушку конверт с деньгами. Путяту деньги более смутили, чем обрадовали: «Благодарю, хотя Вам, как человеку небогатому и с семьей, и не следовало бы делать этого».

Десятого января в Москву на репетиции «Татьяны Репиной» приехал Суворин. Пьеса прошла с переменным успехом, и лишь один критик, Владимир Немирович-Данченко, высказал недоумение по поводу антисемитских предрассудков автора: «Трудно понять, зачем автору понадобилось привести на сцену двух евреев, как самые антипатичные фигуры. <…> Зачем автору понадобилось, например, совсем некстати задеть женский вопрос? <…> Засорил пьесу, вообще имеющую право на успех». Однако между Чеховым и Сувориным по этому поводу пока не возникало трений. Они так лихо отметили Татьянин день, что па следующий день Антон, отвечая на письмо Лили Марковой, теперь ставшей Сахаровой, признавался, что у него дрожат руки[151]. Через неделю Суворин и Чехов отправились вместе в Петербург. Антон подписал с Александрийским театром контракт, по которому ему причиталось 10 процентов от сборов за «Иванова», а также уступил театру права на шутку «Медведь». После переделки «Иванов» был дозволен к постановке цензурой, однако даже сочувствующие автору имели к пьесе немало претензий. Как вспоминает завзятая петербургская театралка и писательница С. Сазонова, «Давыдов эту роль играть не хочет, Николай [Сазонов] тоже, а кроме их некому. Мы еще раз перечитали эту пьесу, все ее дикости и несообразности еще больше бьют в глаза»[152]. Антон проводил вечера, доказывая Давыдову, что новая версия пьесы, в которой Иванова доводит до самоубийства доктор Львов, вполне правдоподобна. Несмотря на все затруднения с «Ивановым» (которые усугубились оттого, что автор присутствовал на репетициях), Чехов помышлял о новых пьесах. Вместе со Щегловым они уже придумали сюжет для водевиля[153]. В компании с Сувориным Чехов занимался и литературно-общественной деятельностью; беглый карандаш Репина запечатлел заседание Общества российских писателей: Антон на рисунке явно томится от скуки, а Суворин пытается скрыть раздражение.

Чехов побывал у редактора «Петербургской газеты» Худекова. Ему приглянулась худековская жена, однако не она, а ее сестра вдруг проявила к нему свои чувства. Лидия Авилова, мать двоих детей и сочинительница детских рассказов, внезапно воспылала к Чехову любовью. Рассчитывать на взаимность было делом почти безнадежным — Антон избегал связей с обремененными семьей дамами, — и все же она возомнила себя главной женщиной его жизни и героиней некоторых его рассказов. С женщинами иного рода все обстояло гораздо проще. Плещеев со Щегловым оставили для Чехова и Георгия Линтварева два билета в Приказчичий клуб: «А если Вы туда пойдете с „эротической“ целью, то мы <…> [будем] лишними». С Настей Сувориной Чехов установил шутливые родственные отношения[154]. Вот как вспоминает об этом Анна Ивановна Суворина: «Григорович особенно его любил <…> хотел сосватать [Настю]. Антон Павлович был тогда далек от мысли о женитьбе, а дочь моя еще была тогда слишком юна и увлекалась чем угодно, но только не славой писателей. <…> [Антон Павлович] часто говорил моей дочери, что, пожалуй, он бы исполнил жела ние Дмитрия Васильевича, но с условием: „Чтобы ваш папа, Настя, дал мне за вами в приданое свою контору в мою собственность“. Он в шутку иногда звал Настю „Конторой“: „Так пусть даст за вами свой ежемесячный журнал, но обязательно с его редактором, в мою собственность“».

Тридцать первого января 1889 года состоялась петербургская премьера «Иванова». Она имела огромный успех — это признали даже недоброжелатели. Непомерная тучность актера Давыдова символизировала моральный паралич заглавного героя. Самая несчастная из русских актрис, Пелагея Стрепетова, вложила в образ Сарры собственные страдания — финал третьего действия публика встретила овацией. (Растроганная актриса и после окончания действия не могла унять слез.) Антону все актеры на какой-то миг представились «родственниками». Чехову рукоплескали Модест Чайковский, Билибин, Баранцевич — на всех пьеса произвела сильное впечатление. Многие ставили ее в один ряд с драмами Грибоедова или Гоголя. У других оставались некоторые сомнения. Щеглов записал в дневнике: «Удивительно свежо, но именно вследствие этой свежести много есть в пьесе „сквозняков“, объясняющихся сценической неопытностью автора и отсутствием художественной выделки». Суворину казалось, что образ Иванова не развивается и что женские персонажи недостаточно прорисованы — Антон этих замечаний не принял. Во время премьеры за автором пристально наблюдала Лидия Авилова: «Антон Павлович сдержал свое слово и прислал мне билет на „Иванова“. <…> Какой он стоял вытянутый, неловкий, точно связанный. А в этой промелькнувшей улыбке мне почудилось такое болезненное напряжение, такая усталость и тоска, что у меня опустились руки. Я не сомневалась: несмотря на шумный успех, Антон Павлович был недоволен и несчастлив».

После второго представления — оно состоялось 3 февраля — Антон сбежал в Москву. В тот сезон пьеса прошла всего пять раз, хотя каждый спектакль был горячо встречен публикой. Более сдержанные и содержательные отклики Антон получал уже но почте. Владимир Немирович-Данченко, в те годы еще не режиссер, а только драматург, говорил о будущности чеховского театра: «Что Вы талантливее нас всех — это, я думаю, Вам не впервой слышать, и я подписываюсь под этим без малейшего чувства зависти, но „Иванова“ я не буду считать в числе Ваших лучших вещей. Мне даже жаль этой драмы, как жаль было рассказа „На пути“. И то и другое — брульончики, первоначальные наброски прекрасных вещей»[155].

Благодаря «Иванову» Чехов приобрел двух новых друзей. В последующее десятилетие Владимир Немирович-Данченко станет тонким интерпретатором чеховских пьес на сцене МХТа, а затем близким другом жены Антона. Актер Павел Свободин, сыгравший в «Иванове» графа Шабельского, сохранит восхищение Чеховым на всю свою недолгую жизнь. Свободин и Чехов, эти двое изнуряющие себя работой чахоточных, были схожи тем, что сочетали в себе взаимоисключающие качества — цинизм с идеализмом. Свободин уверовал в чеховский гений и вместе с Сувориным убедил Антона закончить работу над «Лешим».

Антон старался помочь своим не слишком удачливым друзьям, Грузинскому, Ежову и Баранцевичу. Он предлагал взять на себя редакцию их сочинений, всячески рекомендовал их Суворину. Однако угодить подопечным было нелегко. Бывая у Чеховых в доме, Грузинский с Ежовым на все наводили критику. Грузинский, от природы человек добродушный, возмущался тем, что домочадцы сели Антону на голову. Вместе с Ежовым они проиграли Ване в вист и тоже остались недовольны (Антон же ни за что не хотел обучаться игре в карты). Машу они недолюбливали. Грузинский в письмах к Ежову не стеснялся в выражениях: «Вообще Иван Чехов курьезный субъект и <…> то, что Билибин сказал о его старшем брате Александре, — „кривая личность“. <…> Мне не симпатичен отец Чехова. Да он, верно, был самодуром и зверем. Они всегда почти вырабатываются в „елейных“. <…> Мария Чехова в разговоре доказывала, что нет ничего эгоистичнее талантов и гениев. Это, впрочем, намекая на брата, который из себя жилы для них тянет»[156].

Невысокого мнения о родителях Чехова был и Ежов. Побывав у них в гостях на Пасху, он позже вспоминал: «Раз Чехов, за чаем, говорил своим знакомым: „Знаете, господа, у нас „кухарка женится“! Я бы с удовольствием пошел с вами на свадьбу, но страшно: гости кухарки напьются и нас бить начнут!“, „А ты бы, Антоша, — заметила мать, — им свои стихи прочитал; они и не станут нас бить!“ Чехов, уже издавший тогда книгу „В сумерках“, вдруг нахмурился и сказал: „Моя матушка до сих пор думает, что я пишу стихи!“»[157]

Скорее всего, это было правдой — родители никогда не читали рассказов Антона, да и мало что видели из его пьес. Возмущаясь беззащитностью Чехова перед домочадцами, Ежов в то же время не мог скрыть своей зависти. Ему ворчливо вторил и Грузинский: «Антон Чехов странный: по его словам, в Петербург съездить ужасно легко (он и меня звал в Посту). О деньгах он, благодаря своему таланту, имеет какие-то превратные понятия. <…> Спросил меня, сколько я получаю у Лейкина: „Мало, мало, ужасно мало <…> Я — 70–80, однажды даже 90“. А я и за 40 благодарю».

В компании знаменитостей Антон чувствовал себя лучше. На Масленицу в Москву пожаловал Плещеев; она совпала с днем его ангела, и он в честь праздничка объелся именинным пирогом. Антон призвал на помощь коллегу, доктора Оболонского, и вместе с ним врачевал скорбного животом поэта. Обещал приехать и Суворин — его «Татьяна Репина» продержалась на сцене гораздо дольше чеховского «Иванова». Но вперед себя он выслал Чехову балалайку (без единой струны) и несколько его портретов, сделанных у известного петербургского фотографа Шапиро. Следом прилетела телеграмма от Анны Ивановны: «Муж выехал сейчас Москву не забудьте его встретить веселите его и забавляйте хорошенько но не забывайте в то же время и меня»[159]. Суворин пробыл в Москве недолго, однако привязанность его к Чехову крепла, и вскоре прервавшуюся было переписку с Антоном наладил и Дофин. О евреях он больше не заговаривал, но совершенно в духе «Нового времени» стал превозносить до небес политического авантюриста Н. Ашинова, втянувшего Россию в международный скандал в Абиссинии. Чехов не без смущения признался, что кое-кого из участников духовной миссии знает лично[160]. Дофин также сообщил Антону, что их соседи по даче в Феодосии побывали на «Иванове», где стали свидетелями приключившегося с одной из зрительниц истерического припадка.

«Иванов» принес Чехову около тысячи рублей. «Пьеса — это пенсия», — любил повторять Антон. Настроение у него было мажорное. Как всегда, ложку дегтя подпустил Лейкин, сказав, что доход от пьесы был бы куда больше, если бы она была поставлена подальше от начала Великого поста. Он также не преминул передать Антону жалобы актеров на то, что в пьесе у них было мало возможности уйти «с хлопками» со сцены. Но последней каплей стали принятые им за чистую монету пьяные бредни Пальмина. Антона это рассердило: «Живу уже в Москве почти месяц и за все время ни разу не виделся с Пальминым. Откуда же ему известно, что я истекаю кровью, хандрю и боюсь сойти с ума? Кровохарканье, Бог миловал, у меня не было с самого Питера (было, но чуть-чуть). О хандре не может быть и речи, так как я весел больше, чем нужно. <…> Причин, которые заставили бы меня бояться скорого умопомешательства, нет, ибо водки по целым дням я не трескаю, спиритизмом и рукоблудством не занимаюсь, поэта Пальмина не читаю и безделью не предаюсь».

Пальмин же, когда его призвали к ответу, сказал, что получил эти сведения от Коли. Однако Чехова не столько интересовал Лейкин со своими мнениями, сколько его собаки — он завел себе пару такс, влюбился в них без памяти и пообещал Антону щенков.

Подружившись с семейством Линтваревых, Чеховы решили еще одно лето провести у них на даче. Антон уже продумал своего «Лешего» и намеревался дописать его в «естественных» декорациях — местом действия пьесы он избрал линтваревское имение и реку Псел с водяными мельницами. Писатель Достоевский ввел Чехова в расходы — купив только что вышедший его двенадцатитомник, Антон, по-видимому, прочел его впервые: «Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий». Шутки ради в подарок Суворину Антон сочинил самую необычную из своих пьес — продолжение «Татьяны Репиной» под тем же названием. У Чехова суворинский герой Собинин, доведший до самоубийства Татьяну Репину, венчается в церкви со своей избранницей, и служба прерывается появлением таинственной незнакомки в черном, которая на глазах у публики принимает яд, «а все остальное предоставляю фантазии А. С. Суворина». Очарование чеховской пародии лежит в смешении обыденной болтовни второстепенных персонажей с возвышенными речениями венчальной службы, которые были хорошо знакомы Чехову с детства. Получив пьесу, Суворин отдал ее наборщикам и велел отпечатать в двух экземплярах — один для себя, другой для Антона.

Чеховский дар игриво чередовать, доводя до абсурда, банальные фразы с серьезными содержит в себе два элемента, характеризующих его зрелую драматургию: бессвязный разговор, звучащий в контрапункт с насыщенными трагизмом репликами, и интрига, завязанная на умершем до начала действия персонаже, о котором мы так и не узнаем всей правды. В чеховской пародии Татьяна Репина оборачивается призраком, и не менее тревожные видения будут преследовать персонажей его последующих пьес: первая жена профессора Серебрякова в «Дяде Ване», полковник Прозоров в «Трех сестрах» и утонувший сын Раневской в «Вишневом саде».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.