В Москву

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Москву

Я развивалась стихийно. Война, голод, оккупация, трудности способствовали раннему развитию во мне взрослых качеств: быстрой ориентации в обстановке, умению приспособиться к трудностям. А с другой стороны, я была темной и необразованной. Все меня интересовало лишь настолько, насколько это могло быть полезным в моей будущей профессии. Отбор происходил чисто интуитивно: хочу, нравится, люблю… Зачем мне то, что не пригодится в работе?

Было только ликование молодости, беззаботное, самонадеянное. И вдруг — проснулась. Поздно. Школа практически была закончена. Остались последние выпускные экзамены. И что? Математику запустила, химию запустила, физику… С ней, и в самом деле, было безнадежно. И я сейчас поражаюсь, как это маленький приемник ловит весь мир. Мне сто раз объяснят, я вроде уже и поняла, а потом: «Нет, как же — такой маленький, и весь мир?!» Это у меня точно от папы. В багаже — только русская классика. Правда, немного шире, чем в школьной программе.

Времени мало. Но делать что-то надо. У меня же получается то, что нравится, что меня интересует. Значит, надо попробовать себя заставить.

Когда в десятом классе мне купили пианино, я с азартом засела за музыку и в короткий срок одолела программу. В музыкальной школе тогда все были удивлены этому скачку. Могла же для папы за два дня разучить на аккордеоне «Чардаш» Монти, а потом одолеть и сложный вальс Тихонова! «Пальцовка трудная, тут сам черт ногу сламаить! Я не потяну, а моя дочурочка вже играить».

Но это мне интересно. А физика, химия, математика — неинтересны. Эти предметы мне, в сущности, не пригодятся в жизни. Но уже появился азарт: смогу или не смогу?

Села за математику, нащупала то место, откуда начались проблемы. И передо мной поплыли веселые вечера, песенки и наши с Милочкой дуэтики. Папа ведь предупреждал… Постепенно, со скрипом, доходила до истины. Дома не могли поверить, что я сижу ночь над математикой! А мне становилось все яснее и яснее, интереснее и интереснее. Потому что я сама этого достигла!

В девятых-десятых классах математику преподавала нам Евдокия Семеновна — прекрасный педагог, в совершенстве знавшая свой предмет. У нее был такой глаз, каждого ученика она видела насквозь. Как войдет в класс, мгновенно поймет, кто не знает урока. Я не только боялась посмотреть ей в глаза, но даже в коридоре старалась быстро прошмыгнуть мимо, чтобы она меня не заметила. Казалось, вся моя фигура ей говорила: «Ничего не знаю. Ничего».

На устном экзамене по математике Евдокия Семеновна смотрела на меня тоскливо и безнадежно. Все, кто не любил математику, были для нее людьми неполноценными и вызывали искреннюю жалость.

«Ой, Гурченко, Гурченко, що з вас будэ? У вас по матэматыци у голови тэмна нич… Ну що, будэмо видповидаты, чы натягнэмо тры?»

Я ответила, что хочу «видповидаты».

Новость мгновенно разнеслась по учительской. Больше всех радовалась наша классная руководительница Клара Абрамовна: «Терпение и труд — все перетрут».

И вот устная математика — «пять», а письменная — «три». По инерции… а ведь ее могло и не быть. Но поздно. Многое, очень многое прошло мимо. Всю жизнь потом я чувствовала недостаток знаний. Тогда же, в десятом классе, эта бессистемность образования не представлялась мне трагичной и горькой. То был только первый звонок.

В том же году я поступила в Институт кинематографии на курс народных артистов СССР С. А. Герасимова и Т. Ф. Макаровой. Началась совершенно новая жизнь. Жизнь в новом измерении.

Среди учеников Герасимова я как белая ворона. Я пришла на курс с большим аккордеоном, с желанием на экране петь и танцевать, с мечтой быть только музыкальной артисткой. Обязательно.

Постепенно, исподволь и незаметно, Сергей Апполинариевич и Тамара Федоровна подводили меня к тому, чтобы я стала ученицей их школы — реалистической школы. И в то же время ни в коем случае не оставляла, а, наоборот, развивала свои музыкальные способности. На третьем курсе я сыграла в «Разбойниках» Шиллера свою первую драматическую роль — Амалию. И только после этого начала становиться полноценной ученицей Герасимова.

И вот роли на дипломном курсе: комедийная эксцентрическая — в водевиле, музыкальная роль Кето в оперетте «Кето и Котэ» и драматическая роль Имоджин, которая и поет, и танцует, и играет на рояле в сценической композиции по Драйзеру «Западня».

Именно сейчас, пройдя школу Герасимова, играя театральную примадонну и кокетливую дамочку в мюзикле «Небесные ласточки» и в водевиле «Соломенная шляпка», играя в «Бенефисе», где мне нужно вдохнуть жизнь в десяток женщин-масок, я ищу точную биографию каждой, стараясь понять причины их внутренней неустроенности, реально стою на земле. А они порхают, кривляются, кокетничают, придумывают себе экстравагантные поступки, за которыми удобно прятать свою боль.

После школы в институте пошли провалы. Не на уроках мастерства, не по другим предметам, даже не в объеме узкой школьной программы — по истории, литературе — нет. Здесь все внешне было пристойно. Но внутри — я-то знаю! — все время я проваливалась, спотыкалась. Чувствуя на лекциях С.А. Герасимова широкий размах его знаний и эрудиции, я понимала, что мне надо необыкновенно много читать; много нового узнать, очистить свою речь, исправить свой вкус, что мне придется постоянно пересматривать и менять свои взгляды на жизнь, на искусство. Я должна была самостоятельно выбираться трудными дорогами из лабиринта запутанных в моем сознании вопросов.

… На школьном выпускном балу все было прекрасно. Утром мы получили свои аттестаты зрелости, уже все знали, успокоились и к вечеру пришли нарядные, торжественные, совсем взрослые. Одета я была роскошно. На мне было ярко-зеленое платье из блестящего китайского шелка с красными бантами. Туфли красные — на них тоже банты, как у мушкетера. Я себе очень нравилась. С косами мы с Милочкой расстались навсегда: у нас обеих была шестимесячная завивка — кудри, как у барашка.

На выпускном вечере был последний концерт школьной самодеятельности. Клара Абрамовна написала литературную композицию по «Евгению Онегину», которая прошла с большим успехом. Юную Татьяну читала Лида Шарапова: «Я к вам пишу…» А Татьяну, повзрослевшую, уже понявшую и разочаровавшуюся в этой суетной светской жизни, — я.

А потом я пела под аккордеон. Он был таким модным инструментом! А если на нем играла девушка, да еще и пела при этом… «Та што там гаварить», — как выражался мой папа, когда не хватало слов…

Вступления и проигрыши я брала аккордами и растягивала мехи своего большого, на три с половиной октавы, аккордеона так, что он разливался на всю школу! А когда начинала петь, переходила только на левую руку — на бас, чтобы не заглушать собственного голоса. Гармонии у меня на басах были красивые, современные, петь «под бас» мне нравилось. Репертуар у меня был тоже самый современный — из только что нашумевшей итальянской кинокартины «Песни на улицах». В фильме группа певцов ходит по дворам и улицам, исполняя свои прекрасные песни. Весь Харьков пел «Песни на улицах», «О, Мари» — известный неаполитанский романс. На вечере я его тоже пела, в своей интерпретации.

Первый куплет пела «по-итальянски». На итальянском языке я знала слова: больконе, кантаре, воляре, примавера, аморе и гондола, но я так варьировала ими, а между ними вставляла набор междометий в чисто итальянской манере, что все наверняка подумали: вон как шпарит на итальянском!

К своему «итальянскому исполнению» я прибегнула на пробах к фильму-сказке из русско-итальянской жизни «Роман и Франческа».

1960 год. Киностудия имени Довженко. Я пробовалась на роль итальянской девушки Франчески. На маленькой, необычной гитарке мне играл на пробе очень музыкальный человек — Лев Борисович Олевский. Его сначала пригласили быть в картине консультантом по итальянскому быту, но оказалось, что он десять лет прожил в Мексике, а не в Италии. И он, исполняя небольшую роль итальянского партизана, играл в фильме на своей маленькой гитарке — «укулели». На пробе Лев Борисович сыграл вступление к «О, Мари», и я запела… «на чистом итальянском языке»!

Худсовет утвердил меня без разговоров. Нашли, что во мне вообще много итальянского, что у меня тип северной итальянки. А произношение!

Аккордеон был уже не в моде. В моду входила гитара. У киевского мастера я заказала гитару «укулели» и научилась играть на ней.

В фильме очень хорошая музыка и песни украинского композитора А. Белаша на чудесные стихи поэта Дмитра Павлычко. Его стихи на украинском языке невозможно равноценно перевести на русский. В украинском варианте картины песни звучат полнокровнее. На русском языке припев песни о любви выглядит так:

Чайкою в небе любовь моя летает,

К милому в мире любовь моя взывает!

Ищет его, обгоняя года,

Крыльев не сложит своих никогда.

А на украинском:

Чайкою в нэби любов моя литае,

Мылого в свити любов моя шукае,

Ни на хвылыночку крыл нэ склада,

Скрывджена тяжко душа молода…

Слово «скрывджена» в украинском языке очень сильное слово. «Крывда» — ложь, неправда. Ни «лживый», ни «неправдивый» не могут достичь той силы, как «скрывджена».

Фильм «Роман и Франческа» до сих пор имеет много поклонников. В нем есть чистота, наивность, искренность. Я тоже люблю его за музыку и за стихи Д. Павлычко. Десять лет я проучилась в украинской школе и очень полюбила украинский язык.

… И одета была роскошно, и выступила с успехом, и мальчики из 58-й школы были, и Толик со мной и с Милочкой танцевал поочередно. Но настроение почему-то было не праздничное. Что меня ждет? Вот кончится вечер, и прощай, моя школа! Мой тыл, моя опора. Смогу ли я одна выстоять?

Когда на наш запрос в институт кинематографии пришел ответ, в нем было пояснение: на экзамене нужно прочесть басню, стихотворение, отрывок из прозы. Этюд на заданную тему. Необходимо знание основ системы К. С. Станиславского.

В Харьковской библиотеке имени Короленко, той самой, где папа с мамой после войны наводили порядок, я взяла два тома Станиславского. Книга меня: увлекла, и я, как ни странно, поняла все. Даже немного успокоилась. Сделала вывод, что если человек, который собирается стать актером, от природы неглуп и артистичен, то знание этой системы сделает его актером. Обязательно. Пусть не выдающимся, но хорошим сделает. Я даже попробовала читать прозу, постоянно думая о «сверхзадаче» и при этом не теряя «зерна». И… забывала текст прозы, который знала назубок.

Вместе с великими актерами «того» МХАТа, рядом с ними рождалась и великая система. Их система. Она существует и сейчас. Ее изучают во всех театральных вузах. Ее можно при желании взять и изучить. Великая система есть, а великие актеры что-то не рождаются…

… Война, голод, смерть… Разве есть более страшные понятия? А люди вынесли и выжили. Женщины находили выход из безвыходного положения и подпоясывали свои серенькие пальто без пуговиц кожаными ремешками мужей, ушедших на фронт. Рождалась «мода». Голодные, замерзшие музыканты исполняли симфоническую музыку в роскошных залах ледяного, блокадного Ленинграда. А каким успехом пользовалась оперетта!

Война, голод, горе, симфония, оперетта… Ну как это совместить? А ведь это было! Было! «Всем смертям назло!» А поэзия? А кино? Милое, любимое военное кино! Ты мое детство! А песни? Военные песни… Таких песен больше нет. Есть другие, может, и прекрасные. Но «таких» нет. Сейчас, когда я оглядываюсь в детство, моя самая заветная мечта — спеть песни войны. Заново их прожить, прочувствовать, набраться у них силы, мужества, нежности и любви. Именно песни войны приходили мне на помощь в минуты душевных невзгод. Как тогда в Италии… Как недавно в Америке…

Пришлось спеть, раз в интервью говорю, что начала сниматься в музыкальных фильмах. Сейчас же мы привезли в Америку «Пять вечеров» и «Сибириаду», где у меня роли драматические.

В Америке везде: и по телевидению, и в многочисленных театрах на Бродвее — джаз, поп, рок, соул, авангард, диско — все! Профессионализм исполнения самого высокого класса! Это рождено в Америке. Это их родное. Как родная нам русская речь и советская песня. И как она звучит у нас на Родине, в исполнении наших артистов, так не прозвучит больше нигде. Даже трудно представить себе, чтобы «Валенки», исполняемые Лидией Руслановой, спела бы Элла Фитцджеральд…

В тот момент, когда меня попросили что-нибудь спеть… Эх, если бы ко мне тогда подключить датчики, счетчики и проводочки… Я б не уступила космонавту! Заработал, пришел в движение весь организм! Надо было вычислить ту песню, которую я буду петь без аккомпанемента, в которой бы суть, мелодия и самое главное — моя личная правда! — все совпало.

А в чем моя правда? В чем я могу быть уверенной? В чем моя сила? Когда я не уступаю? В какие минуты? Многие-многие вопросы тогда в одно мгновение слились, сплелись между собой.

Здесь нас щедро принимают. Люди приветливы и искренни в общении с нами. Но это люди с другой психологией, другим образом жизни — своим, непонятным мне. Как я непонятна им! Но ничего враждебного. Это точно.

… Я улыбаюсь, говорю ничего не значащие фразы, вроде «Ох, так сразу…» … «с места в карьер»… «с корабля на бал»… «жаль, нет инструмента» — чтобы продлить время… А мысль внутри бьется, бьется… а видения всплывают и исчезают… И ни одно не задерживается… Бегут, бегут ускоренным темпом, как бобслей… И вдруг — стоп!

«Мам, как ты думаешь, какой он, этот Веселов? Интересно, правда? И фамилия у него такая веселая — Веселов!»

После освобождения Харькова на всех домах было написано: «Мин не обнаружено — Веселов». Казалось, что один Веселов обыскал и разминировал весь Харьков. Я специально уходила подальше от дома, чтобы прочесть и другие фамилии, но, за очень редким исключением, везде был Веселов. Он был, как родной человек, сильный, за его спиной ничего не страшно.

«Это он нас от мин спас!»

… Но почему память вынула из своих запасов именно это? Я давно живу совсем другой жизнью, а особенно сейчас, здесь, в Америке. О Веселове я ни разу в жизни не вспомнила. Может, было бы все по-другому? Может, память подбросила бы мне в этот момент что-то иное, родись я на десять или на пять лет позже?…

Я сказала, что спою песню времен войны, что я тогда была маленькой…

Слово «война» слегка насторожило… А у меня молнией пролетело — наверное, подумали: «Вот русские, вроде люди как люди… не могут без идеологии…» Но внутри моя правда не ушла. Они спрятали свою настороженность тонко: «О, Людмила, вы такая молодая, война была так давно…» Ну что-то в этом духе. Но я уже улетела далеко-далеко… На свою родную Клочковскую…

Эту песню пел мой папа.

… Майскими короткими ночами,

Отгремев, закончились бои.

Где же вы теперь, друзья-однополчане?

Боевые спутники мои?…

Наши американские хозяева почувствовали, что речь идет не о войне. Что-то сильно мучает нас… Как мы все изменились, посуровели; у веселой и бойкой Людмилы нос покраснел, а между бровями обозначилась складка… Теперь видно, что она родилась где-то там, в том времени, что связано с войной.

Самый пожилой из американцев воевал, был летчиком, встречался на Эльбе с русскими солдатами. Может, потому и занимается он прокатом русских фильмов. А когда перевели слово «однополчане», оживился, потом загрустил. Наверное, тоже подумал: «Где же вы теперь…»

Я обязательно спою песни войны!

… Ехать в Москву я боялась.

Мы с мамой ходили вокруг Харьковского театрального института. Там был набор только на украинское отделение. Мы кружили около «Стеклянной струи», подходили ближе к институту и опять шли к «Стеклянной струе». Говорили-говорили, решали-решали. А когда решили, оказалось, что мы опоздали, что приемная комиссия работает до пяти. «Приходите завтра». Мы с облегчением вздохнули. Ну что ж, придем завтра… наверное.

Дома мама сообщила папе, что мы решили все-таки подать документы в Харьковский театральный институт. В Москву ехать страшно. «Люся одна, в Москве нет ни родственников, ни знакомых. Столица, огромный город. Люся не выдержит…»

И тут выступил папа!

«Только у Москву! Моя дочурочка не выдержить? Другие могуть, а она не? Чем она хужий? Только у Москву! Без разговорув! Дуй свое, дочурка! Ты ж в меня — кремень. Мы з ею якой концертик у диревни дали? Целых два часа! Та што там гаварить. Одним словум — у Москву! Леля! Немедленно отправляй документ! Моя дочурочка усех положить на лупаты! Ето як закон! И я ще через ее ув историю попаду! Папусик ще будить гордиться своею дочуркою! От тогда ты посмеесся, Леличка! Ну што ты стала, як былван? Давай чуковней, чуковней! Шевелися шевелися, крошка моя ненаглядная! У Москву поедишь, дочурочка, моя ластушка, мой сухарек, моя богинька, моя клюкувка моя дрыбалачка дорогенькая…»

И вот к нашему дому подъехало такси. Меня погрузили — учебники, чемодан, аккордеон.

Подумать только — я еду в Москву!!

Не хотелось, чтобы были проводы. Вдруг не попаду в институт? Приеду обратно. И так все уже знают, что я еду в Москву, — посмеиваются, пожимают плечами… А тетя Соня честно говорит маме, громко, на весь двор: «Леля! Вы с Марком самасечии! Какая из Люси артистка? Там же одни кости!»

До поезда меня провожала мама. «Лель, едь одна. Я ще не здержуся, расплачуся и усе вам испорчу».

Мы тихо тронулись… У ворот стоял мой папа в зеленой полосатой пижаме. У ног его сидели старый кот Мурат с облезшим хвостом и «исключительно умный дворняжка» Тобик. Вот и вся моя семья.

Мы ехали по Клочковской, по нашей булыжной мостовой где я знала каждый камешек, мимо тети Фроси, мимо базара, мимо кафе, в котором пел Петер, мимо ремесленного N 11, мимо кинотеатра имени Дзержинского.

Я уезжала в далекую, неизвестную Москву…

Дорогой мой, любимый папочка!

Ты будешь мной гордиться. Я тебя не подведу. Я все сделаю. Во что бы то ни стало!

Папа стал уже совсем маленьким… Но все стоял и стоял. Только мелькал его белый платок…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.