ДЕВОЧКА У ОСЕННЕГО ОКНА
ДЕВОЧКА У ОСЕННЕГО ОКНА
Сначала улетела её мать. В Америку погостить. И не вернулась…
Теперь улетел её отец. Тоже в Америку. Тоже погостить.
Вернётся ли он, она не знает.
Девочка сидит у распахнутого окна, в окно врывается сырой октябрьский ветер, за окном вечер, тёмный, как ночь, и в чёрном космосе над домом то и дело вспыхивают и гаснут движущиеся красные огни… На север от дома – Шереметьево.
– Ещё один полетел… – говорит девочка, высовываясь в сырую ночь.
Она оборачивается ко мне удивлённо-печальными глазами. Глазами, в которые больно смотреть.
Девочке четыре с половиной года. У неё маленькое худое тельце кузнечика и лицо усталой женщины. Мне страшно подумать: о чём она думает? Какие недетские мысли роятся под этой каштановой чёлкой, нависающей сухим дождём на круглый печальный взгляд?…
Лицо узкое и худое, глаза огромные и глубокие, вокруг глаз синева. Эти глаза никогда не улыбаются.
С девочкой трудно.
Её привели к нам на полдня, и эти полдня длятся уже очень долго. Я изнемогаю от напряжения, от жалости, от страха: а вдруг она о чём-нибудь спросит меня? Про то, знаю ли я, куда улетел её отец. Ведь ей сказали, что в командировку в Африку. Но мне кажется: она прекрасно знает, куда он улетел на самом деле. И я со страхом жду вопроса…
Но девочка ни о чём не спрашивает.
Её мать была искусствоведом. Здесь, в России. Теперь, в Америке, она ухаживает за пожилой тётушкой. Имея за это крышу над головой и американский прожиточный минимум.
Тоскует ли она при этом о дочери? Терзается ли, сделав свой выбор? Этого никто не знает…
Теперь девочка живёт с другой женщиной, которая пытается заменить девочке ту, которая променяла её на американский прожиточный минимум.
Эта другая женщина – моя сестра. Она полюбила девочкиного отца и сразу, без всяких подготовительных девяти месяцев, стала мамой. Таким образом, девочка, следящая за огнями самолётов в ночном небе, – моя неожиданная племянница. Теперь она моя племянница.
Пока мне с ней трудно и страшно. Я всё время боюсь сделать ей больно. И при этом всё равно невольно причиняю ей боль – прикасаясь, улыбаясь, беря на руки свою дочь. Свою Ксюшу.
Девочку я тоже беру на руки, ведь она ещё малышка, и целую её, и глажу по головке, но взгляд её такой далёкий… Она не откликается на ласку и словно бы даже не чувствует её. Она думает о своём.
Трудно. Потому что девочка ни минуты не может заниматься чем-то одним. Всё вынуто из шкафов, снято с полок. Дом вывернут наизнанку. Всё время звучит требовательный, нервный, жалобный девочкин голосок: “Дай, дай это, пожалуйста! Сними, дай!” Берёт, смотрит и тут же отбрасывает, и уже на другое нацелен её тоскующий, мечущийся взгляд и умоляющая рука: “Дай скорее! Дай!”
Она пытается убежать от своей тоски – и не может. Она пытается заглушить её всё большей дозой новизны: “А это у тебя что? Дай мне скорее, дай, дай!”
И опять она – у распахнутого окна. Смотрит. Думает…
Я вспоминаю, что она уже неделю ходит в новый детсад.
– А как тебе…
Она перебивает меня, не дослушав.
– Всё хорошо, – быстро отвечает она.
– Но я ещё ни о чём тебя не спросила.
– Да? – удивлённо-рассеянно.
– Я хотела спросить тебя про детсад.
– Всё хорошо, – твёрдо, без капли эмоций выговаривает она.
– А как воспитательница?
– Очень хорошая воспитательница, – почти по складам произносит она.
– А ребята?
– И ребята. Тоже. Очень хорошие, – отчеканивает она. И чтобы закруглить этот разговор: – Все! Все очень хорошие.
Смотрит. Думает…
Печальная девочка у распахнутого окна, с головкой, окунутой в сырую ночь…
* * *
Это невыносимо: какие-то отписки повсюду…
С скорбной надеждой разворачиваем по утрам газеты, ждём, что кто-то (кто?) скажет наконец о том, ЧТО на самом деле произошло.
Ждём сообщений о демонстрациях, о митингах протеста.
Ни-че-го. Тихо.
“Перевёрнута ещё одна страница нашей истории… Чёрная страница. И что дальше… что нам ещё предстоит пережить – Бог весть…” – говоришь ты.
“Наверное, я должен написать, – говоришь ты. – Назвать всё своими именами”.
И тут мне стало совсем страшно… И я поняла, ЧТО кроется за строками сухих и вроде бы бесстрастных информаций.
СТРАХ.
Я представила: вот они входят в наш дом. В своих скрипучих сапогах…
Этот жуткий скрип слишком уж отчётливо зазвучал у меня в ушах – словно бы я его слышала уже не раз…
“Господи, если они посмели поднять руку на НЕГО, то что их остановит?…”
– У нас Ксюша совсем ещё маленькая… – с горьким стыдом услышала я свой жалобный голос, с ужасом понимая, что – предаю, предаю, Господи…
“Прости меня, мученик Александр. Прости. Не за себя трепещу – за детей…”
* * *
Человеку можно отбить почки. А у меня ощущение, что мне отшибли сердце. И оно болтается теперь между небом и землёй…
* * *
К счастью, нашлись люди, которые преодолели то, что не в силах была преодолеть я.
Они сказали. Они написали. Хотя их голоса в общем бурлёже смутного времени мало кем были услышаны…
Прости нас всех, Господи.
* * *
“Никогда, никогда, никогда…” – Вскакивая ночью к заплакавшей Ксюше.
“Никогда, никогда, никогда…” – Подымаясь утром с тяжёлой головой и тяжёлым сердцем.
“Никогда…” – это гремит во мне, как колёса поезда, который никуда не едет. Железный состав, которому нет конца: “Никогда…”
Никогда. Не простить. Не понять. Не смириться.
Никогда. Не взглянуть в любящие и скорбные, всё понимающие его глаза. Не ощутить на своей голове добрую отеческую его руку, отпускающую мои грехи…
Никогда. Не пройти по маленькому, освещённому близким небом, церковному двору. И – с лёгким сердцем: “Благословите, отец Александр, сыночка и доченьку”.
Никогда…
* * *
Пытаюсь молиться.
Больно.
* * *
КАК ГОСПОДЬ МОГ ТАКОЕ ДОПУСТИТЬ?…
Или миром правит не Князь Света, а князь тьмы?…
Ты говоришь: “Это – жертва”.
Не понимаю.
Неужели Господь наш нуждается в таких страшных жертвах? Неужели Он может принять её? Он, Христос, сам ставший жертвой…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.