Кое-что по поводу «Маленькой Веры», или Мой злосчастный триумф
Кое-что по поводу «Маленькой Веры», или Мой злосчастный триумф
Это не я выдумал, насчет «триумфа»-то, к тому же и «злосчастного». Это мне редактор издательства «Искусство» Лариса Даутовна Ягункова подсказала. Сам-то с собой наедине, в душе, без свидетелей, в темной звуконепроницаемой комнате применить к себе это слово — «триумф» — я бы очень сильно постеснялся и ни за что бы не посмел. Тем более что никаким «триумфом» я это и не ощущаю. Но некоторые вот применяют. И не просто «некоторые», а редакторы, киноведы…
Кстати, название этой книги «Только не о кино» я принял по совету и настоянию той же Ларисы Даутовны. У меня были варианты: «О том, как жил, во что верил, чему служил и в чем мне сегодня каяться…». Вон как длинно, хотя в общем-то и верно, и отражает…
Ну что мне о нем, о кино, говорить? Я работал, делал его, насколько хватало силенок и разумения, а говорить… Это уж пусть другие говорят, если там есть, по поводу сделанного мною, о чем говорить. А если не о чем — так что ж и говорить?.. Как я «лепил», «вынашивал», «создавал» тот или иной «образ»?.. Это если он еще получился, образ-то. Вон Николай Сергеевич Плотников, вахтанговец, народный артист СССР, на вопрос, сколько он за свою жизнь ролей сыграл, отвечал, что ролей, наверно, не менее двухсот, а то и больше, а сколько из этих двухсот получилось образов — дал бы Бог, чтоб хоть 19… Это — Плотников!
А потом, действительно, ну что можно сказать о сделанной работе? Еще Н.Г. Гарин-Михайловский очень точно подметил, что «художественная форма очень капризная вещь: удается не то, что хочешь, а то, что выходит». Ну, буду я перебирать все «мечты», «планы», «пласты», которые я собирался, которые мне хотелось, вожделелось отразить, проявить, воплотить в моей работе, а они не отразились, не проявились, не воплотились. Почему? А Бог их ведает. А проявилось и воплотилось вдруг то, о чем ни мысли, ни намека, ни подозрения ни в голове, ни в душе не было. Хорошо это или плохо? Это природа творчества, очень верно подмеченная Гариным-Михайловским. Так что и здесь говорить мне, во всяком случае, не о чем. Но вот подсказывают и даже настаивают со стороны: «Ну как же! «Маленькая Вера»! Этот Ваш злосчастный триумф… С чего началось? Как попал в эту компанию? От чего они шли? С кем было хорошо и с кем плохо на съемках? Что можно было выжать из этой роли и что удалось сделать?..» Вот так вот прямо наплевать на все эти «настаивания» и пожелания?
Итак, «мой злосчастный триумф»… О чем же все-таки я мог бы поговорить в связи с «Маленькой Верой»?.. Нравятся мне вот тоже всякие парадоксы. И не только потому, что «гений — парадоксов друг», а потому что парадокс — это всегда интересно! Это всегда — загадка! Есть над чем мозги поломать! Не заснешь, не скиснут мозги! Недаром, наверно, гений-то с ними в дружбе, с парадоксами. А парадоксы «Маленькой Вере» сопутствовали. И не один.
Ну разве не парадоксален вот такой, к примеру, отзыв о картине (один из самых драгоценных для меня), который я получил в Хабаровске. Закончился показ фильма в одном из кинотеатров — это еще задолго до выхода фильма в прокате, когда мы со студийной копией ездили по стране и собирали мнения: нужен фильм зрителям или нет. Закончился фильм, выходят зрители, и мы тут стоим, Люда Зайцева, Саша Негреба, ждем, пока перемотают пленку, которую мы возим с собой: мы при ней, при картине, она при нас. Тихий вечер, у нас впереди еще работа, выступление, а то и два, перед фильмом и после. Расходятся люди. Мы стоим, ждем — когда принесут коробки с картиной, посадят нас в машину и повезут. И вот отделяется от толпы один мужик. Здоровый. Покрупнее меня, а может, и тогда постарше. Подходит ко мне (к другим тоже подходили, к актерам, членам группы, но этот подошел ко мне), берет меня за руку около локтя и говорит: «Спасибо вам! Вот так нас и нужно: мордой об стол! У меня уже был один инфаркт, боюсь, как бы сейчас второго не было… большое вам спасибо!»
Вот так вот: «боюсь, как бы сейчас повторного инфаркта не было…». И— «так и надо нас, мордой об стол!», и — «Большое вам спасибо!».
Выше этой похвалы за все 30 лет работы в кинематографе я ничего никогда не слыхал.
И в то же время «Маленькая Вера» — единственный на моей памяти фильм, за который когда меня (и нас!) хвалили, я принимал это; вроде было за что похвалить; кое-что удалось, получилось… Удалось вроде, если говорить словами Гарина-Михайловского, не только то, что вышло, но даже и кое-что из того, что хотелось. Хотя не все, что хотелось. Кое-что из того, что хотелось, таки не получилось, к примеру, сцена на пляже под дождем: там не один только «папа» должен был находить, спасать и согревать «Верку» под проржавевшим катером, там и «мама» с «Витей» прибегали с брезентом, и хотелось, чтоб все они, вся семья, соединялись, спасая свою непутевую Верку, и сами около нее спасались бы в любви, в заботе друг о друге, несуразные, бесприютные, бестолковые, несчастные, неумелые, но любящие друг дружку, заботящиеся, как умеют, друг о друге… Не вышло… Визуально не получилось. Мысль, идея была, и снято было, но — на экране не прозвучало, не получилось, пришлось выкинуть. Но кое-что получилось, было за что и похвалить, принимал я похвалы с чистой совестью, не так, как за иной фильм: хвалят тебя, распинаются, а ты улыбаешься, вроде принимаешь эти похвалы с благодарностью, а про себя-то знаешь: ну, пой, ласточка, пой, хвали, не буду же я в благодарность за твою похвалу объяснять тебе, что не за что нас тут хвалить, что просто вкус у Вас, уважаемый хвалитель, прихрамывает и весьма. Нет, здесь к хвалившим за «Маленькую Веру» такого снисходительно-пренебрежительного отношения не было, тут вроде было за что и похвалить.
Но вот когда картину ругали, костерили ее на чем свет стоит — я и это понимал. И принимал!.. Вот такого со мной никогда за все годы в кинематографе не было.
Ругали когда-то и «Андрея Рублева», и громко, страстно, убежденно. И я слишком не спорил. Нет, мнения своего не скрывал, высказывал, но не распинался, не убивался за него: не нравится? Ну и Бог с вами, я-то знаю истинную цену нашему «Рублеву», кто бы и что о нем ни говорил. Я не спорил с ругавшими, но не соглашался с ними, как не соглашался порой и с хвалившими ту или иную не стоящую похвал, неважную работу. А с «Верой» в первый, а может, и в последний раз в жизни я принимал, соглашался всей душой с хвалившими картину — и так же всей душой принимал, понимал, соглашался с ругавшими ее. Если хотите — тоже парадокс. Потом я нашел сам для себя какую-то примиряющую форму объяснения этого своего ощущения: первым делом я сказал сам себе, а потом и зрителям на выступлениях, что понятия «нравится», «не нравится» к нашему фильму не применимы. А потом и уточнил это положение уже в разговорах со зрителями двумя вопросами:
— Правда — все то, что вы видели на экране?
— Да-а!.. Правда!
— Нравится вам эта правда?
— Нет.
Не забуду одну зрительницу в Ленинграде в какой-то несуразной шляпе-берете, в каком-то бордовом платье чуть ли не из панбархата. Когда представители киноклуба, организовавшего данную встречу, чтоб «свою образованность показать», затеяли какие-то даже нам, создателям фильма и вроде бы профессионалам, непонятные разборы-переборы по поводу «монтажа фильма», вдруг встала эта, в бордовом и в шляпе-берете, и чуть не с рыданиями, вырвавшимися из души, простонала: «Господи! Да какой там: монтаж, не монтаж… Жить-то как?!»
Вот этой женщине на этот самый главный вопрос мы нашим фильмом не ответили. И мне стыдно перед ней. Хабаровский мой мужик, «если второго инфаркта» не будет, разберется. Он — мужик. И он был благодарен, что с ним не сюсюкали, не «вешали лапшу на уши», не утешали сладкой ложью, а показали всю страшную правду.
И он приветствовал это: «Вот так и нужно нас, мордой об стол!» И благодарил за это. Но на то он и мужик. А тут — женщина. А в зрительных залах у нас, несмотря на чуть не вековую уже эмансипацию, все-таки не все еще мужики. Попадается все же и слабый пол. Тут разграничения, правда, не четки: бывает и в юбке — мужик, и в штанах — баба, но все-таки есть, есть у нас еще и слабый пол, и возраст слабый бывает, не сформировавшийся еще, не окрепший, и вот им-то, слабым или еще не окрепшим, им не всегда может оказаться на пользу жестокая, беспощадная правда. Им бы все-таки отдушинку! Пусть небольшую, ни в коей мере не в ущерб правде, но все-таки отдушинку. С ответом! С примером. С ответом на вопрос: «Как жить?» А ведь я же знаю, как жить. Да и все мы, создатели, знаем — это по частной, личной жизни каждого видно. Жить надо по-человечески. И жить можно по-человечески! И это вовсе не скучно, не пресно! А мы в фильме об этом промолчали…
Жить надо по-людски. Людьми становиться. Учиться слушать. И слышать. И детей, и стариков, и друг друга. Мужу слушать и слышать жену, и жене — мужа. Учиться взаимопониманию, взаимоуважению. Это в день не делается. «Тяжелее всего человеку быть человеком изо дня в день» (Ч. Айтматов, «Плаха»), Истинно! Это труд всей нашей жизни. Но иного пути нет. Только став сам человеком, сможешь другого человека понять. А в стремлении понять другого — только в искреннем, истовом стремлении! — ив работе душевной по этому распознаванию, «пониманию» другого, в труде ежедневном, упорном, направленном не вовнутрь себя, а вовне, на другого, чтобы понять его, — в этой работе и сам человеком станешь. Это взаимосвязано. И это прекрасно. Хотя и адски трудно. Тот же Айтматов: «Как трудно рождалось в человеке человеческое…» Но зато этот труд и колоссальные радости приносит! Какие не снились никакому самому изысканному, самому утонченнейшему, самому рафинированному эгоисту, себялюбу.
И ведь в истории культуры, искусства, литературы, театра да и кино сколько примеров этому! «Ромео и Джульетта» Шекспира — разве там меньше правды, чем в «Маленькой Вере»? Правды жесткой, страшной, жестокой?
Две равно уважаемых семьи
В Вероне, где встречают нас событья,
Ведут междоусобные бои
И не хотят унять кровопролитья.
Кровопролитья! Это ли не дурь, не глупость? Кровавая, беспощадная, бессмысленная… Никто уже не помнит за что, но истово режут друг друга! Представители этих «равноуважаемых семей», родственники, друзья, близкие, далекие и даже слуги! Зачем? Почему? Не знают. Не ответят. Но — режут. Намного это светлее и приятнее нашей сегодняшней темноты и дурости, вроде не без правдивости показанных в «Маленькой Вере»? Но…
Там, у Шекспира, рядом с этой уходящей корнями в глубь веков дуростью, рядом с ней — яркий свет! Родившийся в ней, выросший и проросший из нее, из вековой дурости, но могучий, яркий свет любви и просвещения в лице этих детей, Ромео и Джульетты. Свет, убитый этой дуростью, но такой светлый, такой неотразимо влекущий и прекрасный. История трагичней и страшней «Веры»: сколько погибших там. Юных, прекрасных: Меркуцио, Парис и даже Тибальт, не говоря уже о героях. В «Вере» всего-навсего один папа окочурился. Кстати, ради этого только я и согласился сниматься в этой «чернухе»: папа ведь вроде больше всех дурил и даже ножичком махал, — а сердце-то не выдержало прежде всех у папы. Стало быть, дурил он не из любви к дурости, не из желания подурить, а потому, что просто иначе не умел. Папина дурость — не вина его, а беда. И достоин папа не только осуждения, но и сочувствия, жалости. Одна зрительница из Одессы написала на телевидение, что благодарит создателей фильма за то, что тема русского пьянства показана не свысока, не с презрительным осуждением, открещиванием от него, высмеиванием и отчуждением, а — с болью. А я благодарен и судьбе за то, что получилось у нас вот эта боль, и благодарен этой зрительнице из Одессы, что она эту нашу боль за наших родных темных дураков увидела и отметила. Если бы в сценарии и в планах режиссера тема боли во всей этой истории отсутствовала, я сниматься не согласился бы. Кстати, тут же, кроме поклона и благодарности судьбе и зрительнице из Одессы, наверно, еще более низкий поклон и признательная благодарность авторам фильма Маше Хмелик и Васе Пичулу, сценаристу и режиссеру, которые мне в дети сгодились бы (Вася всего на год старше моего сына) и которые, невзирая на традиционные и чуть ли уже не обязательные сегодня непонимание и «конфронтацию» «отцов и детей», — поняли, услышали и не только отдали должное, но и сделали все для того, чтобы тема боли прозвучала, хотя эта тема вовсе не молодежная, тема преимущественно «отцовская», стариковская. Маша, Вася, ребятки, примите принародно мое восторженное удивление, глубочайшую признательность, и благодарность, и низкий поклон!
Я немножко отвлекся от «Ромео и Джульетты»…
А не слишком ли я нахально сравниваю Шекспира с Машей Хмелик, «Ромео и Джульетту» с «Маленькой Верой»?.. А почему я не могу сравнивать? Шекспиру не грозит унижение, его не унизишь, как бы низко и недостойно ни было что-либо, сравниваемое с ним; а почему не заслуживает «Маленькая Вера» чести быть сравниваемой с самыми высокими образцами? И еще неизвестно, что произвело больший шум и общественный резонанс при своем появлении: «Ромео и Джульетта» в Англии в театральный сезон 1594–1595 года или «Маленькая Вера» несколько лет тому назад у нас, да и даже в мире…
Так я о «Ромео и Джульетте». Шекспировская история намного трагичнее, беспросветнее, ужаснее, кровавее «Веры», но за все скоро четыреста лет, в течение которых человечество общается с этой историей, я не слыхал, чтоб у кого-то когда-то после общения, т. е. после просмотра на сцене или прочтения, возник бы вопрос, так больно и безответно прозвучавший в одном из ленинградских кинозалов после просмотра «Маленькой Веры»: «Жить-то как??» А у нас прозвучал…
Не скрывая, не замазывая, не вуалируя все ужасы средневековой правды человеческих взаимоотношений, Шекспир давал и ответ на вопрос «как жить?». Давал ответ образами своих пронзительно-трогательных, возбуждавших у зрителя чувство самой глубокой, сильной, нежной и светлой любви, любви, которая может быть сравниваема с любовью к близкому, живому, родному человеку, — вот образами этих своих прекрасных, живых светлых детей, детей Возрождения, детей просвещения, — вот их образами Шекспир давал ответ на вопрос: «как жить?» Вот так и жить, людьми становиться, человеками, даже если ты рожден в беспросветном мраке средневековья, во мраке бездумных, животных, остервенелых, неосмысленных отношений. Иного пути нет. Кроме этих погибших детей, кроме светлого погибшего Меркуцио, в шекспировской истории есть еще один скромный, незаметный, слегка в тени герой, который тихим примером своей жизни тоже отвечает на вопрос «как жить?» — это брат Лоренцо, монах, ученый, просвещенный, стало быть, опять же человек милосердный, разумный, гуманный. Пытавшийся спасти детей от озверелой «принципиальности» окружавшего их массового идиотизма… Ну — не вышло! Окружающие мрак и идиотизм оказались сильнее, многочисленнее. Они получили-таки свою жертву! Да не одну! И тем не менее образ брата Лоренцо тоже не оставляет безответным вопрос «как жить?». А мы, на 400 лет позже — ну, правда, в другой стране — после того как было на весь мир отвечено и наглядно продемонстрировано «как жить», — мы, наше искусство (я о «Маленькой Вере»), умудряемся оставлять такие вопросы без ответа. Только — «мордой об стол». Ну, это мы всегда могли…
Да и не только Шекспир. И не только 400 лет назад. Отвечали на эти вопросы и задолго-задолго до того, и много-много после… Да и у нас: Горький хотя бы, Николай Островский, A.C. Макаренко, Шолохов, Платонов… А Астафьев, Абрамов? А Шергин, Бажов?… Д.А. Быстролетов. Да опять, разве всех перечислишь? Да вся классика, и наша, и мировая, только тем и занималась, что веками отвечала на эти вопросы: «как жить?» Правда, не все их слышали и усваивали, ответы-то на эти вопросы. Если бы все слышали да усваивали, давно бы рай на земле наступил, коммунизм, Царствие Божие, а у нас… Вон сегодня, я уже слыхал, самые «умные», самые решительные, авангардные, так сказать, головы добрались до главных причин, до главных виновников наших сегодняшних российских зол и бед: оказывается, во всем русская классическая литература виновата(!!!). Ну как же? Ведь это все эти… Белинские да Гоголи, Щедрины, Толстые, Островские (А.Н.) все возмущались и протестовали против «темных царств», сотрясали «устои», чем и подготовили почву для большевизма и для 1917 года… Ведь если бы не они — никакого 1917 года не было бы! Все бы у нас сейчас было прекрасно! Почти как в Америке или в Японии! Действительно, тут авангардисты наши проявляют и недюжинный ум, и прозорливость, и проницательность… Единственное, в чем им придется отказать, так это в оригинальности: не первые они на этом славном пути, трохы спизнилысь, как выражаются у нас в ближнем зарубежье; точно не помню, но не то Фамусов, не то Скалозуб уже этот рецепт выписывали:
… чтобы зло пресечь,
Собрать бы книги все да сжечь!
Опять меня слегка от темы отнесло… А разве Тарковский «Андреем Рублевым» не отвечает на вопрос «как жить»? И правды, и ужасов, и мрака невежества в «Рублеве» не меньше, чем в «Маленькой Вере», только осмысление — глубже. И картина — шире. Правды и ужасов не меньше, если не больше; только рядом с ними, с мраком и ужасами, из них и сквозь них опять же — какой свет! Сколько света! И Рублев с Даниилом, и Феофан, и Бориска… И даже Кирилл! И мрак в нем, в Кирилле: и зависть, и злоба, но и какой же свет! Свет, побеждающий и зависть, и злобу, и эгоистическую обиду на судьбу за собственную бездарность; свет побуждающий, толкающий его, Кирилла, не дать Рублеву остаться верным данному «обету молчания» и тем самым унести с собой в могилу свой божественный дар, а заставить, подвигнуть Рублева нарушить «молчание» и идти «в Троицу» (Троице-Сергиеву лавру), и писать, служить: «Не Никону, Богу!» А стало быть, людям!
А дурочка? Разве мрак? Милосердие, понимание человека, принимание его, принятие, приятие, любовь к нему, к человеку. Не отторжение, не отчуждение. А это ли не свет?!
Да нет, есть же… Есть и у нас в «Вере» любовь! Есть… И мама, и папа своих и Верку, и Витю любят. Не умеют? Да. Но любят же! А Верка разве не любит своего нескладного папу? Не валандается с ним, с пьяным старым придурком? Да и с Сережей у Веры отношения тоже не без любви. Но — мало… Все равно, человеческого, людского у наших героев — у всех — мало. Мало для ответа на вопрос «как жить?». Так мне кажется, таково мое ощущение.
«О родина моя! В каком темном невежестве ты еще пребываешь!..» — сокрушался когда-то Стендаль о своей родине, о любезной Франции, где-то около 1830 года. Не видал он нашей родины полтора столетия спустя. Интересно, какие вопли из просвещенной души великого француза исторгла бы сегодня наша… «светло-светлая и украсно украшенная земля Русская»…
Опять я скатился на больную «любимую» тему? А может, в этом как раз и сказывается стройность и цельность души моей, которую я пытаюсь «рассказать»?.. Что ж поделаешь… И душа, и ее вечная тема постоянно со мною. Никуда мне от них не деться.
Из записных книжек
Москва, ночь, 1 час 40 минут 29 декабря 1993.
Хорошие ребята Вася Пичул и К?, талантливые, честные, разумные, порядочные. Объективные. Вроде бы… А философия-то у них, мировосприятие, мироощущение — иждивенческие: кто-то им должен был сделать так, а сделали не так. Но — кто-то! Для них. Не угадали. Не угодили. Поэтому они мстят. Городу… Стране, системе… Т.Е. Парфенцевой (родственница моя дальняя в Жданове-Мариуполе, где снимали «Веру») никто ничего не должен был (она чуть постарше меня, поколение «молодогвардейцев» примерно). Она сама и горе в оккупации хлебала, вместе с городом (с тем самым, которому молодежь «мстила» потом) и с народом. И счастье знала! С народом! И потому — любит! И город свой, и юность свою и страны, наверно. Может, потому, что им, их поколению, врали меньше?.. Ведь с течением времени ложь становилась круче, наглей, непролазней. И ложь непролазней, да и детки-то балованней. Вот иждивенчество-то и развелось (от «разведения»), И развилось («развитие»)… Те поколения сами были и трудяги, и хозяева (и жизни своей, и страны). А позже — баре пошли: все им кто-то что-то должен, все им что-то не так. Ох, не правы вы, ребятушки, мне, старику, кажется…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.