Глава 12. СВИДАНИЯ ПОД ВЫСОКИМИ ТОПОЛЯМИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12. СВИДАНИЯ ПОД ВЫСОКИМИ ТОПОЛЯМИ

Смешно и грустно об этом писать: о том, как Антоша пошёл в школу… Как детей заставляли стоять у стенки на переменках, и он приходил домой замёрзший, как ледышка. Как учительница сказала:

– Он у вас не умеет читать!

– Да он с двух лет читает.

– Да? А я ему говорю: прочти по складам, а он говорит: я не умею.

– Ну да, по складам не умеет. И никогда по складам не читал. Он бегло читает.

– Но мне-то надо отчитываться: что все дети умеют читать по складам.

– Так что, мне его теперь учить читать по складам?!

– Ну, уж я не знаю, что мне с ним делать!

Через месяц его перевели во второй класс. Но и во втором классе ему решительно нечего было делать! Он мог бы преподавать общую биологию в десятом классе, в его школе как раз в это время не было учителя по биологии.

За год до этого, шестилетний, он готовил одну девочку, дочку наших знакомых, в медицинский институт: читал ей лекции по общей биологии, а Оля торопливо записывала за ним… Кстати, она в институт поступила!

* * *

Была в ту осень радость: ходили к «дяде Саше-бабочнику», как ты его называешь. К Александру Покидову. Это нам папа Кирюша устроил встречу со своим замечательным родственником. Вот, человек живёт свою жизнь – собирает бабочек, переводит Тютчева на английский, водит бесплатные экскурсии по Ваганькову. Просто потому, что ему это нравится! Он и меня звал на экскурсию по Ваганькову.

– Спасибо, – сказала я. – Но я там бываю довольно часто. Уже десять лет, даже больше…

Я сама знаю, куда мне там идти: за церковью сразу направо. Портрета уже нет. Стоит памятник: Егнгибаров с дырявым зонтиком. Я долго не могла привыкнуть. Мне нравился портрет: Лёня смотрел, как из окна… Теперь он смотрит на храм, и его взгляд не уловить…

Евгения Андриановна очень хотела, чтобы на постаменте памятника написали мои стихи – вот эти:

Я ходила за три моря, я искала

За далёким, за весенним горизонтом

Звонкую подкову счастья, лунный камень,

Белый башмачок, весёлый зонтик…

Я сходила за три моря – отыскала

За холодным, за потухшим горизонтом

Ржавую подкову счастья, серый камень,

Пыльный башмачок и рваный зонтик…

Я едва отговорила её. Уж очень они ей нравились. Особенно из-за этого рваного зонтика. Она полагала, что имеется в виду Лёнин зонтик. Конечно, Лёнин. Чей же ещё? Но…

– Евгения Андриановна, но ведь эти стихи написаны от женского лица! – говорю я.

– Ну, и что?

– И они очень грустные.

– Стихи и не должны быть весёлыми. На могиле-то. Какое уж тут веселье?

– Но в этих стихах про то, что ничего не сбылось – ничего! А у Лёни сбылось ВСЁ! Эти стихи не о нём.

– Да, ты, пожалуй, права, – наконец, согласилась она. И добавила со вздохом: – А как было бы хорошо! «И рваный зонтик…»

Кстати о памятнике. Спасибо Никулину. Вот удивительный человек! На Вечер Лёниной памяти не захотел прийти. С фильмом отказался помочь. И при этом – чтобы собрать деньги на памятник Енгибарову, устраивал благотворительные концерты, и других знаменитых артистов цирка приглашал в этом поучаствовать (Ирину Бугримову, например, и ещё кого-то, уже не помню). Тётя Женя говорила, что без помощи Никулина ничего бы не удалось.

…Так вот, мы ходили к дяде Саше-бабочнику, и он нам показывал свою уникальную коллекцию бабочек и рассказывал о каждой, на которую указывал Антоша. Они очень быстро нашли общий язык, и дядя Саша дивился познаниям первоклассника в энтомологии…

* * *

Сын мой обожает горы. Ходили с ним на выставку картин Николая Рериха. Антон в восторге! После этого несколько месяцев рисовал горы, горы, горы… И даже придумал сам, как делать монотипию. (Эти картонки с вырезанными горами хранятся у меня до сих пор).

* * *

Однажды ты пришёл из школы, потрясённый. Ты видел, как учительница била одного ученика, твоего приятеля. По лицу… За то, что тот не мог что-то там сосчитать, и её это сильно раздражило. Ты страшно переживал, ты не мог успокоиться…

* * *

– Давайте ему в школу интересную книгу, а то он скучает на уроках, – сказала мне твоя учительница. – За пять минут решает контрольные, а другие и за сорок пять минут не успевают. У меня не было ещё такого ученика, хотя я в школе уже тридцать лет, я не знаю, что с ним делать, просто в растерянности… Ему тяжело будет в жизни, он слишком умный, а таких не любят. Хотя одноклассники его эксплуатируют, он решает за всех контрольные, все варианты, но на самом деле он их раздражает. На переменках к нему пристают, норовят подножку подставить, или портфелем по голове стукнуть. Особенно два отъявленных балбеса, один уже второй год во втором классе, по-моему – просто умственно отсталый, или ленивый без предела, да что с него взять? родители алкоголики… Да и учителя таких, как Антон, не любят… вот он мне вчера говорит: «Нина Васильевна, у вас ошибка в задаче», ну кому это может понравиться?

– Но если действительно ошибка? – спрашиваю я.

Она смотрит на меня с грустью:

– Зачем же кичиться своими знаниями?

– Да он не кичится вовсе. Но если действительно ошибка, как быть?

– Но не при всём же классе позорить учителя!

– Я уверена, он и не думал вас позорить. Просто заметил ошибку и сказал. А другие что, просто списывают с доски? И никто больше не заметил?

– Даже если и заметил, они воспитаны в уважении к старшим. Да, старшие тоже могут ошибаться. Но нельзя же тыкать в глаза их ошибками! Пусть себе в своей тетрадке решает правильно, никто ему не запрещает этого…

* * *

Я стою у плотного деревянного забора, очень высокого, намного выше человеческого роста, и смотрю в щель… щель очень узкая, обзора почти никакого… Там, за забором – больничный двор, и сейчас время прогулки, ты гуляешь с ребятишками…

Навестить тебя нельзя. Таков страшный закон. Античеловеческий, антиматеринский и антидетский. Хотя это вовсе не закон – в парламенте его не принимали. Это – инструкция. А что страшнее в нашей жизни, чем спущенная неведомо кем инструкция? Какими-то тётками-чиновницами, у которых ни ума, ни сердца, у которых ни детей, ни внуков. Вот они и бесятся от зависти! Вот они и измываются над женщинами, у которых детки есть.

И над детками этими измываются по полной программе! Больного ребёнка навестить можно только один раз в неделю, в субботу. На свидание даётся полчаса. Всех родителей запускают в большую комнату. Сюда же приводят детей – как маленьких арестантов. Дети с воплями и слезами бросаются к родителям. И мой сыночек – ко мне… Я беру его на руки, худенького, тонкорукого и тонконого, как кузнечик, и мы сидим так, крепко обнявшись, и я стараюсь изо всех сил не заплакать. (Плакать я буду потом, когда выйду отсюда).

А от субботы до субботы – только щель в заборе. Да твои милые, трогательные записочки. Я приезжаю в больницу каждый день, передаю тебе передачку: апельсины и овсяное печенье (ничего другого почему-то нельзя). И письмо тебе. В ответ жду твоё письмо, которое мне приносит старенькая нянечка.

…Я стою в маленьком предбаннике с крошечным окном и жду, когда вас выведут на прогулку. Отсюда виден почти весь двор. Но в окне нет форточки, и я не могу подозвать тебя, чтобы пообщаться. Тогда я иду к забору и смотрю в щель, в надежде, что ты пробежишь мимо. Но чаще всего ты сразу уходишь в дальние заросли, где в высоком бурьяне ищешь своих любимых насекомых… Иногда мимо щели пробегает какой-нибудь ребёнок, и я успеваю крикнуть: «Мальчик-мальчик! Позови, пожалуйста, Антошу, мальчика в голубой рубашечке, он, наверное, в зарослях, в дальнем углу двора!»

А потом к забору подбегаешь ты.

– Антоша, сыночек, здравствуй!

– Мама, ты где? Я не вижу тебя!

– Я здесь! Я тебя вижу, но плохо. Можешь стать немного левее? Вот, теперь лучше…

– А как мне тебя увидеть? Мама!

Проклятая узкая щель! Я шевелю травинкой в этой щели: «Ку-ку, я здесь!» Ты подходишь к забору, я присаживаюсь на корточки, чтобы быть одного роста с тобой – и я вижу в щели твой глаз… твой прекрасный, родной, любимый ГЛАЗ!…

– А ну, марш сейчас же от забора!! – раздаётся в ту же секунду зычный лай няньки-надсмотрщицы. – Что, хочешь лишиться свидания в субботу?! Ишь, повадился к забору бегать! Мёдом он для тебя намазан, что ли?

Понурившись, ты уходишь от меня, милый, родной, мой маленький. Мой единственный. Господи, ну что за сволочь эта нянька! И ведь больница-то вовсе не инфекционная, никакую заразу мы отсюда не разнесём. Ну, почему, ПОЧЕМУ я не могу обнять моего ребёнка?!! Ребёнка, который болен, которому плохо. Такой маленький, а уже предъязвенное состояние…

Так ты заплатил за первый школьный год. И не потому, что тебе там было трудно учиться. Тебе было трудно мучиться. Школа оказалась для тебя мукой. Эх, не зря ты так не хотел туда!…

Но что же нам делать?! Это уже не просто инструкция, а закон – закон о всеобщем обязательном образовании. Точнее – закон о всеобщем обязательном хождении в школу. Где из вас делают винтики. Подстригают под общую гребёнку. Чтобы государству было в дальнейшем удобно с вами справляться. Чтобы можно было вложить в руки автомат и сказать: «Иди, убивай!» – и чтобы шли и убивали. Вот в Афганистане уже сколько лет… идут и убивают… послушные мальчики.

А потом возвращаются домой в цинковых гробах… Плата за послушание – смерть.

А если бы все эти мальчики взбунтовались и сказали: «Не хотим убивать этих несчастных афганцев!», – неужели их всех поставили бы к стенке? И пустили бы им пулю в лоб за непослушание? И потом написали бы несчастным матерям: «Погиб при исполнении воинского долга, защищая Родину». Ты – мальчик, и мысль о грядущей армии приводит меня в ужас. Уже сейчас. Хотя подруги говорят: чего ты психуешь заранее? Может, к тому времени, как Антону идти в армию, война в Афгане уже кончится.

Эта кончится, другая где-нибудь начнётся… и мы опять полезем туда со своей «братской помощью». Ненавижу! Ненавижу государство, которое посылает своих детей умирать неизвестно за что! Которое внушает детям страшное, преступное, толкающее на убийство и на смерть послушание! Господи, как мне уберечь моего мальчика?! Как?! Вот поэтому он должен ходить в школу. Поэтому ему придётся потом поступать в институт – и именно в такой, где есть военная кафедра. Но и после института ведь они идут в армию! Не на два года, так на один. Меня успокаивают: «Но ведь уже офицерами!» Офицерами, которые отдают приказ стрелять…

А как было бы славно: просто жить свою жизнь, заниматься образованием не по школьной программе, а по собственному интересу! Изучать насекомых, собирать гербарии… Господи, ведь у нас одна-единственная жизнь, почему же человек не имеет права прожить эту жизнь, как ему хочется, как ему интересно?! Почему с самого рождения человек оказывается в клетке страшных догм: «ты должен!» Должен идти в сад, должен идти в школу, должен думать как все, маршировать в ногу… Ничем не выделяться из толпы. Быть как все. Почему??! Разве за этим мы рождаемся на свет? Чтобы быть как все?! безмозглыми винтиками? равнодушными убийцами?…

А что мы потом скажем Богу, когда придём к нему на суд? «Вот, Господи, зарыл я старательно все свои таланты, переписывал послушно задачки с ошибками, ходил послушно убивать…» Разве за этим мы рождаемся на свет??! С какой мукой отвожу я тебя утром в школу!… Но если мы нарушим этот страшный закон, – тебя у меня просто отберут. Да, просто отберут. У этих нелюдей всё просто…

За один год в школе ты нажил предъязвенное состояние. Боли в животе тебя преследовали постоянно. Даже на прогулке. Порой ты бледнел, лоб твой покрывался испариной, ты хватался за живот, садился на корточки и не мог какое-то время идти дальше. Гавр сказал: «У моего Сашки то же самое было. Могу тебе посоветовать хорошего доктора, Сашка лежал у неё в больнице, сейчас ему гораздо легче». И устроил нам консультацию.

Съездили на Остоженку в детскую больницу. Милая доктор выслушала меня, прощупала тебя, сказала страшные слова: «Предъязвенное состояние. Необходима госпитализация». Господи, а что же дальше?! Только один школьный год – и такие последствия. Что же дальше?! Господи, как же я ненавижу! Ненавижу государство, которое отбирает у человека право на СВОЮ жизнь. Ненавижу армию, которая заставляет убивать мирных жителей далёких стран и убивает за это своих мальчишек. Ненавижу школу, которая внушает человеку мысль, что удобнее и спокойнее всего быть КАК ВСЕ. И не высовываться.

Господи! как бы хотелось жить где-нибудь в другом месте – на своей маленькой планете, как Маленький Принц… Ты был бы моим Маленьким Принцем, а я – твоим Лисом, а розой была бы Наша Настоящая Жизнь. Господи, где наша планета? Почему нас занесло куда-то совершенно не туда?… И есть ли в этом какой-то смысл? В том, что мы здесь. Есть ли в этом смысл, а не только страдания? Если полететь высоко-высоко, можно ли увидеть смысл в наших страданиях?…

Ночью я испытала такой приступ боли, что еле дождалась утра и, чуть жива, поплелась в поликлинику. Хотя ненавижу ходить туда. Ну, послали на разные обследования. Утром теперь тащусь в поликлинику, а вечером – лечу к заветной щели в зелёном заборе… Туда – лечу, а обратно – едва шевелю ногами… Как-то в метро столкнулась с Гедрюсом Мацкявичюсом, он взглянул на меня: «Ой, что с вами случилось, Мария? На вас лица нет». Мы двигались в душном потоке по переходу, и я, едва сдерживая слёзы, рассказывала ему об Антоне… А он говорил мне какие-то хорошие, ободряющие слова, утешал меня, говорил, что у детей на самом деле большой запас жизненных сил, что детский организм рассчитан на большие нагрузки, и чтобы я не падала духом… И я была благодарна ему, благодарна за эту случайную встречу в московской толпе, за возможность перемолвиться парой слов. Уже две недели я ни с кем не общалась. Мама с Маришей уехали в Ленинград. Я никому не звонила: не могу звонить, не могу выходить на контакт, когда у меня проблемы. Не люблю жаловаться. Не могу позвонить кому-нибудь и сказать: «Ах, пожалейте меня, люди добрые! Мне так плохо сейчас!» Не могу. А тут – человек сам спросил, а сказать неправду я тоже не могу. Да это было бы кощунственно ответить на вопрос Гедрюса: «Как поживаете?» – «Спасибо, у меня всё хорошо». Но кому-то сказать надо было, и от кого-то услышать слова утешения и ободрения было жизненно необходимо. Вот и устроил мне Кто-то эту нечаянную встречу среди толчеи московской подземки… Как будто меня погладили по головке: «Вот, ты не одна на свете».

Цветут тополя… всё в пуху… Врачиха в поликлинике, с мрачным юмором:

– Поздравляю, у вас язва! Даже две! В стадии обострения. Так что, милочка, выписываю вам направление в больницу.

– В какую больницу?!

– В хорошую. Что вы так испугались?

– Я не могу в больницу!

– Что значит «не могу»? Вы в тяжёлом состоянии. Вы, наверное, не отдаёте себе отчёта.

– Я не могу в больницу: у меня ребёнок в больнице…

– Вот и прекрасно, что ребёнок в больнице! И вы ложитесь, не откладывая. Вот и подлечитесь оба.

– Да поймите же: я не могу в больницу. Я должна его навещать каждый вечер.

– Другой кто-нибудь будет навещать. Отец, например.

– Нас только двое – я и сын. И ни в какую больницу я не лягу.

– Тогда пишите, что отказываетесь от госпитализации, неразумная вы женщина…

* * *

– Сыночек, ку-ку! Я здесь! Только не подходи близко к забору, чтобы тётка не орала. Я приду завтра после завтрака купать тебя.

– Ура! – ты хлопаешь в ладоши.

– Сынок, сделай вид, что ты ищешь что-то в травке. Чтобы эта грымза не заподозрила, что мы общаемся.

Ты присаживаешься на корточки и рвёшь ярко-жёлтую сурепку…

– Ну, как живёшь, мамася?

– Мы, сыночек, теперь с тобой коллеги. Мне прописали то же лекарство, что и тебе.

– Эту белую сладкую гадость?

– Ага.

– А зачем?

– Я же тебе говорю: мы с тобой коллеги.

– Что, тоже предъязвенное состояние?

– Самое что ни на есть язвенное.

– Ух ты! Ну, ты даёшь! А листик в альбом положила?

– Я его в воду поставила.

– Зачем?

– Хочу его оживить.

– Он же совсем сплющенный уже.

– А я всё равно хочу его оживить.

– Зачем? Я же сорвал для гербария.

– А мне, когда я взяла его в руки, показалось, что он хочет жить.

– Ну, смотри, как хочешь… Интересно, удастся ли тебе этот эксперимент: оживить неживое.

Ах, как мне этого хотелось! Когда из твоего очередного письма выпал этот листик, тёмно-зелёный, шершавый, в крошечных пупырышках, и в письме я прочла просьбу положить его в гербарий… Мне вдруг страстно захотелось оживить этот листик! Чтобы он пустил корешок – и прижился бы! Я устроила ему купание – положила в миску с водой, и он целый вечер плавал, насыщаясь влагой… Постепенно он перестал быть плоским. Поставила его в стакан с водой и загадала: если этот листочек выпустит корешок, то сынок мой выздоровеет и всё с ним будет хорошо!

И опять я мчусь на Остоженку…

Есть ли смысл в наших страданиях? «Какой во всём в этом смысл?» – спросила я когда-то отца Александра, когда ещё Антончик был во мне. И отец Александр кивнул на мой живот и сказал: «Вот он родится, тогда и узнаешь, какой в этом во всём смысл!» Он родился. И вот уже восемь лет я знаю, что смысл моей жизни – любить тебя. Но какой смысл твоих страданий? И можно ли было бы прожить без них, только в радости? Я так мечтала когда-то об этом… чтобы в твоей жизни была только радость. Но почему-то даже детские жизни втянуты в круговорот страданий… Если ли возможность вырваться из этого водоворота – и жить свою жизнь? совсем-совсем свою? Или для этого нужно уехать на необитаемый остров, или даже улететь на другую планету?… Мой друг, Александр Яковлевич Шнеер, которому уже 94 года, сказал: «Маша, если бы вы родились в 19 веке, вы и тогда были бы старомодной». Вот, сынок, у тебя очень старомодная мать, она не может и не хочет принимать законов этой жизни, повиноваться им, она не может внушить тебе то, что надо жить «как все».

По-моему, есть только один закон – заповеди Господни. Всё остальное – от лукавого…

Но так как мы с тобой – не революционеры и не пойдём крушить законы этого мира, то надо найти возможность создать в этом мире свой мир – такой параллельный мир – и жить в нём по своим законам: по законам света, смысла, любви.

* * *

На следующее утро. Нам выделили час, чтобы я помыла тебя, ты плескался, радовался… а у меня сердце болело при виде твоих торчащих лопаток и просвечивающих рёбрышек.

– А я на двадцать граммов тут поправился! Нас взвешивали вчера.

– Да, двадцать граммов – это очень существенно. Именно на двадцать граммов?

– Ну, да! На двадцать килограмм похудел, а на двадцать грамм поправился!

– Да в тебе всего 21 килограмм до больницы был! Значит, в тебе сейчас 1 кг 20 грамм?

– Мамася, ты что, шуток не понимаешь? Кстати, на себя посмотри! В тебе и двадцати кэгэ уже небось, нет!

– Ну, не преувеличивай, Антон! Точнее – не преуменьшай.

– А ты сваришь мне густую-прегустую гречневую кашу, когда я вернусь домой? Я по ней очень соскучился! Чтобы прямо комком была! Таким сладким громадным комком!

– Я тебе буду хоть десять раз на дню варить твою любимую кашу!

– Ну, ты уж не преувеличивай, мамася! Ты же не хочешь, чтобы твой сыночек раздулся, как шар, и лопнул?! И чтобы вся каша из меня вылетела?! И покрыла собой всю окружающую действительность! Признавайся сейчас же: хочешь ты этого – или не хочешь?! – ты хохочешь, славный мой, неунывающий мальчуган.

– Антончик, какое счастье, что тебя никогда не покидает чувство юмора!

– Ну, иногда всё ж таки покидает… Когда ты уходишь…

Целый час мы были вместе. Господи, какое счастье! И не в общей зале для свиданий, под присмотром надзирательницы, а вдвоём – как дома!

– А меня скоро выпишут?

– Обещают через недельку, сынок. Сделают повторные анализы и гастроскопию, посмотрят, как твой организм внутри поживает – и выпишут.

– Скорей бы уж! Как надоели эти орущие няньки, эти взрослые парни-дураки, которые матерятся, эта еда невкусная, всё, всё тут надоело!

– Потерпи, родной. Тебя ведь тут лечат.

– Так лечиться я и дома могу. Могу белую гадость-сладость и дома пить, этот альмагель. Если уж так надо. Впрочем, он не такой уж и противный. Вроде киселя.

– Ты прав, милый. Я буду просить, чтобы тебя выписали поскорее.

– Да, кстати, а как там наш листик?

– Всё бодрее и бодрее!

– Ух ты! А корешок уже пустил?

– Пустил! Маленький-маленький… Но пустил! Так что оказывается это возможно: сделать живое из неживого!

– Здорово! А давай я тебя тоже окачу!

– Ой, не надо! Как же я мокрая через весь город поеду?

– Ничего, обсохнешь! зато жарко не будет!…

* * *

Из больницы иногда захожу на Огарёва, к Людмиле Фёдоровне.

Я всё никак не привыкну к тому, что она здесь одна. Поливаю цветы на лоджии, ей это трудно. Приношу что-то из магазина. Друзья её не оставляют. Пресманы, Ирочка, Никита, Анжела, Саша Филистеев, Лена Колат. По первому зову прибегает Мина Исааковна Казарновская, замечательный доктор. Редкий день, когда Мама Кошка весь день одна. Таких дней почти и не бывает.

Когда ухожу, она машет мне с лоджии – как раньше махал он, братец Валерий…

* * *

И вот настал долгожданный день выписки.

Тополя в белом пуху… Качели под тополями… Ты качаешься уже целый час и не можешь накачаться, насытиться… Ты счастлив – ты опять на свободе! И я счастлива: мой сынок опять со мной.

Ты в матросском костюмчике, тебе бабушка Дора пошила, прошлой зимой, когда она у нас зимовала последнюю свою зиму… Пошила из двух моих платьев – белого и синего. Костюмчик получился – «как в лучших домах Лондона», как сказала мама. Бабушка умела взять какое-нибудь старьё, распороть, перелицевать – и сделать конфетку! Эксклюзив. Я в детстве ходила в волшебных платьях, сшитых бабушкой Дорой таким же способом.

Ты в своём матросском костюмчике – как прекрасный принц из сказок Грина, как мальчик из 19 века. И каким ветром нас сюда занесло, сынок?…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.