XIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIII

В одном стихотворении, посвященном памяти отлетевших от него милых образов, Одоевский очень картинно и верно назвал всю свою духовную жизнь «воспоминанием о красоте мира сквозь сон». Действительно, он жил только воспоминаниями, и в них ему всегда светила красота недоступного для него мира. Жизнь успела подарить Одоевскому только первую свою улыбку – именно в те ранние годы, когда человек смотрит на такую улыбку как на залог грядущего долгого счастья, как на намек возможного в мире блаженства; и наш поэт, в силу особых условий его блестящей и счастливой юности, мог быть легче, чем кто-нибудь, прельщен таким ранним приветом жизни. Когда он готовился проверить ее обещания, когда он ей задал первый серьезный вопрос и поставил первое свое требование, – он в один день и навсегда потерял сразу все, что люди теряют постепенно и к чему они, ввиду такой медленной утраты, становятся мало-помалу равнодушны. Одоевский очутился в совсем особом положении; он не знал медленного угасания надежд, не испытал, как одна за одной гаснут путеводные звезды, его сразу окутала тьма, и он продолжал любить, безумно любить жизнь, создавая в мечтах ее пленительный образ по тем мимолетным воспоминаниям, которые сохранил о ней.

При всем печальном колорите его стихотворений – печальном потому, что правдивом, – в его стихах нет и тени пессимизма. Как бы он ни скорбел о себе – он был далек от всякой скорби о жизни; он приветствовал ее где только мог, и каждый, самый мимолетный веселый луч ее, случайно падавший в его темницу, он встречал с благодарностью и радостью.

Эта веселая благодарность была приветом той жизни, которая с ее светом и движением, как неизвестный заповедный рай, начиналась за оградой его собственного существования.

Мир мечты не мог быть для Одоевского тем, чем он был для многих других, которые, идя свободно своей дорогой, пресытясь обманами жизни, говорили, что все, кроме мечты, – суета и разочарование, что красота и блаженство не в сближении с миром, а в отдалении от него, что счастье – в мечтах, а не на земле. Для Одоевского такое утешение в мечтах существовало лишь наполовину. Его мечта была лишь «воспоминанием о красоте жизни», которая не обманула его, не надоела ему, а наоборот, прельщала его издали.

Мечта, поэтическое творчество и тот веселый «мир», красоту которого он силился припомнить, слились в его представлении в одно неразрывное целое. Одоевский верил, что если все материальные его связи с этим миром порваны, то все-таки в его мечте осталась одна связь, неуловимо тонкая, но вместе с тем самая крепкая, которая пока цела и не даст ему погибнуть в одиночестве. Провожая последний «лучезарный хоровод блеснувших надежд», он молил эту воздушную деву-мечту запоздать своим отлетом; ее одну, «неотлетного друга», просил он побыть с ним, в залог того, что всякая мечта не есть случайное видение, что в ней дано общение с другими людьми, что она может присниться и другому и на ту же высоту вознести думы ближнего:

Промелькнул за годом год,

И за цепью дней минувших

Улетел надежд блеснувших

Лучезарный хоровод.

Лишь одна из дев воздушных

Запоздала. Сладкий взор,

Легкий шепот уст радушных,

Твой небесный разговор

Внятны мне. Тебе охотно

Я вверяюсь всей душой…

Тихо плавай надо мной,

Плавай, друг мой неотлетный!

Все исчезли. Ты одна

Наяву, во время сна,

Навеваешь утешенье.

Ты в залог осталась мне,

Заверяя, что оне

Не случайное виденье,

Что приснятся и другим

И зажгут лучом своим

Дум высоких вдохновенье!

[ «Последняя надежда. Е. А. Баратынскому», 1829]

Мечта, не как убежище для скорбящего и оскорбленного духа, а как живая связь с другими, – вот какой являлась Одоевскому эта богиня-фантазия, с которой большинство его современников любили встречаться не иначе, как вдвоем, в тишине, в уединении, вдали от людей и, по возможности, о них не думая.

«Как я давно поэзию оставил!» – говорил однажды Одоевский —

Я так ее любил! Я черпал в ней

Все радости, усладу скорбных дней,

Когда в снегах пустынных мир я славил,

Его красу и стройность вечных дел,

Господних дел, грядущих к высшей цели

На небе, где мне звезды не яснели,

И на земле, где в узах я коснел,

Я тихо пел пути живого Бога,

И всей душой Его благодарил,

Как ни темна была моя дорога,

Как ни терял я свежесть юных сил…

В поэзии, – в глаголах провиденья,

Всепреданный искал я утешенья —

Живой воды источник я нашел!..

О друг, со мной в печалях неразлучный,

Поэзия! Слети и мне повей

Опять твоим божественным дыханьем!

Мой верный друг! когда одним страданьем

Я мерил дни, считал часы ночей —

Бывало, кто приникнет к изголовью

И шепчет мне, целит меня любовью

И сладостью возвышенных речей?

Слетала ты, мой ангел-утешитель!

[ «Поэзия», 1837–1839]

И за что же поэт так превозносил эту гостью? Не за то, что она ему давала забвение и под своим узорным покровом стремилась скрыть от него все мрачные стороны бытия, не за то, что она убаюкивала его мысль и смиряла тревогу сердца, – наоборот, лишь за то, что – высшее проявление жизни – она учила его любить эту жизнь и в конечном мире чуять бесконечность духа. Она была – Божьим глаголом, вдыхающим жизнь и вечность в Божий свет, и отнюдь не призывом к забвению того, что на этом свете творится:

Поэт

В свой тесный стих вдыхает жизнь и вечность,

Как сам Господь вдохнул в свой Божий свет —

В конечный мир всю духа бесконечность.

[ «Поэзия», 1837–1839]

Чем же был мил Одоевскому этот Божий свет и о какой его красоте мог наш двадцатилетний узник вспомнить? Так мало было прожито, что само слово «воспоминание» звучит как-то странно; можно было бы подумать, что оно по ошибке поставлено вместо слова «надежда», если бы мы не знали, что для себя лично Одоевский навсегда от всяких надежд отказался.

Но он действительно любил мир, и любил его не эгоистично, не для себя, и знал, за что любил.

Его ровное и ясное миросозерцание опиралось и на общие размышления о красоте и цене жизни, и на память о тех ранних впечатлениях бытия, в которых для него было столько намеков на возможное в мире блаженство.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.