«ПРОЩАНИЕ С МАТЁРОЙ» (отрывок)
«ПРОЩАНИЕ С МАТЁРОЙ» (отрывок)
Главные герои повести, фигурирующие в отрывке:
1) старуха Дарья (Дарья Васильевна Пинигина), старейшая жительница деревни;
2) Павел Пинигин, ее сын;
3) Андрей Пинигин, сын Павла, недавно вернувшийся из армии.
Небольшая сибирская деревня Матера, стоящая на острове посреди Ангары, доживает последние дни: на реке строят гидроэлектростанцию, и остров вместе с деревней должен уйти под воду, а жители переселятся в новый благоустроенный поселок, который построили для них.
Тяжело расставаться с Матерой людям, всю жизнь прожившим на острове. В один из дождливых дней они собрались в избе старухи Дарьи, самой старой жительницы деревни. К Дарье приехал ее сын Павел, уже переселившийся в новый поселок, и внук Андрей, недавно вернувшийся после службы в армии.
Вера Носарева, Дарьина соседка с нижнего края, несколько раз уже порывалась встать и уйти домой, даже не домой, а на деляну, – Вера, пока суть до дело, бегала на свой сенокос, потихоньку валила травку, но уходить из тепла и от людей не хотелось, дождь к тому же распалился и шумел сплошной волной. На топчане, как на шильях, вертелась, каждую минуту заглядывая в окно, Клавка Стригунова{Молодая жительница деревни, одинокая мать нескольких детей.} – эта давно бы стриганула, да не пускал дождь. С тоски Клавка вязалась к Андрею, расспрашивала его про городских мужиков: каких они нынче любят баб – полных или поджарых? Андрей, смущаясь, пожимал плечами. Среди бела дня стало темнеть, дождь хлестал как сумасшедший, веселый разговор поневоле померк, мало-помалу перешел опять все к тому же – к Матере, к ее судьбе и судьбе материнцев. Дарья, как обычно, решительно и безнадежно махнула рукой:
– А-а, ничего не жалко стало...
– Жалко-то, поди, как не жалко... – начал Афанасий и умолк: сказать было нечего.
– Ой, старые вы пустохваты, пропаду на вас нету, – отстав от Андрея, вдруг вцепилась в разговор Клавка, будто ожгли ее. – Нашли над чем плакать! И плачут, и плачут... Да она вся назьмом провоняла, Матера ваша! Дыхнуть нечем. Какую радость вы тут нашли? Кругом давно новая жисть настала, а вы все, как жуки навозные, за старую хватаетесь, все какую-то сладость в ей роете. Сами себя только обманываете. Давно пора сковырнуть вашу Матеру и по Ангаре отправить.
Афанасий же первый и ответил, задумчиво поджав голос, словно и не Клавке отвечал, а себе, своим сомнениям:
– Хошь по-старому, хошь по-новому, а все без хлеба не прожить.
– Без хлеба, че ли, сидим? Вон свиней уж на чистый хлеб посадили.
– Покеда не сидим...
– Ну горлодерка ты, Клавка! – вступила, опомнившись, Дарья. – Ну горлодерка! Откуда ты такая взялась, у нас в Матере таких раньче не было.
– Раньче не было, теперь есть.
– Дак вижу, что есть, не ослепла. Вы как с Петрухой-то{Деревенский лодырь.} вот с Катерининым не смыкнулисъ? Ты, Катерина{Старая мать Петрухи.}, не слушай, я не тебе говорю. Как это вы нарозь по сю пору живете? Он такой же. Два сапога – пара.
– Нужон он мне как собаке пятая нога, – дернулась Клавка.
– А ты ему дак прямо сильно нужна, – обиделась в свою очередь Катерина.
– Вам че тут жалеть, об чем плакать? – наступала Дарья. Она одна, как за председательским местом, сидела за столом и, спрашивая, от обиды и волнения дергалась головой вперед, точно клевала, синенький выцветший платок сползал на лоб. – У вас давно уж ноги пляшут: куды кинуться? Вам что Матера, что холера... Тут не приросли и нигде не прирастете, ничего вам не жалко будет. Такие уж вы есть... обсевки.
Клавка, взбудоражив стариков, и спорить стала легко, с улыбочкой:
– Тетка Дарья, да это вы такие есть. Сами на ладан дышите и житье по себе выбираете. По Сеньке шапка. А жисть-то идет... почему вы ничего не видите? Мне вот уже тошно в вашей занюханной Матере, мне поселок на том берегу подходит, а Андрейке вашему, он помоложе меня, ему и поселка мало. Ему город подавай. Так, нет, Андрейка? Скажи, да нешто жалко тебе эту деревню? Андрей замялся.
– Говори, говори, не отлынивай, – настаивала Клавка.
– Жалко, – сказал Андрей.
– За что тебе ее жалко-то?
– Я тут восемнадцать лет прожил. Родился тут. Пускай бы стояла.
– Вот ребеночек! Че тебе детство, если ты из него вышел? Вырос ты из него. Вон какой лоб вымахал! И из Матеры вырос. Заставь-ка тебя здесь остаться – как же! Это ты говоришь – бабку боишься. Бабку тебе жалко, а не Матеру.
– Почему...
– Потому. Меня не проведешь, а бабке твоей себя жалко. Ей помоложе-то не сделаться, она и злится, боится туда, где живым пахнет. Ты не обижайся, тетка Дарья, я тебе всю правду... Ты же не любишь ее прятать. Но Дарья и не собиралась обижаться.
– Я, девка, и об етим думала, – призналась она, чуть кивая головой, подтверждая, что да, думала, и налила себе чаю. – Надумь другой раз возьмет, дак все переберешь. Ну ладно, думаю, пушай я такая... А вы-то какие? Вы-то пошто так делаете? Эта земля вам однем принадлежит? Эта земля-то всем принадлежит – кто до нас был и кто после нас придет. Мы тут в самой малой доле на ей. Дак пошто ты ее, как туе кобылу, что на семерых братов пахала... ты, один брат, уздечку накинул и цыгану за рупь двадцать отвел. Она не твоя. Так и нам Матеру на подержанье только дали... чтоб обихаживали мы ее с пользой и от ее кормились. А вы че с ей сотворили? Вам ее старшие поручили, чтобы вы жисть прожили и младшим передали. Оне ить с вас спросют. Старших не боитесь – младшие спросют. Вы детишек-то нашто рожаете? Только начни этак фуговать – поглянется. Мы-то однова живем, да мы-то кто?
– Человек – царь природы, – подсказал Андрей.
– Вот-вот, царь. Поцарюет, поцарюет, да загорюет.
И замолчали. Обвальный дождь затихал, и вместе с последними, как стряхиваемыми, крупными каплями сыпал мелкий, гнилой. Темь, которая перед тем пала, как под самую ночь, будто опустили сверху над Матерой крышку, теперь рассосалась, – было серо и размыто, и так же серо и размыто было в небе, где глаза ничего не различали, кроме водянистой глубины. И серо, мглисто было в избе, где все они на минуту замерли в молчании, точно камни.
– Фу-ты ну-ты, лапти гнуты, – приговоркой прервал его, очнувшись, Афанасий и поднялся. – Налей-ка мне, Дарья, чаю. Работенка наша седни уплыла, будем чаи гонять.
Пришла Тунгуска{Пришлая жительница Матеры, получившая прозвище по своей национальности.}. Где сходился народ, туда обязательно тащилась и она, молча пристраивалась, молча вынимала из-за пазухи трубку и, причмокивая, принималась сосать ее. И не трогай ее – не скажет за весь день ни слова, а может, и не слышит даже, о чем говорят, находясь в какой-то постоянной глубокой и сонной задумчивости.
Была она в Матере не своя, но теперь уже и не чужая, потому что доживала здесь второе лето. Иногда, впрочем, расшевелившись и заговорив, Тунгуска толковала – не столько словами, сколько жестами, что это ее земля, что в далекую старину сюда заходили тунгусы, – и так оно, наверно, и было. Теперь же старуха прикочевала сюда по другой причине. Совхоз собрался заводить звероферму, но пока завел только заведующего – это и была Тунгускина дочь, немолодая безмужняя женщина. Прошлой весной, когда они приехали, домики в новом поселке еще достраивались, квартир не хватало, и дочь по чьей-то подсказке привезла свою старуху в Матеру, где появились свободные избы. Так и застряла здесь Тунгуска. Сядет на берегу и полными днями сидит, смотрит, уставив глаза куда-то в низовья, на север. С огородишком она почти не возилась – так, грядку, две, да и те запускала до крайности – или не умела, или не хотела, не привыкла. Чем она пробавлялась, никто не знал: дочь к ней наведывалась из поселка не часто. На людях за чай, когда усаживались, садилась, но не помнили, чтобы хоть раз взяла она корку хлеба. Но тем не менее жила, не пропадала и как-то чуяла, где собирался народ, туда сразу и правила. Сегодня она еще задержалась, обычно появлялась раньше.
Тунгуска прошла в передний угол и устроилась возле Катерининых ног на полу. К этому тоже привыкли – что усаживалась на пол, и хоть силой подымай ее на сиденье – не встанет. Старики в Матере тоже, бывало, примащивались курить на пол, – вот она откуда, выходит, привычка эта, – еще от древних тунгусских кровей.
– Пришла? – отрываясь от чая, спросил Афанасий.
Тунгуска кивнула.
– Вот тоже для чего-то человек живет, – философски заметил Афанасий. – А живет.
– Она добрая, пускай живет, – с улыбкой сказал Вера Носарева.
– Да пуша-ай. Ты в совхоз-то поедешь? – громко, как глухой, крикнул он Тунгуске.
Она, не успев сомлеть, опять кивнула – на этот раз уже с трубкой в зубах.
– Ишь ты, собирается. Ей-то там, однако, совсем не шибко будет.
– Дался вам этот совхоз, – задираясь, опять начала Клавка. – Прямо как бельмо на глазу. А начни вас завтра сгонять в совхоз – опомнитесь, не так запоете. До чего капризный народ: че забирают – жалко, хошь самим не надо, в сто раз лучше дают – дак нет, ерепенятся: то не так, это не растак. Че дают, то и берите, плохого не дадут. Другие вон радуются. Чем не житье там? Тетка Дарья ладно, – сделал она отмашку в сторону Дарьи, – с нее спрос, как с летошного снега. А вам-то че ишо надо?
Вера Носарева, необычно присмиревшая, уставшая и растерянная без работы, сбитая с толку разговором, тяжело вздохнула:
– Дали б только корову держать... Косить бы дали... А так-то че? Другая жисть, непривычная, дак привыкнем. Школа там, до десятого классу, говорят, школа будет. А тут с четырехлеткой мученье ребятишкам. Куда бы я нонче Ирку отправляла? А там она на месте, со мной. От дому отрывать не надо. – Вера украдкой и виновато взглянула на Дарью и в мечте, не один раз, наверно, представленной, захотела свести... – Этот поселок да в Матеру бы к нам...
– Ишь, чего захотела! Нет уж, я несогласная, – закричала Клавка. – Это опять посередь Ангары, у дьявола на рогах! Ни сходить никуды, ни съездить... Как в тюрьме.
– Привыкнем, – откуда-то издалека, со дна, достал свое, своей думой решенное слово Афанасий. – Конешно, привыкнем. Через год, через два... туг Клавка в кои-то веки правду обронила... Через год, два доводись перебираться куда, жалко будет и поселок, труды положим, дак што... Нас с землей-то первым делом оно, труды, роднят. Тебе, Клавка, не жалко уезжать – дак ты не шибко и упиралась тута. Не подскакивай, не подскакивай, – остановил он ее, – мы-то знаем. Покеда мать жива была, дак она твоих ребятишек подымала. А ты по магазинам да по избам-читалкам мышковала...
– У меня грамота...
– Я про твою грамоту ништо не говорю. Я про землю. А там трудов – у-у – много надо трудов, чтобы землю добыть. За што и браться... Найти бы тую комиссию, што место выбирала, и носом, носом... Эх, мать вашу, растак...
– Тебя, может, нарочно туда загнали, чтобы ты больше трудов положил да покрепче привык.
– Может, и так. Где наша не пропадала. Вырулим. Обтерпимся, исхитримся. Где поддадимся маленько, где назад воротим свое. Были бы силы да не мешали бы мужику – он из любой заразы вылезет. Так, нет я, Павел, говорю? Што молчишь?
Павел курил, слушал и все больше, не понимая и ненавидя себя, терялся: говорила мать – он соглашался с ней, сказал сейчас Афанасий – он и с ним согласен, не найдя, чем можно возразить. «Что же это такое? – спрашивал себя Павел. – Своя-то голова где? Есть она? Или песок в ней, который, что ни скажи, все без разбору впитывает внутрь? И где правда, почему так широко и далеко ее растянули, что не найти ни начал, ни концов? Ведь должна же быть какая-то одна, коренная правда?! Почему я не могу ее отыскать?» Но чувствовал, чувствовал он и втайне давно с этим согласился, и если не вынес для себя в твердое убеждение, которое отметало бы всякие раздумья, то потому лишь, что мешали этому боль прощания с Матерой да горечь и суета переезда, – чувствовал он, что и в словах Клавки, хоть и не ей, а куда более серьезному человеку бы говорить, и в рассуждениях Андрея в тот день, когда они встретились и сидели за столом, и есть сегодняшняя правда, от которой никуда не уйти. И молодые понимают ее, видимо, лучше. Что ж, на то они и молодые, им жить дальше. Хочешь не хочешь, а приходится согласиться с Андреем, что на своих двоих, да еще и в старой Матере, за сегодняшней жизнью не поспеть.
– Привыкнем, – согласился Павел. – Как думаешь, добьемся, нет хлебушка от той землицы? – спрашивал Афанасий.
– Должны добиться. Наука пособит. А не добьемся – свиней будем откармливать или куриц разводить. Счас везде эта... специализация...
– Дак я на своем комбайне што – куриц теребить буду?
Бабы оживились:
– Сделают приспособление – и будешь. Чем плохо?
– Хватит пыль глотать, вон почернел весь от нее.
– Перо полетит, дак очистится.
Дарья, отстав от разговоров, никого не слушая и не видя, сосредоточенно, занятая только этим, потягивала из поднятого в руках блюдечка чай и чему-то, как обычно, мелко и согласно кивала.
– Што, бабы, – руководил Афанасий, – будем закрывать, однако, собрание. Засиделись. Дарья уж самовар допивает. Какое примем постановление? Переезжать али што?
– Без нас давно приняли.
– Пое-е-хали! Там, на большой земле, и вниманье на нас будет большое.
– Только клопов, тараканов лучше вытряхивайте.
– Как ты, Тунгуска? Будем переезжать?
Тунгуска вынула изо рта трубку, облизнулась, подняла на голос непонятно где плутавшие глаза и кивнула.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.