Игорь Виноградов Электричка, восемь утра
Игорь Виноградов
Электричка, восемь утра
11 декабря 2009 года Александру Солженицыну исполнилось бы 90 лет.
Почти полвека назад главный редактор журнала «Континент», а тогда знаменитый «новомировский» критик, встретился со знаменитым «новомировским» писателем.
С тех пор воды времени текли и утекли, у каждого осуществилась жизнь и судьба. А прошлое, став фундаментом настоящего, никуда не делось.
Шкиперская бородка
– Игорь, как вы впервые увидели Солженицына?
– Собственно, первое мое знакомство с ним произошло заочно, в 1962 году. Я был уже постоянным автором «Нового мира», и однажды меня позвали в отдел критики: хотите почитать? Тайком. Дали кучку листиков, желтеньких таких, и заперли в кабинете. И я читал часа два или три.
– «Один день Ивана Денисовича»?
– Название сначала было – «Щ-854». По номеру зэка. А уже в «Новом мире» напечатано как «Один день…».
– И какое впечатление?
– Первоначально очень большое удивление. Поскольку уровень мышления, кругозор, манера рассказа – все в пределах сознания самого Ивана Денисовича, то было непонятно, сделано это изнутри или остраненно. Знаете, бывают такие гениальные самородки, которые один раз напишут, и всё. Пока я не дошел до сцены спора Цезаря Марковича со старым зэком под номером Х-123 по поводу Эйзенштейна. Тут мне все стало ясно. Стало ясно, что писатель – великого дарования, близкого к Толстому. А первая живая встреча произошла в дверях кабинета Твардовского, когда я уже заведовал отделом критики в «Новом мире». Я вошел, нас познакомили, он посмотрел на меня эдак и сказал: ах вот вы какой!..
– Вы были в моде. Я имею в виду прозу и критику «Нового мира» и вас как критика…
– Я не употребил бы этого слова по отношению к 60-м. Это не мода была. «Новый мир» был практически единственным серьезным изданием, где остро поднимались общественно-политические вопросы. Была еще «Юность» как нечто высвобождавшее молодую жизненную энергию. «Новый мир» тоже был неоднороден. Мы с моим товарищем Юрой Буртиным были достаточно радикальны и ни в какой «реальный» социализм «с человеческим лицом» к концу 60-х уже не верили.
– Мы обязательно поговорим об этой истории, когда вы с Буртиным решили вовлечь Солженицына в создание журнала типа герценовского «Колокола». А пока опишите, какой он бык.
– Он был такой вот, как на обложке «Континента». С рыжеватой шкиперской бородкой, острые, проницательные, пронзительные глаза, которые схватывают моментально, как бы фотографируют тебя. Очень энергичный, сгусток мощной энергии. Мы работали с ним над текстом «Ракового корпуса». Мы бились до последнего, чтобы напечатать эту вещь и на секретариате Союза писателей горой стояли за нее. Никаких замечаний политического характера у нас, у журнала, конечно, не было, да и не могло быть. Были мелочи. Очень хорошо помню то место, где герой романа Костоглотов думает о нравящейся ему девушке, медсестре Зое, как о «бабе», и о том, как бы уговорить ее где-нибудь уединиться. Понятно, что зэк, что только что приехал. Но я говорю: Александр Исаевич, мне кажется, Костоглотов – человек более интеллигентного склада, он вряд ли будет думать о Зое как о «бабе». Я еще молод был, да и не прошел через то, через что он прошел. Он не согласился. На самом деле прав был, конечно, он, а не я.
Лента для машинки
– Вокруг «Нового мира» сложилась когорта особенных прозаиков. Он был человечески, писательски такой же, как все? Или нет?
– По судьбе, конечно, нет. Только Шаламов прошел через то же, что он. Но держался Александр Исаевич очень скромно, а иной раз даже и вызывающе скромно. Помню, как однажды он пришел на заседание секретариата Союза писателей с авоськой, а в ней яйца. Понятно, что в Рязани, где он жил, не очень-то хорошо было с продуктами. Но в этом было еще и вызывающее пренебрежение ко всему официозу. Хорошо помню эпизод, как мы, выйдя из «Нового мира», пошли на Пушкинскую в магазин пишущих машинок, ему надо было купить ленту к машинке. Ленты были двух видов: на пластмассовой катушке, которую просто вставляешь в машинку, и на деревянном кружочке, которую надо перематывать на старую катушку. На деревяшке стоила на сколько-то копеек дешевле. На деревяшке не было. И он очень искренне сказал: это мне не нужно, почему я должен лишние копейки переплачивать?.. Было видно, что дело вовсе не в какой-то нищете, а в том, что человек привык к жесткому самоограничению, точности расчетов, человек железной воли.
– Ощущение, что не только судьба его строила, но он сам выстраивал судьбу, ведь так?
– Мы не столь уж много общались, я не входил в его ближайший круг, но по всему, что он делал, это было видно. Когда он забрал рукопись «В круге первом» из сейфа «Нового мира», а потом его арестовали, было понятно, что он выстраивает свою тактику. Твардовский очень негодовал. У Твардовского было к нему особое отношение. Александр Трифонович был настолько предан литературе, страстно желая, чтобы она развивалась в русле правды и честности, что писатели, которых он печатал, были для него как его собственные дети, он их оберегал, кровно в них был заинтересован, влюблялся в них. И когда твое литературное дитя, которое ты создал, вдруг начинает проявлять самостоятельность, делать так, как само хочет – это очень напрягало Твардовского. Он иногда орал, сердился на поступки Солженицына, но масштаб его понимал.
– А вы когда поняли его масштаб?
– А вот по первому впечатлению и понял. Хотя, начиная с «Матрениного двора», у меня были к нему претензии.
– Вы о них ему говорили?
– Я писал об этом. И когда мы встретились уже после его возвращения в Россию, он сказал, что знает мою статью «Солженицын-художник». Она была напечатана в «Континенте» лет пятнадцать назад.
– Не апологетическая?
– Аналитическая. Он сказал, что читал и не согласен. Основная мысль там, что Солженицын – безусловно, великий художник, но он не принадлежит к тем писателям, которые создают действительно новое художественное направление, типа Толстого и Достоевского. Что он работает в формах, как ни странно, типичных для моралистического искусства, по художественной методологии они не отличаются от лучших образцов социалистического реализма. Я приводил фразу Золотусского, который сказал как-то, что это – первый советский антисоветский писатель. Очень точно.
– Это его обижало?
– Наверное.
– Но при этом вы перестали дружить с Войновичем, который десакрализировал фигуру Солженицына, написав на него пародию. Вас это настолько задело?
– Я всегда относился к Солженицыну с величайшим уважением. В чем бы я с ним ни соглашался, с чем бы ни спорил, я всегда считал и считаю его человеком абсолютно честным и искренним в исповедании веры, которой он верует. В нем нет личной корысти. Я не говорю, что он абсолютно ее лишен. Возможно, были какие-то соблазны, червячки тщеславия. Но, на мой взгляд, это никогда не было первичным. Для него служение идее – действительно миссия. Он верит в то, о чем говорит. Поэтому с ним можно спорить только на равных, только в формах прямого диалога и абсолютного доверия. А когда начинают что-то вычитывать из его психологии, придумывать за него – это негоже. Войнович, мне кажется, придумал какого-то жулика, прохиндея, себялюбца. Когда Войнович приехал из эмиграции, мы пытались об этом поговорить. В итоге мы разошлись.
Билет на вручение Нобелевки
– Почему вам пришла в голову идея заграничного журнала?
– Это был 1973 год. Канун высылки Солженицына. Но ни он, ни мы еще этого не знали. «Новый мир» разгромлен, Твардовский два года как умер. Я работал в это время в Институте истории искусств. Мой друг Юрий Буртин перешел в «Энциклопедию». Мы продолжали общаться и думали о том, что делать. То, что мы делали в период «Нового мира», надо было как-то продолжать. Мы находились в такой глухой опале, что не имели никакого выхода. Меня не печатали. Долгие годы полного молчания. И мы решили, что нет сейчас другого способа говорить правду и доносить правду до какого-то круга общества, хотя бы до интеллигенции, кроме как затевать зарубежное издание. Ни «Синтаксиса», ни «Континента» тогда не было, рукописные какие-то варианты, самиздата и прочее – не тот вариант. Потому и возник этот, как говорят сейчас, «проект». Почему именно к Солженицыну мы решили обратиться? К тому времени мы уже полностью знали, что он из себя представляет, каковы его убеждения. И уже началась настоящая травля его. За границей печатали «В круге первом» и «Раковый корпус», «Архипелаг» был передан туда. Было понятно, что он изгой и очень скоро может быть выслан. Мы не предполагали этого непосредственно, но хотели обсудить с ним нашу идею и поискать пути ее осуществления. Думали, может, он поедет Нобелевскую премию получать…
– Нобелевская уже была присуждена, но он не поехал получать ее, полагая, что обратно его не впустят…
– Да. У меня сохранился пригласительный билетик его, от руки написанный, с вычерченным планом, как пройти к нему на квартиру. Он жил в Козицком переулке, и вручение Нобелевской премии должно было пройти там. Но власти этого не допустили, и события этого не произошло… Я зашел к нему где-то в конце декабря. Это было уже опасно, и я на всякий случай взял с собой приятеля, сослуживца по институту, попросил погулять возле дома. Мол, если меня схватят, то чтобы он знал. Наталья Дмитриевна была дома, Александра Исаевича не было. Я написал ему записку. Через день или два снова пришел и получил ответную записку. Я ее, к сожалению, уничтожил тут же.
– Из осторожности?
– Ну конечно. Он написал: с большим удовольствием встречусь. А когда состоялась отставка Твардовского, а после моя – мы увиделись с Солженицыным во дворе «Нового мира», и я, прощаясь с ним, сказал: Александр Исаевич, до встречи. Он в ответ: да нет, какие уж встречи сейчас… В том смысле, что начинается новая пора, и вряд ли мы где-то пересечемся. То есть продолжать без дела приятельские знакомства – не его стиль. Я тогда это очень четко почувствовал. Очевидно, отсюда ощущение у некоторых, что он людей использует как шахматы, что они нужны ему до тех пор, пока нужны. Я с этим не согласен.
– Вы думаете, это результат особой сосредоточенности?
– Да. У него есть миссия, он ее должен выполнить. Не потому, что я ему безразличен. Судьба требует, ничего не поделаешь. Как бы мы друг другу ни симпатизировали, продолжать просто так – нет, слишком много других вещей, которые обязан делать. Потому меня это не обидело нисколько. И когда понадобилось, я написал ему и получил немедленный и очень доброжелательный отклик. Встречу он назначил очень любопытно: первого января в восемь часов утра в электричке, которая отходит от Белорусского вокзала.
– Он ехал в Переделкино, где жилу Чуковских?
– До Мичуринца. Оттуда ближе дойти, чем от Переделкина. Я был с женой, Буртин не приехал, он опоздал. Мы сошли с электрички, я с ним разговаривал, жена шла сзади, он время от времени останавливался, протягивал ей руку и помогал перебраться через сугробы.
– Такая куртуазность?
– Да, и меня это поразило. Мы с ним очень долго говорили, часа полтора или два. Он слушал очень внимательно, а потом сказал, что скоро все должно измениться, потому что он написал письмо вождям, они прочтут и поймут, что нужно делать. Речь шла о его знаменитом «Письме к вождям», где он объяснял им ситуацию и призывал перемениться и переменить режим. Эта чисто просветительская вера человека в слово – в ней есть и какая-то инфантильность, и вместе с тем она вызывает восхищение. Вот он так верил. Можно смеяться над этим, думая, что это самонадеянность, а можно восхититься. Просветительство ведь всегда было в чем-то наивным, а в чем-то прекрасным. Иначе со словом и не обращались бы, не пытались бы вложить в него важные смыслы. Но на меня произвело большое впечатление, что человек, столько переживший, столько видевший, не очень отдает себе отчет в том, что этим бандитам, которые нами руководят и которые владеют страной, им вообще до лампочки вся идеология. Что просить их отказаться от идеологии ради спасения страны – значит не понимать структуры, психологии и мотивов этих людей. Потому что они живут не для этого, а совершенно для другого. И идеология им нужна для обмана. Поскольку это единственное внешнее, легальное оправдание их существования.
– Он вашу идею отверг?
– Нет. Он говорил: подождите, все изменится. Но в конце сказал: если так случится, что я окажусь там, конечно же, я все сделаю. И еще он сказал такую фразу: я оправдаю ваше доверие. Смешную, в сущности. Почему он должен был нас в этом заверять? Он – нас? И буквально через две недели последовала высылка. А в конце года вышел «Континент» Владимира Максимова. Мы поняли, что наша идея реализована, воплотилась в жизнь. И слава богу, что она воплотилась. Ни я, ни Буртин больше не думали об эмиграции.
– А до этого думали?
– Мы думали, какие способы найти, чтобы выпускать журнал. Солженицын тогда еще сказал: я вас еще не очень хорошо знаю, но Буртин из самой глубинки, из народа, если такие люди будут уезжать из России, что ж такое со страной-то будет?..
Сколько весит слово
– Он всегда верил в то, что его слово повернет историю…
– Я думаю, что и пропутинские интонации последних интервью тоже с этим связаны.
– С идеалистической верой в добро?
– Что надо говорить с властью. И, может быть, поддержать власть в чем-то. По сути дела он все говорил правильно. Когда он приехал с программой обустройства России, над которой вся либеральная тусовка смеялась, всё же по делу было. Основная идея, что нужно строить Россию нравственную или никакую, – верная идея. А если нравственную – то давайте развивать гражданское общество, демократию снизу, из народа. Начинать с этого. И обязательно земство. Эти его мысли абсолютно совпадают с основной мыслью Ильина, который говорил о том, что переход от коммунизма к демократии в России невозможен непосредственно, что он обязательно должен пройти через стадию авторитарную. Но авторитарная власть в России, которая придет на смену коммунизму, национально ответственной будет только в том случае, если она поставит своей задачей развитие инструментов и механизмов демократии. Задача авторитарной власти заключается в том, чтобы то, что в стране не существует еще реально, как живой организм, было выращено. Потому что без участия всего населения в строительстве страны, то есть без демократии в самом неформальном смысле, современному обществу не обойтись. Только свободный человек может построить свободную страну. Именно это говорил Солженицын. Поэтому и расчеты его были правильные. Он шахматист политически мудрый. И его позиции всегда точны – точны в глубоком стратегическом плане. Что никогда не совпадало с тактическими намерениями нашей власти. Никогда не хватало глубины исторического мышления никому, с тех пор как начался развал сталинского Советского Союза. Солженицын приехал сюда с программой, в которой была уверенность, что его слово будет услышано. Потому он проехал через всю страну…
– А его обвинили в том, что покрасоваться хотел…
– А этот человек положил себя на алтарь своей миссии!
– Он, видимо, понимал больше нас. Потому что именно ему, в конце концов, удалось сломать советскую власть.
– Ему очень многое удалось. Конечно, он не думал, что только ему удалось. Тут много компонентов. Но его вклад огромен, он повернул общественное мнение Запада, да и на Россию его влияние будет только возрастать.
– Насколько его обижало непонимание?
– Я, повторю, не принадлежал к кругу самых близких, хотя встречался с ним несколько раз после приезда. Полагаю, это непонимание должно было огорчать его. Но мне кажется, что уверенность в миссии, которую он выполняет, в том, что ему действительно дано нести слово истины, защищала его, психологически в том числе. Он не унижался до того, чтобы чисто по-человечески раздражаться. Он был выше этого.
– Что вы думаете сегодня, когда его уже нет, о его роли для России?
– Она колоссальна. Для XX века другой фигуры такой значимости нет. Может быть, рядом можно поставить Сахарова. Они равновелики, хотя совершенно в разных измерениях. Так часто бывает: там, где прибыток, одновременно есть и какой-то убыток. Невероятные достоинства, которые есть у Солженицына, отличны от достоинств Сахарова…
– Как интересно, что в России все по парам: Пушкин и Лермонтов, Толстой и Достоевский, Ленин и Сталин, Горбачев и Ельцин, Солженицын и Сахаров…
– И все абсолютно разные. Но в народном сознании – да, пары. На мой взгляд, разница между Солженицыным и Сахаровым заключается в том, что Сахаров был способен стать центром какого-то широкого общественного движения. То, что он делал в «Мемориале», в межрегиональной депутатской группе, – он объединял вокруг себя людей. Он был человек диалогичный. Солженицын – монологичный. Я считал, что после смерти Сахарова он мог бы стать во главе широкого демократического движения. И у меня был с ним на эту тему разговор. Он сказал, что нет, что он стар, и ему нужно закончить литературные дела. Но я думаю, что дело все-таки в том, что он по самой природе своей – одинокий волк. Или волкодав. И низкий поклон ему за то, что он сделал. За то, что обогатил литературу, нас, Россию, за то, что перевернул этот мир. За то, что дал пример своей жизнью, жизнью не по лжи, пример невероятного человеческого мужества, невероятной человеческой высоты. На этом я всегда стоял и буду стоять, какими бы несогласиями это ни сопровождалось в диалоге с ним как мыслителем, духовной фигурой, культурным фактом. Это такой образец человеческий!
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
Игорь ВИНОГРАДОВ, литературный критик
Родился в 1930 году в Ленинграде. Окончил филологический факультет МГУ. Кандидат филологических наук. Работал в МГУ, в Институте философии, Институте истории искусств, Институте искусствознания, Институте психологии, Литинституте. В 1960-е годы сотрудник отдела критики журнала «Новый мир», из которого ушел после снятия возглавлявшего журнал Александра Твардовского. Главный редактор журнала «Континент». Член Европейской академии. Автор многих трудов, в том числе книги «Духовные искания русской литературы». Женат.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.