Глава четвертая Мемуары

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Мемуары

Воспоминания отца в 1970-е годы были изданы на шестнадцати языках и читаются в мире уже около тридцати лет. До 1999 года не существовало ни советского, ни российского полного издания. И это при том, что у нас в бывшем архиве ЦК, ныне архиве Президента РФ, лежал полный текст — на магнитофонных бобинах, около 300 часов надиктованных материалов. Более того, к 1990 году магнитофонные записи были расшифрованы, отредактированы и полностью подготовлены к печати. В 1990–1995 годах они даже были опубликованы в журнале «Вопросы истории». Но журнал все-таки журнал. Всего в него не втиснешь, да и журнальный век несравним с книжным. Но книга все не появлялась. Казалось бы, стоило только протянуть руку. Но всё руки не доходили.

Характернейший пример нашего отношения к собственной истории — бездумного и наплевательского.

История создания этих воспоминаний, политиканская возня вокруг них властей предержащих полны самых неожиданных поворотов едва ли не с первого дня работы отца над ними и вплоть до последних дней горбачевской перестройки. А затем… Затем практически полное забвение. Россия снова — уже в который раз — пытается начать писать свою историю с чистого листа.

Первые разговоры о мемуарах начались еще в 1966 году, когда отец стал поправляться после болезни. Тогда никто, в том числе и он, не представлял себе ни их содержания, ни объема, ни той роли, которую им суждено будет сыграть в нашей жизни. В тот момент нам хотелось переключить внимание отца на какое-то дело. Никому и в голову не могло прийти, какую бурю вызовет его решение начать работать над воспоминаниями. Впрочем, отец был не первым, чье обращение к истории вызвало беспокойство.

В начале ХХ века Сергей Витте, царский министр и реформатор, отставленный от власти за Манифест от 17 октября 1905 года, даровавший России Государственную Думу, решил засесть за мемуары. Что тут началось! Тайная полиция получила от царского двора приказ рукопись выкрасть или уничтожить. За Витте неотступно следили, в его отсутствие залезали в дом. Не получилось, воспоминания в конце концов увидели свет, но не в России, а в Германии.

Меньше повезло Льву Троцкому, пламенному революционеру, организатору Красной Армии, победителю в Гражданской войне 1918–1921 годов. Проиграв после смерти Ленина в 1924 году схватку за власть Сталину, он оказался в эмиграции, где взялся за мемуары. Сталин дал приказ Троцкого уничтожить, рукопись изъять. В результате Льва Давидовича зарубили в его доме в Мексике ледорубом, но рукопись сохранилась, пусть и в неоконченном виде. Вскоре ее издали — за границей, конечно.

Уже в последнее время «ревнители» от госбезопасности докладывали отцу, что маршал Жуков начал писать воспоминания. Они предлагали выкрасть их, помешать дальнейшей работе.

Отец отреагировал иначе, чем его предшественники:

— Ну и что? Сейчас ему делать нечего. Ничего не предпринимайте, пусть делает то, что считает нужным. Все это очень важно для истории нашего государства. Жукова освободили за его проступки, но это никак не связано ни с его предыдущей деятельностью, ни с сегодняшней работой над мемуарами.

Предлагая отцу заняться воспоминаниями, мы резонно рассчитывали на такую же позицию «наверху». Но не тут-то было…

На наши уговоры отец поначалу не реагировал, иногда отшучивался, но чаще отмалчивался. Не было даже его обычного «не приставайте!». Шло время, жизнь входила в новую колею. Как-то муж Юли,[52] журналист Лева Петров, снова завел разговор о мемуарах. Для затравки мы решили соблазнить отца положительным примером — приохотить его к чтению мемуарной литературы. К тому времени я активно включился в эту деятельность. Разыскал и привез мемуары Черчилля и де Голля. Увы, никакого эффекта.

Дни шли за днями. Почти все, с кем теперь встречался отец, знакомые и незнакомые, в разговоре обычно задавали вопрос, пишет ли он свои воспоминания. Услышав отрицательный ответ, начинали сокрушаться, в один голос убеждая отца, что это преступление, ведь его память держит уникальные факты, которые должны стать достоянием истории.

В конце концов дело сдвинулось с мертвой точки: в августе 1966 года Лева привез магнитофон, и отец начал диктовать. Стояла теплая погода. Они вдвоем садились в саду и приступали к разговору.

Сначала отец не хотел диктовать в доме из-за прослушивающей аппаратуры. Поэтому на первых пленках его слова часто заглушаются ревом пролетающих самолетов. Впоследствии он плюнул на прослушивание и продолжал диктовать в помещении.

Плана мемуаров не было, грандиозность этой работы мы не могли даже вообразить. Да и, по сути дела, это была еще не работа, а лишь прикидка, просто запись рассказов отца, которыми он так щедро делился с посетителями. Но так продолжалось недолго. Работа из любительской быстро стала превращаться в профессиональную.

Первая запись посвящена Карибскому кризису октября 1962 года. Тогда это была совсем недавняя история. Всех волновало драматическое развитие событий, едва не приведших к столкновению двух держав. Да и сегодня они не потеряли своей актуальности. Лева настойчиво просил рассказать именно об этом историческом эпизоде. Он забрал пленку домой, расшифровал ее и через неделю привез отредактированную запись. Лева не обработал запись, а, слушая магнитофон, по сути дела, переписал все заново. То есть это был уже как бы не Хрущев, а Петров по мотивам Хрущева. Пропали оттенки, в корне изменился стиль, а изложение некоторых фактов оказалось искаженным до неузнаваемости.

Нужно сказать, что работать с изначальным текстом отца сложно. Диктовка — не разговор и не выступление, где Хрущев интересно, образно излагает свои мысли. Это результат многочасового сидения один на один с магнитофоном. А вращение катушки к тому же торопит, задает свой темп. Поневоле начинаешь сбиваться, нервничать. Появляется много «сорных» слов, то пропадает сказуемое, то теряется подлежащее, то слова встают не в должном порядке. При редактировании надо все собрать, не исказив текста, сохранив смысл и нюансы. Работа требует огромного терпения и времени. Куда легче и быстрее все переписать своими словами. Так Петров и поступил.

Прочитав расшифрованный текст, отец категорически забраковал редакцию Левы. Дело застопорилось почти на год…

Для того чтобы всерьез взяться за воспоминания, отцу потребовался солидный толчок извне. Надежды отца на то, что его преемники продолжат реформирование страны, не сбылись. Бывшие соратники, еще вчера так единодушно поддерживавшие все его инициативы, теперь сдавали назад, становилось все очевиднее, что им по душе старые, дохрущевские порядки. Но открыто развернуться вспять они не решались, чего-то боялись, действовали исподтишка. Максимум, на что они осмелились — это обвинить отца в волюнтаризме и субъективизме. Как будто человек, принимающий самые простые решения, я уже не говорю о решениях, от которых зависит судьба страны, может не быть волюнтаристом. В этом случае он превратится в соглашателя, постоянно мечущегося в поиске консенсуса, не только упускающего нити управления страной, но и перестающего понимать, куда он ведет и куда заведет доверившихся ему людей. Ну а субъективизм? Человек не машина. Особенно человек, отстаивающий свою позицию. Он обязан иметь собственное мнение, а оно всегда субъективно.

Но это к слову. Дальше расплывчатых обвинений критика отца не пошла. А вот все его новации, эксперименты, особенно в области структуры управления страной, столь ненавистные чиновникам, немедленно свернули. Все возвращалось на старые рельсы: восстановили единые областные комитеты партии, вернулись к министерствам, захлебнулась экономическая реформа. Заговорили о реабилитации, восстановлении «доброго имени» Сталина. Тщеславному Брежневу очень хотелось ощутить себя сидящим в кресле «гениального вождя всех времен и народов», а не просто числиться новым хозяином кабинета, занимаемого ранее неугомонным «кукурузником»[53] Хрущевым. Но для этого следовало «отмыть» Сталина. Операцию намеревались приурочить к 50-летию Советской власти, к осени 1967 года.

Отец болезненно переживал происходившее в стране, но молчал даже с нами, с близкими, а во время воскресных прогулок говорил только о прошлом. Если же кто-либо из незадачливых гостей пытался навести его на обсуждение современности, отец решительно обрывал: «Я теперь пенсионер, мое дело — вчерашнее, а о сегодняшнем следует говорить с теми, кто решает, а не болтает». После такого отпора любопытствующий гость сникал, и разговор вновь скатывался к войне, Сталинграду, Курской битве, смерти Сталина…

К Сталину отец возвращался постоянно, он, казалось, был отравлен Сталиным, старался вытравить его из себя и не мог. Пытался осознать, понять, что же произошло тогда со страной, с ее лидерами, с ним самим? Как удалось тирану не только подчинить себе страну, но заставить ее жителей обожествить себя? Искал и не находил ответа.

Известие о грядущей реабилитации Сталина просто потрясло отца. Такое не могло ему привидеться даже в кошмарном сне. Как можно оправдать содеянное: концлагеря, казни, издевательства над людьми? Отец решил, что молчать он не имеет права, он должен рассказать о тех временах, предупредить… Даже если шанс, что его предупреждение дойдет до людей, ничтожен. Теперь он начал диктовать свои воспоминания всерьез. Воспоминания, которые стали стержнем оставшихся лет его жизни. Воспоминания, которые постепенно от разоблачения Сталина и сталинизма шаг за шагом перерастали в размышления о судьбах страны, о реформах, о будущем.

Однако реабилитация Сталина натолкнулась на серьезные преграды. Как объяснить людям, миру столь резкую смену курса? «Секретный» доклад отца на ХХ съезде партии, доклад, никогда не публиковавшийся в СССР, если не читали, то знали его содержание все. Отмахнуться от преданных гласности чудовищных преступлений, проигнорировать их не представлялось возможным. Требовалось найти выход, и он нашелся.

Профессионалы из КГБ предложили свести дело к личной обиде отца на Сталина, к мести «титану» дорвавшегося до власти эгоистичного «пигмея».

Еще в начале 1965 года КГБ получило от Секретаря ЦК Шелепина задание заняться формированием «соответствующего» образа Хрущева. Операция, естественно, проводилась с одобрения Брежнева. Разработкой Хрущева занялось имевшееся в КГБ подразделение дезинформации.

Собственно, все или почти все, что в конце ХХ — начале ХХI века россияне знали о Хрущеве, — творение их рук.

Разработанные отделом дезинформации легенды выстраивались по правилам психологической войны, реальные факты препарировались до неузнаваемости, но так, чтобы не вызвать отторжения у среднего человека. Дезинформация только тогда становится «информацией», когда у получателя не возникает сомнений в ее «истинности», он не догадывается, что им манипулируют.

Первой жертвой развязанной Шелепиным — Семичастным кампании стал погибший на фронте мой брат Леонид, летчик, старший лейтенант.

«Лейтенант Л. Н. Хрущев с 1.7 по 28.7.41 г. имеет 27 боевых вылетов. Летал в звене командира эскадрильи. Метким бомбометанием его самолет разбомбил танки и артиллерию противника в районе Великих Лук. 26.7.1941 г… бомбил две переправы противника в районе Десны. На обратном пути самолет Хрущева… был обстрелян и имел 20 пробоин. Тов. Хрущев спас самолет и вернулся на свой аэродром.

Решительный, смелый, бесстрашный летчик… Командование части ходатайствует о представлении его к правительственной награде — ордену Боевого Красного Знамени», — написал в представлении его командир майор Ткачев.

Самолет Леонида дотянул до линии фронта и сел с убранными шасси на запасном аэродроме. По другой, на мой сегодняшний взгляд менее достоверной информации, — на нейтральной полосе. Одного из членов экипажа убили еще в воздухе, а Леонид при посадке самолета сломал ногу и серьезно повредил позвоночник.

В полевом госпитале у Леонида хотели ампутировать ногу, но он, согласно легенде, угрожая пистолетом, не позволил. Нога очень плохо заживала. Леонид более года лечился в Куйбышеве. Там я его видел последний раз, бледного, улыбающегося, с новеньким орденом на груди.

Когда нога срослась, Леонид стал рваться обратно на фронт, теперь уже в истребители. Использовав все доступные ему средства, брат добился перевода.

В начале 1943 года, пройдя пятичасовую практику полетов на истребителе ЯК-7Б, Леонид снова оказался на передовой. Он совершил шесть боевых вылетов, а во время седьмого, 11 марта 1943 года, Леонида, теперь уже старшего лейтенанта, сбили над оккупированной врагом территорией. Его следов не обнаружили ни наши, ни немцы.

В июле 1943 года Леонида наградили орденом Отечественной Войны 1-й степени. Награждая орденом, да еще столь значимым, Сталин как бы публично удостоверял его гибель. Пропавших без вести орденами не награждали, их ожидала совершенно иная участь.

После победы о Леониде вспоминали только в семье, да и то не часто, родители, чтобы не бередить свои раны, а мы, дети, его почти не помнили.

В 1965 году, просеивая сквозь сито всю прошлую жизнь отца, отбирая из нее эпизоды, пригодные для дальнейшей разработки, профессионалы-дезинформаторы наткнулись на историю пропавшего во время войны без вести старшего лейтенанта Хрущева. Она им подходила идеально: о судьбе пилота не известно ничего, а значит, можно, не боясь разоблачений, напридумать все что угодно. И они напридумали. По Москве расползлись слухи, что в Министерстве обороны обнаружены документы (их, естественно, никто не видел), из которых следует, что Леонид не погиб, а сдался немцам, начал с ними сотрудничать, предал Родину. То ли в конце войны, то ли после ее окончания диверсанты генерала Судоплатова выкрали его, доставили в Москву, он попал в руки советской контрразведки, сознался в совершенных преступлениях, и суд приговорил Леонида к смерти. Хрущев якобы на коленях молил Сталина пощадить сына, но Сталин отказал ему, произнеся следующую сентенцию: «И мой сын попал в плен, и хотя он вел себя как герой, я отказался обменять его на фельдмаршала Паулюса. А твой…» На самом деле Гитлер предлагал обменять старшего лейтенанта Якова Джугашвили не на фельдмаршала Паулюса, а на попавшего в советский плен в Сталинграде своего племянника, лейтенанта Лео Раубля. Сталин от родственного обмена отказался.

Эффектная фраза об отказе обменять лейтенанта на фельдмаршала пошла гулять по свету тоже во второй половине 1960-х годов, и родилась она в недрах того же подразделения дезинформации КГБ СССР.

В конце 1990-х годов американцы занялись поиском своих сограждан, военнослужащих, как пропавших без вести во время Корейской и Вьетнамской войн, так и пилотов разведывательных самолетов, сбитых над советской территорией. Ельцин распахнул перед ними все двери. На собеседования к ним вызывали таких людей, к которым в другое время не достучаться и не дозвониться. Среди заинтересовавших гостей десятков военных и гражданских лиц оказался и Владимир Семичастный, в 1962–1967 годах председатель КГБ.

Входивший в свиту американцев российский историк Александр Николаевич Колесник воспользовался случаем и разговорил Семичастного. О беседах с Семичастным Колесник рассказал на Кругом столе в Государственной думе:

«Я задал вопрос Семичастному: скажите, пожалуйста, почему вопрос сына привязали к Хрущеву? Он улыбнулся и ответил: Знаете, это такая тонкая операция. Так можно уничтожить человека через его отношение к собственному сыну. Если сын предатель, то о чем еще говорить? Кто такой его отец? Какой он глава государства? Какой глава партии?… Он сам предатель!»[54]

Кагэбэшные «творцы истории» задание выполнили, объяснили разоблачения преступлений Сталина личной и мелкой местью.

Поначалу инициатива КГБ пришлась Брежневу по душе, ему самому хотелось подреставрировать образ недавнего «вождя всего прогрессивного человечества». Теперь, когда он сам сидел в его кресле, в его кабинете в Кремле, приятнее чувствовать себя преемником «титана», а не тирана.

«— Однако как следует развернуться нам не позволили. — Я продолжаю цитировать Семичастного в пересказе Колесника. — Через год-два, во время очередного доклада Брежневу о ходе операции, тот неожиданно приказал свернуть работу по дискредитации Хрущева.

— А почему? — не утерпел Колесник. — Ведь Леонид Ильич откровенно ненавидел Хрущева.

— Не знаю, — протянул Семичастный, — наверное, пожалел старика. Мы бы его в такой грязи вываляли!»

Я думаю, что Брежнев в тот момент не отца жалел, а заботился о себе. Дай волю этим «бандитам», они не сегодня-завтра и за него самого примутся. «Через год-два» — получается 1967 год, именно тогда Леонид Ильич выставил Семичастного из КГБ, а затем и Шелепина отстранил от реальной власти.

Операцию свернули, но клевета продолжала свое победное шествие.

Профессионалы-дезинформаторы предусмотрели все, даже то, что кто-то когда-то доберется до недоступных пока архивов и попробует свести концы с концами. Не сведет, потому что, в соответствии с разработанной дезинформаторами версией, архивы по приказу Хрущева якобы уничтожили, «почистили» дела, касающиеся не только Леонида, но и степени участия отца в сталинских репрессиях и всего прочего.

Опровергнуть клевету становится попросту невозможно. Нет подтверждения в архивах? Но архивы «уничтожены». Нет актов изъятия документов из архивных папок. И тут наготове ответ: «уничтожители» действовали настолько искусно, что не оставили и малейших следов.

«Уничтожение архивов» — наиболее эффективная составляющая операции Шелепина — Семичастного по дискредитации отца.

«Уничтожение» архивов, «дело» Леонида дезинформаторы из КГБ положили в основу кампании по дискредитации отца, но они не брезговали и «мелочами». К примеру, в 1965 году «Волгу» из Кремлевского гаража (на ней теперь по решению Президиума ЦК ездил отставной Хрущев) вдруг сменил громоздкий семиместный черный ЗИМ с «частными» номерами. Я уже писал об этом выше. Единственный экземпляр ЗИМа с трудом разыскали где-то в Грузии и, «специально для обслуживания Хрущева», пригнали в Москву. В глазах москвичей он должен был символизировать «неправедно нажитые» отцом богатства. Шофера ворчали, ЗИМ, произведенный еще в 1940-е годы, постоянно ломался, а запасных частей не найдешь, машину давно сняли с производства. Затея с ЗИМом последствий не имела, на «частные» номера никто, кроме меня, внимания не обратил.

Подробная история провокации, направленной на компрометацию доброго имени моего отца и брата, в том числе и так называемой «чистки» секретных архивов КГБ, изложена в «Реформаторе» — первой книге «Трилогии об отце».

В 1967 году реабилитация Сталина провалилась, воспротивились наши западные друзья-коммунисты, они взмолились: такого их партии не вынесут. Брежнев нехотя пошел на попятную. Прошло еще три десятилетия, и Сталин начал возрождаться вновь. Восстановлением его «доброго имени» занимаются те же профессионалы, которые приложили столько усилий к предыдущему этапу «разоблачения» Хрущева, и сидят они в тех же кабинетах.

Однако я отвлекся, мой экскурс в историю слишком затянулся.

Когда через год отец начал вновь диктовать мемуары, ему стала помогать мама. Она умела печатать на машинке, одновременно редактируя текст. Дело пошло лучше, качество повысилось, но скорость продвижения работы отца не устраивала: до конца жизни в таком темпе обработать надиктованный текст не представлялось возможным.

Тогда-то к работе над мемуарами подключился и я. Первоначально предложил отцу обратиться в ЦК и попросить выделить в помощь машинистку и секретаря.

— Ведь это не частное дело. В мемуарах должен быть заинтересован ЦК. Это история, — убеждал я его.

Обращаться туда он отказался:

— Не хочу их ни о чем просить. Если сами предложат — не откажусь. Но они не предложат — мои воспоминания им не нужны. Только помешать могут.

Решили, что работать будем самостоятельно и помощи просить не станем.

Забегая вперед, скажу, что вскоре вся работа по расшифровке и редактированию свалилась на меня. При жизни отца я успел обработать 1400 машинописных страниц. Постепенно выработался определенный темп. За день, не разгибаясь, удавалось осилить не более десяти страниц. И хотя я очень старался, результаты, по мнению отца, были не слишком впечатляющи.

С первых шагов возникли проблемы, и главная среди них — где найти доверенную и опытную машинистку. Ведь нужна была уверенность, что материалы не пропадут и не попадут в чужие руки. Задача оказалась не из легких. Своими сомнениями я поделился с друзьями — Семеном Альперовичем (о нем я уже упоминал) и Володей Модестовым (он руководил «траекторщиками», подразделением, рассчитывавшим, куда и как полетит ракета). Обсудив ситуацию, мы нашли такого человека — Леонору Никифоровну Финогенову. Она тогда работала на предприятии в выпускном цехе, часто выезжала с нами в командировки на полигоны. Отличный специалист и честнейший человек. Я обратился к ней с этим предложением, и Лора согласилась. Осталось решить технические вопросы. Машинку я купил в магазине на Пушкинской улице. Четырехдорожечный магнитофон «Грюндиг» у меня был. Мы только приспособили к нему наушники. Работать решили у меня на квартире, поскольку я считал невозможным выпускать пленки из своих рук.

Помню, осенним вечером 1967 года Лора пришла ко мне домой на улицу Станиславского. Долго приспосабливали магнитофон и машинку, чтобы было удобно включать-выключать звук и синхронно печатать. Опыта такой работы ни у нее, ни у меня не было. Подгонка заняла немало времени. Наконец все устроилось — и работа началась.

Несмотря на свою высокую квалификацию, Лора явно отставала от текста. К тому же некоторые слова звучали неотчетливо. То и дело приходилось останавливаться, возвращаться назад. Через час стало ясно, что так дело не пойдет. В подобном режиме можно напечатать несколько десятков, на худой конец — сотню страниц. У нас же впереди многие сотни и даже тысячи. Мы приуныли.

Время незаметно подкатилось к ночи. Для первого раза мы решили остановиться. Пошли пить чай. Разговор все время вертелся вокруг волновавшей нас темы. Выхода не было — работу приходилось переносить на дом к Лоре, там у нее будет больше времени.

В начальный момент работы над мемуарами «кому следовало» пока еще не интересовались нашими персонами, и перебазирование оргтехники в Реутов не привлекло постороннего внимания.

С того дня дело пошло быстрее. Отец диктовал по нескольку часов в день. Лора печатала быстро и все-таки не успевала за ним. Я совсем задыхался. Редактировал, правил каждую свободную минуту дома и на работе, в будни и в выходные, с утра до позднего вечера. Но как бы то ни было, я не поспевал за ними и все же торопил Лору. Боялся, что не успеем. Что-то подсказывало: не может все идти так гладко.

Отец диктовал по памяти, не пользуясь никакими источниками. И даже не потому, что подбор литературы был затруднен чисто технически. С этим я кое-как справился бы. Но отец привык к живой практической работе с людьми и «рыться не имел охоты в пыли бытописания земли». Надеялся он только на себя, на свою память, и, нужно признать, она у него была феноменальная. Как он мог удерживать в голове такое количество информации: событий, мест, имен, цифр? И донести их до слушателя почти без повторов и путаницы?

Постепенно отец привык к работе со мной, и в тексте диктовки все чаще появлялись обращения ко мне:

— Я говорил о поездке в Марсель и забыл фамилию сопровождавшего правительственного чиновника. Сейчас вспомнил — Жокс. Я правильно его назвал? Да, да, Жокс. Когда будешь править, вставь в нужном месте.

Или:

— На съезде Болгарской компартии ко мне подошел член румынской делегации, забыл его фамилию (далее следует описание его внешности). Надо посмотреть и вставить фамилию.

Требовали проверки номера армий в военном разделе. Ошибок тут было немного. Отец был на удивление точен. Это можно объяснить одним — события тех лет глубоко врезались в память. Верны были и цифры, и имена, и даты.

Ошибался он, когда по памяти пытался выстроить последовательность событий во время какого-нибудь государственного визита. Так было, скажем, с рассказом о поездке с Булганиным в Бирму в 1955 году. Отец пытался восстановить, кто и где их принимал, откуда и куда они поехали. Обычно человек вообще таких вещей не помнит, а отец держал канву в памяти, безбожно путая при этом, в каком городе их встречали национальной греблей, а в каком — парадом со слонами. Расставить все по местам предстояло мне, что я и делал, сверяя текст с опубликованными в прессе отчетами.

Время от времени отец просматривал готовые куски, делал свои замечания, я их тут же записывал, обычно на обороте страниц исходного текста, для последующей перепечатки. Изредка я предлагал отцу свои дополнения или уточнения; то, что он одобрял, тоже вносилось в текст. Отец работал серьезно, помногу. Он диктовал по три — пять часов в день в два приема — утром и после обеда.

— У меня лучше получается, когда есть слушатель. Видишь перед собой живого человека, а не дурацкий ящик, — не раз сетовал он.

Однако слушатели находились далеко не всегда. Правда, когда они появлялись (а это обычно были старые знакомые пенсионеры, приезжавшие на неделю или побольше), дело шло быстрее и лучше. Когда я сейчас, через много лет, прослушиваю записи воспоминаний отца, то узнаю голос Веры Александровны Гостинской: диктовка постепенно сходит на нет, и начинается обсуждение цен в магазинах, потом разговор перетекает на польские дела. Петр Михайлович Кримерман тоже не удовлетворяется пассивной ролью слушателя, задает вопросы: о Египте и Израиле, о Шестидневной войне и вообще обо всем на свете. При редактировании я по просьбе отца превращал диалоги в монолог и, по-моему, напрасно. Но Вера Александровна и Петр Михайлович — исключения, большинство слушателей сидели, затаив дыхание, в работу отца не вмешивались. Наедине же с «ящиком» речь становилась менее живой, с запинаниями, долгими паузами. Наиболее продуктивно отцу работалось осенью и зимой. Летом на первый план выдвигались огородные дела, и диктовка велась урывками.

К каждой теме отец серьезно и подолгу готовился, обдумывая во время прогулок, что и как сказать. Наиболее драматические события жизни врезались в память намертво. Пересказывал он их по многу раз. Сюда относятся и поражение под Барвенковом в 1942 году, и арест Берии, и смерть Сталина, и ХХ съезд, и другие. В рассказах о них он практически не отклонялся ни на шаг от первоначального варианта, и рассказ 1970 года звучал так же и в 1967 году, хотя отец и жаловался: «Старею, память начинает отказывать».

Надиктовывая километры магнитной ленты, отец все больше мучился — какая же судьба ждет его воспоминания?

— Напрасно все это. Пустой труд. Все пропадет. Умру я, все заберут и уничтожат или так похоронят, что и следов не останется, — не раз повторял он во время наших воскресных прогулок.

В доме мы на эти темы никогда не разговаривали, памятуя о лишних ушах. Я успокаивал отца, как мог, хотя в душе склонен был согласиться с ним. Я понимал, что, если сегодня все тихо, это вовсе не значит, что так будет всегда.

На всякий случай мы решили подстраховаться: продублировать пленки и текст и хранить их раздельно в надежных местах. Однако легко сказать, «в надежных местах»,[55] а когда задумаешься, какое из мест можно считать надежным, ответ так сразу не находится. Я мысленно перебирал своих друзей и знакомых, взвешивал, на кого можно положиться, кто не проболтается. Да не только сам, но и жена, теща. Кто в случае моего провала не привлечет к себе повышенного внимания профессионалов? Кто? Кто? Наконец выбор остановился на профессоре Игоре Михайловиче Шумилове, моем коллеге по МВТУ, сыне генерала Шумилова, командовавшего армией, пленившей фельдмаршала Паулюса в Сталинграде в 1943 году. Там, в тяжелые дни отступления, Шумилов-старший близко сошелся с моим отцом, а теперь я сдружился с его сыном. Игорь на мое предложение ответил не колеблясь: «Давай». Он спрячет все на бесчисленных, захламленных привезенным из Германии барахлом антресолях обширной генеральской квартиры в доме неподалеку от станции метро «Сокол». Ни отцу, ни жене он решил ничего не говорить, правда, добавил: «Они, скорее всего, догадаются, но вопросов задавать не станут». На том и порешили. Распечатки, бобины с вновь надиктованными пленками, страницы готового текста в лучших традициях детективных романов я передавал Игорю в перерывах между лекциями, когда мы «поневоле» сталкивались на кафедре. Дружеские же контакты решили сократить до минимума. На всякий случай.

Казалось, проблема решена, но мы с отцом слишком хорошо знали возможности профессионалов в таких делах. Абсолютно надежных мест не бывает. Во время одной из бесед на прогулке пришла идея поискать сохранное место за границей. Отец сначала сомневался, опасаясь, что рукопись выйдет из-под нашего контроля, может быть искажена и использована во вред нашему государству. С другой стороны, сохранность там обеспечивалась надежнее. После долгих взвешиваний «за» и «против» отец все-таки попросил меня обдумать и такой вариант. Естественно, это решение мы хранили в строжайшей тайне. Но, честно говоря, в те дни я не представлял себе даже приблизительного плана действий…

Что же составляло предмет работы?

С самого начала отец заявил, что не собирается описывать свою жизнь начиная с детства. Хронологических повествований он терпеть не мог, они навевали на него тоску.

— Я хочу рассказать о наиболее драматических моментах нашей истории, свидетелем которых мне пришлось быть. В первую очередь о Сталине, о его ошибках и преступлениях. А то я вижу, опять хотят отмыть с него кровь и возвести на пьедестал. Хочу рассказать правду о войне. Уши вянут, когда слушаешь по радио или видишь по телевизору жвачку, которой пичкают народ. Надо сказать правду — так сформулировал он свою программу.

Поначалу он не собирался освещать период своей службы на высших партийных и государственных постах, считая это то ли нескромным, то ли ненужным по каким-то неведомым мне причинам. Я доказывал, что его собственная жизнь, события, происходившие после Сталина, не менее интересны и важны для истории. Отец не возражал, отмалчивался. Да в то время этот спор был беспредметен — он только приступил к выполнению намеченного.

Начал отец с 30-х годов, с периода своей работы на Украине и в Москве. Потом он перешел к рассказу о подготовке к войне, ее трагическом начале, об отступлении под ударами немцев. То, что он говорил, сильно расходилось с официально признанной в то время версией истории первого периода войны, с многочисленными, весьма сомнительными публикациями на эту тему. Его же описания трагических и героических событий 1941 года поражали меня как читателя. Редактируя, я старался не упустить ни слова, ни в коей мере не исказить мысли автора. Для меня отец был единственным правдивым источником информации. И теперь сохранение этих воспоминаний для будущих поколений становилось делом моей жизни…

За войной последовал послевоенный период: восстановление хозяйства на Украине, голод, интриги, появление в Киеве Кагановича и его отзыв оттуда, перевод отца в Москву, «ленинградское дело», несостоявшееся «московское дело»[56] и многое, многое другое.

Материала накопилось чрезвычайно много. Мы стали невольно путаться: о чем был разговор, о чем не был. Решили как-то упорядочить работу. Целую неделю я составлял план — своеобразный перечень вопросов, о которых, на мой взгляд, следовало говорить в первую очередь. В воскресенье мы его обсудили, отец забрал листочки, чтобы все обдумать на досуге. Через неделю у нас был готов вариант плана. По нему и работали в последующие годы, вычеркивая выполненные пункты, а то и вписывая новые, изначально забытые.

Предполагалось осветить основные моменты современной жизни: целину и проблемы сельского хозяйства, развитие промышленности, пути реорганизации народного хозяйства, вопросы обороны — формирование армии и военной промышленности, способы демократизации нашего общества, проблемы отношений отца с интеллигенцией. Не забыли мы и международные дела: борьбу за мир, первые встречи с западными государственными деятелями в Женеве, различные контакты и визиты, проблему мирного сосуществования, вопросы разоружения и запрещения ядерного оружия.

Хотя отец работал по плану, но в силу своего характера очень часто, увлекаясь, он уходил далеко в сторону, попутно вспоминая о событиях, далеких от заданной темы. К сожалению, не все намеченное удалось реализовать. Так и остались незафиксированными мысли отца о путях демократизации нашего общества, его идеи об установлении предельных сроков пребывания на государственных и партийных постах, о выборности и гласности работы государства и партии, установлении конституционных гарантий прав граждан, исключающих повторение террора 1930-х годов.

Не получился и раздел о творческой интеллигенции, в котором отец хотел дать оценку событиям, происходившим в последний период его пребывания у власти. Очень ему хотелось объяснить мотивы своего поведения. Но времени не хватило. Последняя запись незадолго до смерти была как раз посвящена этому вопросу, но оставила его неудовлетворенным.

— Сотри все, я потом передиктую, — попросил меня отец.

На передиктовку времени уже не оставалось. Я не послушался отца, и теперь эта запись (он сам ее озаглавил «Я — не судья») — единственное сохранившееся воспоминание на эту тему…

Работа велась слаженно и продуктивно. Наша троица — отец, Лора и я — хорошо сработалась.

Ну а куда же делись многочисленные в нашей семье журналисты? О Леве Петрове я уже говорил. Он и дальше помогал отцу. Правда, длилось это сотрудничество недолго. Лева тяжело заболел, работать больше не мог, а в 1970 году его не стало. Юля занималась маленькими дочерьми, да и по профессиональному складу она была далека от политической журналистики.

Рада в мемуарные дела не вмешивалась. Делала вид, что их просто не существует — ни магнитофона, ни распечаток. Она всецело была занята журналом. В свои не слишком частые наезды в Петрово-Дальнее она уютно устраивалась на диване под картиной, изображающей разлив весеннего Днепра. Там она вычитывала гранки, правила статьи для «Науки и жизни». Рядом с ней блаженствовала кошка. Отец обижался на такое невнимание к его деятельности.

К тому времени я втянулся в прежде незнакомый мне труд, увлекся им, считал работу над мемуарами своим делом. Я постоянно думал о них, приставал к отцу с предложениями и советами. Мне мерещились красиво изданные тома. Так что ко всякому вмешательству в мою новую «епархию» я бы отнесся ревниво, как к вторжению непрошенного гостя. Потому-то индифферентность сестры меня устраивала.

Особое отношение у отца было к Алексею Ивановичу Аджубею. Поначалу именно с ним связывал он свои надежды, видел в нем основного помощника. Это было вполне естественно. В недавнем прошлом Аджубей постоянно сопровождал отца в поездках, вместе с другими видными журналистами входил в рабочую группу при Первом секретаре ЦК КПСС и Председателе Совета Министров СССР, помогавшую ему в составлении выступлений, документов, проектов новых законов. Да и сам он — бывший главный редактор газеты «Известия» — много писал, считался способным журналистом. Теперь они оба в опале, и кому как не зятю помочь тестю в его «литературной» деятельности.

Поначалу все шло к тому. Алексей Иванович поддерживал идею работы над мемуарами. Правда, сам помощь не предлагал, но в ту пору дело только затевалось. Со временем его отношение стало меняться. Упоминать о мемуарах он перестал, разговоров о них с отцом стал избегать. Видимо, он решил проявить осторожность, развитое политическое чутье подсказывало ему опасность такого сотрудничества. В те годы, в середине шестидесятых, Алексей Иванович еще не терял надежды на возобновление политической карьеры. Он несколько отошел от шока после ноябрьского (1964 г.) Пленума ЦК и искал путей возвращения к активной деятельности. Все свои надежды он связывал с Шелепиным. Еще недавно совсем было поникший, Алексей Иванович снова расправил плечи. Приезжая в Петрово-Дальнее, он вызывал то одного, то другого на улицу и таинственно сообщал:

— Скоро все переменится. Лёня долго не усидит, придет Шелепин. Шурик меня не забудет, ему без меня не обойтись. Надо только немного подождать.

Действительно, такие слухи циркулировали во множестве, и этот вариант развития событий вовсе не казался невероятным. Аджубей подкреплял свои слова ссылками на разговоры с приятелями по комсомолу — то на Григоряна, то на Горюнова. Однажды даже таинственно сообщил, что встречался с самим Александром Николаевичем.

Я и верил, и не верил этим словам. В одном не сомневался — без Хрущева Аджубей Шелепину просто не нужен.

Можем ли мы осудить Алексея Ивановича за его стремление вернуться на политическую арену? Думаю, нет. Ведь ему тогда было чуть больше сорока лет. Естественно, в такой ситуации он счел за благо несколько отдалиться от отца и сделать это так, чтобы его шаг заметили.

Таким образом, участие в работе над мемуарами могло ему только навредить. Вскоре выяснилось, что Брежнев совсем не переходная фигура и знает, как удержать власть в руках. Вопрос прихода к власти Шелепина отпал, но тут произошли новые события, которые не оставили у Алексея Ивановича и мысли о возможном участии в работе над воспоминаниями. Затронули они всех нас, и отца, и меня, и в какой-то степени оказали влияние на судьбу мемуаров.

Летом 1967 года, когда о Хрущеве, казалось, прочно забыли, его имя вдруг опять взбудоражило мир. Ничего особенного не произошло, просто американцы решили сделать биографический фильм о бывшем советском лидере. У нас же это было квалифицировано как провокация, почти как антисоветская вылазка.

Дело в том, что к 1967 году Брежнев уже с трудом переносил даже простое упоминание о Хрущеве. Люди такого склада, с одной стороны, добрые и слабые, с другой — тщеславные, по-особому относятся к своим дурным поступкам, по-своему переживают их. Совершив их, они переносят всю свою ненависть на жертву, пытаясь тем самым доказать и себе, и окружающим собственную правоту. Упоминание имени отца в какой-то степени мешало упрочению его собственного имиджа — ведь многое из того, что в тот момент приписывал себе Леонид Ильич, началось задолго до него, все ощутимее теряя набранный поступательный ход. Естественно, подобные настроения начальства передавались и подчиненным.

Порой доходило до смешного. Смешного, если речь не шла о людях, облеченных практически неограниченной властью. В Крыму, по дороге из Симферополя в Ялту, на склоне горы раскинулось село Никита. В стародавние времена оно дало приют знаменитому Никитскому ботаническому саду. Однажды, проезжая мимо селения по дороге на крымскую дачу, Брежнев бросил взгляд на придорожный указатель «с. Никита» и недовольно поморщился. Его гримаса не осталась незамеченной: через несколько дней на том же месте появился иной знак «с. Ботаническое», а ботанический сад сохранил свое старое наименование, но теперь оно звучало сюрреалистически: «Никитский ботанический сад в селе Ботаническое». И этот случай не единичный. Постепенно накапливавшаяся в душе Брежнева внутренняя неприязнь к отцу перерастала в откровенную ненависть.

В этой обстановке вслед за выходом на Западе фильма о Хрущеве разразился скандал.

У нас в стране этого фильма пока никто не видел, была только информация о нем. Говорили, что он построен на съемках на даче, отец в нем дает несколько интервью, одно страшнее другого. Мне удалось посмотреть этот фильм, к сожалению, уже после смерти отца.

Как и следовало ожидать, ничего сенсационного или крамольного в нем не было. Он построен исключительно на архивных материалах, фото— и кинодокументах. Весь сыр-бор разгорелся из-за двух-трех минут в конце: там показывают отца, сидящего в «буссаковской» накидке у костра, рядом Арбат. Отец что-то рассказывает. Звучание голоса приглушено, на него наложен дикторский текст — что-то о годах юности, потом о Кубе… Таких сцен у костра в жизни отца было множество.

Я в ту пору занимался киносъемкой и постоянно таскал с собой восьмимиллиметровую камеру. Многие из гостей тоже приезжали с фотоаппаратами и кинокамерами. Я уж не говорю о постояльцах соседнего дома отдыха — фото с отцом на память входило в «культурную программу». При желании пленки легко могли попасть за рубеж. Ничего предосудительного в этом не было. Скажем, если бы меня попросили, я бы и сам мог снять этот фрагмент.

Но в фильме была не моя съемка. Как выяснилось много позже, снимал Юра Королев, профессиональный фотограф, работавший в те годы вместе с Аджубеем в журнале «Советский Союз» и одновременно, с разрешения властей, сотрудничавший с американским агентством «Ассошиэйтед Пресс». Кроме того, семья Королевых дружила с Юлей и Левой. Время от времени Юра навещал отца, делал фотографии, трещал киноаппаратом. Его съемки, видимо, дополнились архивными материалами — фрагментами магнитофонных записей голоса отца, сделанных до 1964 года: он тогда частенько рассказывал о донбасском периоде своей жизни, о своем друге шахтерском поэте Пантелее Махине. Впрочем, это могли быть и современные записи. Он любил при гостях вспоминать о свой молодости. Карибский кризис тоже был его любимой темой.

Реакция на фильм не заставила себя ждать. Отца не трогали и ничего у него не спрашивали. Гнев обрушился на окружающих.

Первым на ковер вызвали начальника охраны Мельникова. Мельниковым давно были недовольны. Считали, что он слишком «прохрущевский» человек, старается угодить ему во всем, словом, делает все, чтобы скрасить Хрущеву жизнь. Его поведение не отвечало духу времени. Фильм явился хорошим поводом для расправы. Его обвинили в потере бдительности — как он мог допустить, чтобы отец дал интервью иностранному журналисту? То, что никакого иностранного журналиста на даче ни разу не было, никого не интересовало.

В результате Мельников был снят с должности и уволен из органов КГБ. Я с ним потом встретился. Он работал комендантом в одном доме отдыха, постарел, поседел, плохо видел. А последний раз я его видел на похоронах отца. Он пришел проститься.

Место Мельникова занял Василий Михайлович Кондрашов — совсем другой человек, более «современный» работник. Он старался уколоть отца по мелочам, на его просьбы стандартно отвечал, что узнает у начальства. Через несколько дней обычно следовал ответ: «Нельзя. Вам не положено». Возможно, это и не было чертой его характера: просто он строго выполнял инструкции, памятуя о судьбе своего предшественника. Замена начальника охраны должна была, по замыслу начальства, предостеречь отца, напомнить ему, в чьих руках сегодня и сила, и власть.

Однако отец сделал вид, что происшедшие изменения его не касаются. Даже в разговорах с нами он почти не затрагивал этой темы. На работу над мемуарами эта акция властей влияния не оказала. Отец не только не забросил диктовку, но заработал с удвоенной энергией.

Пик работы над мемуарами пришелся на зиму 1967/68 года. Брежнев к тому времени уже набрал силу и начал внимательно следить за отражением своей личности в зеркале истории. «Малая земля» и «Возрождение» были еще, видимо, в отдаленных планах, но первые ростки нового культа уже вызрели.

Донесение, что Хрущев диктует мемуары, чрезвычайно обеспокоило Леонида Ильича. Решено было заставить отца прекратить работу. Но как?

Рассматривались, наверное, разные варианты. Устроить обыск на даче? Изъять записи силой? Нельзя. Скандала не оберешься. Прославишься на весь мир держимордой, а Хрущева выставишь мучеником. Что же делать? Оставалось одно — встретиться с Хрущевым и убедить его прекратить писать мемуары, а что есть — отдать в ЦК. Не удастся убедить — заставить. Припугнуть, в конце концов.

Самому встречаться с бывшим патроном Брежневу не хотелось. Хватило встречи в 1965 году.

Вызвать к себе Хрущева, провести с ним беседу и попытаться покончить с мемуарами Брежнев поручил Андрею Павловичу Кириленко, своему первому заместителю в ЦК, человеку грубому и нахрапистому. Этот спуску никому не даст. К нему присоединили Арвида Яновича Пельше, Председателя КПК, чтобы он оказал давление одним своим присутствием: с Комитетом партийного контроля не шутят. Третьим был Петр Нилович Демичев. Он в прошлом близкий к Хрущеву человек, так что при необходимости сможет разрядить обстановку, а то и убедить Хрущева не делать глупостей. Примерно такое решение было принято весной 1968 года. Оставалось действовать.

В апреле 1968 года, накануне дня рождения отца, я, как всегда, на выходные приехал в Петрово-Дальнее. Отца в доме не было. Мама сказала, что он пошел на опушку посидеть на солнышке.

— Отец очень расстроен. Вчера его вызывал в ЦК Кириленко, требовал прекратить работу над мемуарами, а что есть — сдать. Отец разнервничался, раскричался там, вышел большой скандал. Он сам тебе все расскажет, — продолжала она, — только ты к нему особенно не приставай. Он сильно перенервничал и плохо себя чувствует.

Расстроенный, я отправился вниз по тропинке. На лавочке сидел отец. Рядом лежал Арбат. Отец не заметил, как я подошел, а когда я молча сел рядом, не сразу повернул голову. Мы молчали. Отец выглядел усталым, лицо его посерело и постарело.

Повернувшись ко мне, он спросил:

— Ты уже знаешь? Мама тебе рассказала? Я кивнул головой.

— Мерзавцы! Я сказал все, что о них думаю. Может быть, хватил лишнего, но ничего — это пойдет им на пользу. А то они думают, что я буду перед ними ползать на брюхе.

Я решил внести ясность.

— Мама мне практически ничего не рассказала. Только то, что тебя вызывал Кириленко и требовал прекратить работу над мемуарами.

— Так и было. Каков мерзавец! — повторил отец и начал рассказывать.

По мере рассказа лицо его оживало, глаза стали злыми, видно было, что он заново переживает каждую фразу, каждую реплику.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.