ТЕГЕРАН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТЕГЕРАН

Здания старых посольств в Тегеране, тех, что существовали до Второй мировой войны, упрятаны в глубине просторных парков, за глухими кирпичными стенами. Высокие платаны и сосны, пережившие не одну иранскую смуту, бросают густую уютную тень на аккуратные лужайки, подстриженный кустарник, посыпанные мелким красным щебнем дорожки, дремлют под журчание арыков, несущих прохладную воду с гор. Советское и английское посольства почти соприкасаются углами своих участков. В 1910 году расположились в парке, который через шесть лет отошел российской миссии, мятежные отряды Саттар-хана. Правительственные войска подвергли их артиллерийскому обстрелу в упор с территории английской миссии (видимо, ограды тогда были пониже) и вынудили к сдаче.

Фасадная сторона нашего посольства тянется метров на четыреста по северной стороне улицы Черчилля, переименованной в улицу Нефль-ле-Шато в честь местечка под Парижем, где дожидался революции имам Хомейни. Улица малолюдна — расположены на ней два-три магазинчика, консульский отдел посольства, отделение Интерпола. Прямо напротив ворот посольства стоит трехэтажный дом, шторы на окнах которого никогда не поднимаются. Есть в этих шторах узкие щели, откуда день и ночь наблюдают за нами. Так было при шахе, так осталось в исламской республике. Зайдет в посольство посетитель-иранец, выйдет, и в первом же переулке его дотошно допросят — кто таков, какие такие дела в посольстве, с кем встречался, о чем говорил, установят адрес и, если убедятся, что зашел человек по наивности, попугают и отпустят, предупредив, чтобы не вздумал появляться здесь опять. Бьют редко, но пистолетом пригрозят и обыщут, разумеется, самым тщательным образом. Так что посетителей в посольстве бывает очень немного, в основном иностранные дипломаты, приезжающие посетовать на обилие слухов и отсутствие информации.

В том же доме напротив примечается, кто из иностранных дипломатов бывает в посольстве регулярно. При случае в иранском МИДе соответствующему послу могут намекнуть, что не стоило бы, дескать, вашему сотруднику так тесно общаться с посланцами «восточного империализма». Надо сказать, что оказывать таким образом давление на дипломатов новая власть любит, и игнорировать разного рода намеки было бы просто неосмотрительно, особенно после того, как было взято штурмом посольство США, а его сотрудники оказались заложниками. Можно ли пропустить мимо ушей совет официальной газеты революционному народу поинтересоваться одним посольством, расположенным к югу от «шпионского гнезда», то есть захваченного посольства США? Там-де есть документы поинтереснее, чем у американцев. Одно из небольших посольств было предупреждено местным исламским комитетом по поводу того, что в его, посольском, мусоре обнаруживается слишком большое количество пустых винных бутылок, а это свидетельствует о потреблении дипломатами спиртного вопреки указаниям имама Хомейни. Что может последовать за таким предупреждением? Да что угодно. Демонстрация, гнусного содержания надписи на стенах, забастовка мусорщиков, наконец. Иранцы много терпели от иностранцев, и уязвленное чувство национального достоинства отыгрывается теперь на правом и виноватом, а врожденная, казалось бы, иранская вежливость оборачивается подчеркнутой грубостью.

Те, кто присматривает за посольством, не грубят и стараются на глаза не попадаться. Это профессионалы, работавшие за деньги на шаха и отнюдь не изменившие своих убеждений в исламской республике. Не будем на них обижаться — люди работают.

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

Мой друг— обаятельный, белозубый итальянский дипломат Бонетти прекрасно осведомлен о местных порядках. «Какая ужасная страна, какая ужасная!»— восклицает он, прежде чем рассказать очередную историю о злодейских выходках стражей. Например, о том, что стражи облили кислотой женщину, появившуюся на улице без предписанной накидки. Или о том, что они застрелили на побережье Каспия женщину, купавшуюся в море вместе с мужчинами. «Какой ужас!» Мой друг не вполне верит слухам, но и не может убедиться в их неправоте, что тревожит его логичный латинский ум. Тревожит не только Бонетти, но и всех наших коллег неопределенность ситуации, зловещая расплывчатость силуэтов главных действующих лиц иранской драмы. Трещат привычные рамки анализа, разваливаются стройные умозаключения. Только-только начинается какая-то понятная для всех линия политического развития, только вздохнет дипкорпус с облегчением, как тут же события идут кувырком, исчезают, растворяются в мутной дымке прогнозы. Появился было президент Банисадр и уверенно, как казалось западным посольствам, пошел к вершинам власти. Бедный вечный студент Сорбонны Банисадр, бедные незадачливые аналитики! Подул колючий ветер, вышли на улицы и площади бородачи с автоматами, загремели выстрелы, захрустели кости под сапогами и прикладами. Сбрил президент роскошные усы, переоделся в женский хеджаб, спрятался в туалете самолета и так спас свою жизнь.

Думаю, дружеские чувства, которые испытывает ко мне итальянский дипломат, не вполне бескорыстны, хотя и искренни. С давних пор укоренилось в Иране, стало частью политического фольклора мнение о том, что англичане и русские знают и могут все. Традиция восходит к тем давним временам правления Каджаров, когда Россия и Англия действительно хозяйничали в Персии, делили ее на сферы влияния, интриговали друг против друга, смещали и назначали министров и губернаторов, провоцировали бунты и подавляли их. Давно прошли те времена, забыты Каджары, превратилась во второразрядную державу могучая Англия, на месте России возник и окреп Советский Союз, а традиция живет, подпитывается невежеством, злонамеренными шепотами, страхами и... надеждами. Разные надежды у разных тегеранских жителей.

...Я иду по площади Фирдоуси. Вот маленький жестяной киоск, окрашенный зеленой масляной краской. Киоск битком набит бумажной рухлядью— пожелтевшие растрепанные журналы, обрывки многоязычных книг, потускневшие плакаты. У вороха макулатуры слышу: «Ты русский». Я не отрицаю. «Я — Гриша из Ростова». — «Здорово, земляк! Какими судьбами в Тегеране?»

Гриша ухмыляется, загадочно говорит: «Через Шанхай пароходом. — И спрашивает в упор: — Когда придут наши?» — «Какие наши, куда придут?» — «Сюда! Видишь, что здесь делаемся. Народ ждет, что придут наши и наведут порядок. Когда придут?» Разговор не очень приятен. Гриша не вполне трезв, его компаньон продолжает улыбаться и разводить руками. Не хватает еще услышать в центре Тегерана: «А ты меня уважаешь?» или, что будет похуже, увидеть поблизости стражей порядка. Приятели — из сомнительных кругов русской эмиграции в Иране, знакомство с ними дипломату излишне, а их болтовня бесполезна.

Но откуда взялась мысль о приходе «наших»? Нет, не сам Гриша до этого додумался, и не только осколки эмиграции поглядывают на север. Наши доброжелатели, а их в Иране немало, тоже задают этот вопрос. Многие из них видят мир упрощенно, история начала века им кажется всего лишь вчерашним днем, и они недоумевают — разве не замечает Россия, что здесь гибнут ее друзья и крепнут враги, разве не могут перейти границу советские танки, чтобы от их грохота рассеялось черное наваждение, окутавшее страну?

Перемешались в умах иранцев прошлое с настоящим и будущим, реальность с призраками, здравый смысл с бредовыми фантазиями, а самое главное — никто понять не может, чем кончится вся эта смута, чьи еще жизни она унесет, кого казнит и кого помилует...

Не в лучшем положении оказались и дипломаты. Вот и приходится итальянцу дружить с русским коллегой. В назначенный по телефону день и час Бонетти подходит к воротам посольства, и мы отправляемся в недальнюю гостиницу «Нью надери» пообедать. Идем по полуденному солнышку, стучим каблуками по асфальту, рассказываем друг другу были и небылицы, но не очень громко, чтобы поспешающий поодаль перс не мог всего расслышать. Скрывать нам нечего, будем разговаривать и в ресторане, а там, это известно, еще в шахские времена были установлены приспособления, позволяющие подслушивать разговоры гостей. Но облегчать жизнь глазам и ушам исламской революции тоже особого смысла нет. Пусть перс идет рядом и пытается услышать предобеденную чепуху — это его работа.

В ресторане при гостинице тихо. Хлебаем ячменный суп, жуем чело-кабаб — полоску жареного мяса, положенную на вареный рис, запиваем все это лугом — газированным кислым молоком и ведем беседу. Говорим по-английски. Бонетти владеет им свободно, так же как французским и немецким. Мне приходится слегка преувеличивать свои познания в фарси и урду, чтобы у итальянца не появилось ложного чувства превосходства. Бонетти — тайный русофил, он мечтает побывать в Москве, читает русскую литературу, и я с удовольствием преподношу ему «Войну и мир», к сожалению, в английском переводе. Возможно, русофильство моего друга навеяно деловыми соображениями. Но он неназойлив, тактичен, а Россия всегда зачаровывала иностранцев, всегда хотелось им заглянуть в ту шкатулку, которая у них зовется русской душой. Одни делают это профессионально, другие любительски, но надо сказать, ни у тех ни у других ничего не выходит. (Кто-то давным-давно подсунул читающей Европе мысль о том, что душа эта лучше всего описана Достоевским. Бонетти уверен, что так и есть.) Разговоры об Иране перемежаются рассуждениями о русской истории и литературе, и мне доставляет удовольствие просвещать коллегу. Кстати, знает ли он, мой уважаемый друг, что первые башенные часы в персидском городе Исфагане в XVIII веке установил его соотечественник, итальянский мастер? Итальянец приятно удивлен. При всей дипломатической космополитичности он — патриот Италии.

Мы не спешим. Обеденный перерыв в советском посольстве трехчасовой, итальянец возвращаться после обеда к письменному столу не собирается. Обсудили все последние политические события — мир для дипломата зачастую замыкается страной пребывания, особенно если она так необычна и беспокойна, как Иран. Горизонт сужается, политический центр вселенной перемещается в Тегеран. Редкому иностранцу, долго живущему в чужой стране, удается избежать этой аберрации дипломатического зрения.

Кофе, приготовленный по армянскому рецепту (хозяин ресторана армянин), крепок и вкусен, не позволяет подкрасться послеобеденной дремоте. Легчайший ветерок изредка пробегает по голубой воде бассейна во дворе гостиницы, где и положено пить кофе. Купающихся и загорающих нет — в исламской республике это занятие рискованное для всех, без различия пола и вероисповедания. Бассейны заполняются водой для уюта, для того, чтобы можно было взглянуть на ее переменчивый облик, подумать о бренности бытия. Жители засушливой каменистой страны не просто любят, а боготворят воду — в богатых домах устраиваются бассейны и фонтанчики, люди победнее услаждаются созерцанием воды в арыке.

Где-то поодаль, в переулках, раздается хлопок выстрела. Возможно, задремал на посту страж революции или же кто-то во дворике своего дома либо на балконе неумело принялся за чистку оружия. К этому заключению мы приходим моментально — мы люди опытные и знаем, что средь бела дня одиночный выстрел бывает только случайным. Если завязывается схватка или происходит убийство, стреляют много. В Тегеране привыкли к тому, что каждый резкий звук— это выстрел или взрыв.

Выстрел выводит нас из состояния задумчивости, прерывает неторопливые размышления вслух. «Ну что же, товарищ! — нарочито громко говорю я. — Не пройтись ли нам по революционному Тегерану?»

От обращения «товарищ» Бонетти слегка смущается, оглядывается вокруг и смеется сам над своим испугом.

Прогулка по Тегерану— сомнительный отдых, но занятие для любознательного человека весьма полезное. Я читаю надписи на стенах и перевожу их для своего спутника. Глаза Бонетти блестят, и он уже обдумал живописную депешу в свой МИД. Нужны сочные детали — и тегеранские стены охотно их предоставляют. Ужасающие проклятия в адрес Америки, Англии, Советского Союза вызывают у Бонетти сокрушенные вздохи. На мой призыв не лицемерить (Италия энергично вгрызается в иранский рынок, иранцы ей благоволят) Бонетти широко улыбается, и мы продолжаем свою прогулку.

Уличная торговля расцветает здесь по мере того, как чахнут крупные магазины. Любой товар из любой страны мира, хотя выбор постепенно сокращается, а цены стремительно растут. Частный сектор парирует официальные ограничения и строгости контрабандой, подкупом исламских должностных лиц. Торговец изворотлив и вездесущ. Ислам — официальная идеология, торговля тот настоящий идол, которому здесь поклоняются, торговля священна. Власти могут обидеть купца, оштрафовать его, даже плетьми выпороть за неисламское поведение, но ни у кого не поднимется рука на базар в целом. Подобное святотатство было бы чревато самыми грозными последствиями. Закрытие базара в знак протеста — это признак политической катастрофы, поражения власти. Не случайно, что такое происходило только накануне падения шаха и ни единого раза — после исламской революции. В Иране, как и на Востоке вообще, базар не просто территория, где товар обменивается на деньги, а деньги на товар. Базар — понятие социально-политическое, объединяющее то, что на Западе сухо именуется мелкой, средней, крупной торговой буржуазией, ремесленниками, мелкими предпринимателями, люмпен-пролетариатом, мелкобуржуазной интеллигенцией и т. п. Огромные магазины-супермаркеты и крохотные лавчонки, где с трудом умещается среди товара торговец, маклерские конторы, оборудованные телетайпами, и лоток уличного разносчика — это все побеги одного могучего, древнего корня, питающего современную иранскую государственность, будь то монархия или исламская республика.

Бонетти в своих рассуждениях не улавливает значения спокойствия базара, ему кажется, что власть терроризировала торговца и силой заставила торговать. Симбиоз купца и муллы, базара и мечети — одно из прочнейших явлений иранской общественной жизни.

Позади советского посольства расположились торговцы старьем: подержанная мебель, тряпки, лампы, старый шкаф устало прислонился к высокой кирпичной стене, рядом с ним — колченогий стол. Встань на стол, заберись оттуда на шкаф, влезай на стену и смотри, что происходит на посольской территории, а хочешь — прыгай туда. Посол выходит из себя, требует в иранском МИДе убрать самсаров — старьевщиков. Давно сменился посол, мидовские чиновники сменились, а старые шкафы, лампы, аквариумы, чемоданы стоят и лежат у чинной, респектабельной посольской стены.

Пересекаем широкую улицу Фирдоуси. Дело непростое. Машин в Тегеране много, они мчат сплошным потоком, руководствуясь не правилами уличного движения, а слепым инстинктом выживания. Изредка проносится приземистый бронированный «мерседес» с темными стеклами, сопровождаемый вооруженной охраной на мотоциклах: едет местное духовно-политическое руководство. Пулей летит машина «скорой помощи». Вылетает из переулка и мчит зигзагами, запрыгивая на тротуары, проскакивая в немыслимо узкие зазоры между машинами, марсианская фигура в яйцевидном ярко-красном шлеме, выпуклых черных очках, перчатках с раструбами и мгновенно исчезает вдали — это мотоциклист на четырехцилиндровом японском чудище.

Мотоцикл — идеальное средство передвижения для террористов, его преимущества совершенно очевидны— маневренность, малая приметность, способность проскочить в такую щель, где не пройдет ни одна машина, высокая скорость. Исполнитель сидит на заднем сиденье, за спиной мотоциклиста, у него свободны обе руки. Гремит очередь из автомата или взрыв ручной гранаты, валится жертва бородой на асфальт, бегут переполошенные стражи исламской революции — «кто стрелял?!», «держи, лови!». Но держать и ловить некого. Свидетели не заметили ни номера мотоцикла, ни примет его седоков: подскочили, на секунду приостановились, выстрелили и вихрем за угол. Растекается по серому тротуару лужица крови, огораживают ее мелкими камешками, кладут букетик тюльпанов или гвоздик, горестно декламируют: «Кровь победит меч — хун бар шамшир пируз аст!»

Но это происходит в другой день и в другом месте. Нам же удается без потерь перебраться через дорогу и выйти на улицу Манучехри. Я обещал показать Бонетти маленький, неизвестный ему книжный магазинчик, а он собирается оказать такую же услугу мне.

Манучехри — улица антикваров и менял. Загадка иранской революции: торговля золотом и иностранной валютой не подверглась никаким ограничениям. Курс валюты, разумеется, кризисный. Иранский риал обесценен, спрос на доллары, фунты, марки, йены растет. Зажиточная публика на всякий случай покидает страну. Это тоже иранская традиция — переждать тяжелые времена в Париже или Ницце в твердой уверенности, что все образуется. В прошлом именно так и происходило.

Менялы-сафары одеты аккуратно, на европейский манер. Перед каждым небольшой столик-лоток, с прозрачными стенками и стеклянной крышкой. На зеленом сукне солидно поблескивают золотые монеты и пластины. Торговля без обмана, в открытую, медяшку покупателю здесь не подсунут. Менялы смотрят на всю происходящую вокруг нелепицу без трепета, есть у них какой-то свой ангел-хранитель, берегущий и от бунтовщиков, и от властей. Кажется несведущему, воспитанному в другой традиции иностранцу, что вот-вот взревут мотоциклы, зазвенят разбитые лотки и витрины, налетевшие молодчики соберут сокровища в кожаные мешки, пока их сообщники держат под дулом автоматов перепуганных, дрожащих менял и случайных прохожих. Или же, думается чужестранцу, появятся строгие бородатые молодые люди, тоже с автоматами, вежливо, но твердо попросят спекулянтов-менял проследовать в автофургон с решетками на окошечках, а лотки опечатают и бережно перенесут в надежные места для составления описи. Ошибка, ошибка! Плохо знаете Иран! Исчезают товары, исчезают люди, жизнь становится суше, тяжелее, тревожнее, но золото поблескивает на зеленом сукне, и радугой переливаются вееры банкнот на перекрестке улиц Фирдоуси и Манучехри, напротив парадного въезда в английское посольство.

Во всем этом для иностранного наблюдателя есть какая-то беспокоящая неувязка. Идет ожесточенная борьба, по существу гражданская война. Позиции комбатантов не обозначены на карте, не роются окопы, не захватываются населенные пункты. (Хотя и такие вещи случались в Прикаспии, в горах Мазандарана, где противники хомейнистов на два-три дня освобождали городок Амоль.) Это ползучая война, подземный пожар, языки пламени которого могут вырваться на поверхность в любое время и в любом месте. Население вооружено. Старая криминальная полиция, жандармерия получают жалованье, но ни в какие дела не ввязываются — слишком много властей, каждый мулла может обвинить честного полицейского в антиисламских действиях. Ходят чиновники на работу, посмеиваются и горюют над всеобщим помешательством, ставят печати и штампы, если это требуется, ждут лучших времен. Стражи революции уголовной преступностью не занимаются. Исламские комитеты блюдут порядок в своих кварталах — мохалла, искореняют крамолу. Ни опыта, ни квалификации для борьбы с грабителями у них нет. Все компоненты вроде бы налицо — смута, слабая и разобщенная власть, богатые купцы, оружие у каждого. Должны быть налеты, грабежи, разбойные нападения, должны появиться свои иранские Япончики и Диллинджеры. Возможно, изменяет память, но за все послереволюционные годы в Иране был ограблен один периферийный банк и предпринята неудачная попытка налета на банк в Тегеране. Ворвались два вооруженных юноши в банк и потребовали деньги. То ли вид у них был не слишком решительный, то ли привыкли тегеранцы к оружию, но служащие затеяли с ними переговоры и ухитрились вызвать стражей. Отбивались налетчики, пока патроны не кончились, и сдались.

У перса нет склонности к применению насилия в целях наживы. Это явление было подмечено нашими соотечественниками еще во времена первой иранской революции в начале века. Я с удовольствием привожу своему спутнику заученную цитату из книги К. Смирнова, изданной в 1916 году в Тифлисе: «Жители Персии понятия не имеют об экспроприациях, и даже случаи воровства редки. Купец везет из банка несколько мешков с серебряной монетой и может быть спокоен, что его никто не тронет. ...Нет властей, нет законов, а между тем случаи убийств, грабежей и других крупных правонарушений, не считая колоссальных мошенничеств, чрезвычайно редки... Кроме некоторых острых моментов, когда безумствовали солдаты и всадники, в столице все время было совершенно спокойно и безопасно, несмотря на полное отсутствие ночных сторожей и тому подобное... В Европе и без всякой революции в самое спокойное время в городах гораздо больше убийств, разбоев, грабежей и тому подобных случаев, чем было в Персии в разгар революции».

Времена изменились, гибнут десятки и сотни людей каждодневно, но грабежей и разбоев, как и в начале века, практически нет.

Рядом с конторами менял по улицам Фирдоуси и Манучехри ковровые и антикварные магазины. Туда мы не заходим. Западные дипломаты для покупки персидских ковров и прочих редкостей пользуются услугами надежных частных посредников. В первые месяцы исламской власти распродавалось на аукционах имущество шахской семьи, за бесценок приобретали власть имущие и ковры, и картины, и люстры, приобретали сами, позволяли делать это своим знакомым и родственникам. Один делец за четыреста долларов купил скрипку Страдивари и продал ее в Нью-Йорке за полтора миллиона. Воспользовались распродажей и западные посольства, помогали старые связи из деляческого мира. Советским гражданам не позволяла покупать ковры и иные редкости скромность зарплаты, отсутствие соответствующей товароведческой эрудиции и поэтому интереса.

Итак, проходим мимо антикваров. Они скучают. Суровый ветер революции вымел из Ирана чуть ли не триста тысяч американцев, англичан, западных немцев, итальянцев, банкиров, экспертов, туристов, артистов кабаре, военных и гражданских советников. Для антикваров наступил мертвый сезон.

Увешаны стены лавок традиционными персидскими миниатюрами. Мотивы Омара Хайяма — красота, любовь, стремительность течения жизни и равнодушная, всепоглощающая вечность. Красивой вязью, золотом и кармином на слегка пожелтевшей бумаге выписано простое изречение: «И это пройдет», как безнадежный общий знаменатель и труда художника, и бессмертных стихов, и сумеречной антикварной лавки с ее печальным владельцем. Груды потемневших серебряных браслетов и ожерелий, покрытые зеленью медные блюда, агатовые печатки, ржавые кинжалы, монеты былых времен, расписные старинные пеналы для каламов, страницы рукописей, хрустальные флакончики — каждая из этих вещиц за свое долгое существование хотя бы раз кого-то порадовала, прежде чем оказаться на запыленном прилавке под тусклым стеклом.

«И это пройдет». Пройдет безвременье, затихнут автоматные очереди, сбреют бороды исламские стражи, пойдут по тегеранским тротуарам беспечные и простоватые чужеземные гости, сбросят женщины бесформенные, придуманные злым умом балахоны, зазвучит, как это было совсем недавно, громкая, веселая музыка на тегеранских площадях и улицах...

Много было в Тегеране музыки и до, и во время, и после революции. Были большие современные магазины, где мог человек купить самые свежие музыкальные записи всего мира. Стояли рядами переносные лотки, а на них аккуратными стопками лежали коробочки с магнитофонными кассетами, и без конца звучали модные напевы. Появились революционные песни, печальные и мужественные мелодии кровавых дней влились в общий разноголосый хор, будоражащий душу.

Имам Хомейни осудил музыку — она вызывает похотливые желания у молодежи. Пошли по улицам бородатые юноши, гоня прочь торговцев музыкой. Ненадолго умолк город, а через некоторое время загремел, задребезжал, застонал через сотни уличных громкоговорителей аравийскими распевами коранических стихов, гневными проповедями, жестяными механическими маршами. Вновь пришлось вмешиваться имаму, теперь в защиту оскорбляемых ушей правоверных. Он распорядился прекращать передачи в те часы, когда мусульманин должен отдыхать. Имам заботился, как и положено духовному пастырю, о своих верноподданных, но облегчение наступило и для нас, неверных, страдавших от усердия исламских пропагандистов.

Долгой в этот день оказалась наша прогулка с итальянским дипломатом Бонетти. Но и прогулка кончилась, и день прошел, остались воспоминания.

По вечерам Тегеран погружается в непроглядный мрак. Закатывается яркое азиатское солнце за Эльбурсский хребет, синеют недолго сумерки, но не зажигается ни один фонарь, не загорается ни одно окно, не вспыхивают автомобильные фары.

Идет война. Налеты иракской авиации повергают в смятение и страх огромный город. Пара иракских МиГов прошла на бреющем полете над центром, оглушая жителей чудовищным ревом двигателей. Пронеслись смертоносные огнедышащие машины, ухнули вдалеке разрывы ракет, и в наступившей мертвой тишине загремели вдруг по всему городу металлические ставни — лавочники запоздало бросились закрывать магазины. А через несколько минут, как бы очнувшись, забухала, застрекотала вся тегеранская противовоздушная оборона. И еще позже пошли по улицам патрули, угрожая стрелять по освещенным окнам. Затемнение — по правилам военного времени.

Воздушные тревоги, натужный вой сирен, беспорядочная всеобщая пальба, диковинные фейерверки в ночном небе, дорожки трассирующих очередей, букет снарядных разрывов — все было ежедневно, но ни один человек в Тегеране не мог бы сказать наверное, были ли действительно налеты. Стреляли в ту пору в Тегеране много, бестолково, и зачастую стрельба была не следствием, а причиной воздушных тревог. Почудилось что-то зенитчику в вечернем небе, нажал на спусковую педаль — тут же весь город, вся система ПВО, не дожидаясь команд, начинали палить в темноту. Железными голосами кричат громкоговорители: «Просим граждан прекратить стрельбу! Самолет в небе свой!» Однажды дело кончилось тем, что тегеранцы загнали плотным огнем из всех видов оружия свой самолет в крутую гору.

Нет мира! С телевизионного экрана устрашающе прут тюрбаны и бороды, несутся проклятия в адрес врагов исламской революции, безудержное хвастовство и заклинания, декламируются нараспев коранические суры — и слова, и напев, и акценты далеки от иранского сердца, родились они много веков назад в аравийских пустынях, среди тех, кого персы называют «пожирателями ящериц». Но делать нечего — в стране царит исламская власть, и любое, мельчайшее проявление неуважения к ее порядкам может привести человека прямехонько к стенке или в страшную тюрьму «Эвин».

Шах — творец «белой революции» — построил ультрасовременную тюрьму для своих противников, вырастил с помощью американских и израильских экспертов выдающихся пыточных дел мастеров. Исламская власть громогласно отвергла монархию со всеми ее атрибутами, но охотно и без промедлений воспользовалась тюрьмой. Главный палач «Эвина» — Али Техрани был расстрелян сразу же по возвращении Хомейни. Его место заняли питомцы исламской революции...

Зачем я пишу все это? Разве не описано это более проницательными и одаренными наблюдателями? То, что происходит в Иране, не ново, повторяются события, терзающие людей то в одном, то в другом уголке земли, — сейчас, столетие назад, тысячелетие... Меняются слова и лозунги, но не меняется их исконный смысл, мелькают то чалмы, то генеральские фуражки, то медные шлемы, но остаются неизменными прикрытые ими головы и мысли в этих головах. Или интересна сама картинка, батальные сцены ползучей гражданской войны, где во мраке не видно сражающихся, а лучи прожектора выхватывают из тьмы лишь тела убитых и искалеченных? В чем мораль и назидание таких писаний, к кому они обращены?

Обращены они исключительно к самому себе. Изряднейшая часть жизни прошла в потрясенном революцией и контрреволюцией Тегеране. События наблюдались не со стороны — мы сами становились вольно или невольно их участниками. Жизнь каждого из нас вплеталась в ткань этих событий, пропитывалась резким ароматом тревоги и возбуждения, омрачалась болью за убитых (не за абстрактных убитых, не за цифры из газетных отчетов— за людей, которых мы знали, которые еще вчера жили, разговаривали, улыбались), вскипала негодованием и бессильной яростью.

Были не только взрывы, выстрелы, орущие толпы, банды погромщиков. Город жил, и мы в этом городе жили и работали, ходили по его улицам, дышали его воздухом, смешивались с его толпой.

Так вот, для того, чтобы не ускользнуло из памяти это тревожное, интересное и тяжелое (порой невыносимо тяжелое) время моей жизни, я и пишу эти заметки.

Город приспосабливается и к войне, и к исламской революции. След простыл многочисленных иностранных певичек и плясуний, развлекавших тегеранскую публику совсем недавно, закрылись кабаре, рестораны и ресторанчики, разгромлены и сожжены винные магазины и закусочные. На витрины, хвастливо выставлявшие товары всего мира, опустились металлические шторы, покрылись липкой копотью, пылью, дождевыми потеками. На долгие месяцы. На годы.

Но открывались новые мечети. Обносились заградительными валами из мешков с песком, металлическими рогатками помещения многочисленных исламских комитетов и постов стражей исламской революции. Исчезали товары, и все длиннее становились терпеливые, дисциплинированные очереди у лавок, торгующих продовольствием по карточкам. Стоят под палящим солнцем закутанные с головы до ног в черные, темно-серые, коричневые балахоны-хеджабы женщины, путаются под ногами прохожих ребятишки, шепотом выругается мужчина, который никак не может купить причитающуюся ему по карточкам пачку дешевых сигарет. Ругаться надо осмотрительно. Если есть людское скопление, значит, поблизости два-три бородатых парня с автоматами. Они ловят врагов ислама и народа, они упиваются чувством собственной важности и изнывают от безделья — шутить с ними благоразумному человеку совершенно ни к чему.

Но чудеса творятся в Тегеране — отойди в сторону от очереди, от той лавки, где никак не может несчастный курильщик купить свою пачку сигарет, отойди и любуйся лотком уличного торговца — сигареты американские и английские, табак голландский, все свежее и яркое, — выкладывай дневную зарплату и бери пачку «Уинстона». Робко кто-то на первых порах пытался затеять наступление на американские сигареты: «Америка, великий сатана, все, что исходит оттуда, — порождение сатаны!», но так и затихла эта кампания, поддержали ее немногие энтузиасты. Практичные же люди взглянули на дело по-другому, как практичные люди всех стран и времен смотрят на затруднения своего собственного народа.

Разочаровали доброжелательных иностранных наблюдателей бородатые стражи исламской революции, беспредельно, казалось бы, преданные идеалам имама Хомейни. Именно они организовали масштабную контрабандную торговлю дьявольским американским зельем, поставили ее на широкую ногу, создали неприкосновенную сеть сбыта сигарет по чудовищно высоким ценам. Автоматы, благочестивые лозунги, фанатическим блеском горящие глаза и... беззастенчивая спекуляция!

В Тегеране человек сталкивается со стражами ежечасно и ежедневно, они везде. Мы выезжаем по широкому шоссе, построенному для шаха американцами, в сторону небольшого городка Кередж. Погода отличная (впрочем, в этих краях она почти никогда не бывает пасмурной), движение по дороге небольшое. Издалека видно перегораживающий шоссе самодельный шлагбаум и около него несколько фигур. Нам машут: «Стой!» Останавливаемся. Патруль стражей проверяет транспорт. К нам подходит подросток, скорее мальчик лет двенадцати-тринадцати, тощенький, остриженный наголо, последний раз умывавшийся дня три назад. На мальчике потертая, защитного цвета куртка до колен, рукава подвернуты, на ногах — разбитые спортивные тапочки. Не грубо, но с оттенком высокомерного равнодушия мальчик предлагает путешественникам выйти из машины. Ах, как заманчива мысль — легонько щелкнуть мальчугана по лбу, посмеяться, дать ему на память пустяк какой-нибудь, значок или карандаш, и покатить дальше. Еще проще было бы не останавливаться, а махнуть рукой — «Не видишь, что ли? Машина-то дипломатическая!». Так поначалу некоторые и делали, и поплатились за это. Стражи не очень грамотны, и если машина не подчинилась требованию остановиться, по ней стреляют вдогонку.

Паренек чумаз, но автомат Калашникова в его ручонках выглядит внушительно и по-деловому. Держит его паренек направленным в мой живот.

Подходит страж постарше, с трудом разбирает, что написано в документах, неодобрительно отмечает, что мы «шурави» — советские, и машет: «Проезжайте!»

Что стало с этими несчастными ребятишками? То ли сложили свои головы на иракском фронте, в хузистанских болотах, то ли разорваны на куски гранатой террориста? Или же пали в перестрелке с оппозиционерами?

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

Глядя на нынешний Тегеран, хочется вспомнить о наших далеких предшественниках, видевших Тегеран тогда, когда город не подполз еще к самому подножию Эльбурса, не вобрал в себя деревеньки Ниаваран, Таджриш, Дарбанд, Зар-ганде, не взметнулся ввысь многоэтажными коробками, равнодушно поблескивающими стеклянными стенами на азиатском, таком чужом для них солнце. (Эти коробки из стекла и бетона не имеют ни отечества, ни души, ни привязанности. Они неуместны в наших краях, среди наших берез, они раздражают глаз и на фоне благородных снежных вершин. Это гонцы из безликого, бездушного, синтетического и прямоугольного будущего. Впрочем, я начитался Замятина.)

Можно увидеть, оказывается, и сейчас Тегеран таким, каким его видел Александр Сергеевич Грибоедов сто пятьдесят лет тому назад, и именно в том месте, где пресекся его земной путь. Для этого надо подойти К памятнику Грибоедову, сооруженному в 1912 году на собранные русской колонией деньги, и отсюда посмотреть вокруг. Памятник стоит в парке посольства. На невысоком постаменте в кресле сидит наш бронзовый земляк и читает, десятилетиями, днем и ночью читает что-то написанное на бронзовом листке, слегка, почти неприметно улыбаясь.

Первоначально памятник был установлен рядом с основным зданием посольства, среди кустов вечнозеленого лавра, в окружении двух мраморных ангелочков. Видел памятник смену царских дипломатов на советских; видимо, не совсем одобрил посла Ротштейна, открывшего в духе хорошей иранской традиции посольский парк для посещения местными жителями по пятницам; смотрел на знаменитых участников Тегеранской конференции в 1943 году. В шестидесятых годах посол Г.Т. Зайцев решил, что принявший мученическую кончину в Тегеране великий русский поэт бестактно напоминает иранским гостям о печальном инциденте в истории наших отношений. Памятник вместе с постаментом перенесли поближе к жилому дому, дабы не раздражал он своим видом иранцев. По воспоминаниям ветеранов, этот посол был одержим стремлением разрушать старое и строить на обломках новое. Была уничтожена посольская часовенка в Зарганде, снесена беседка в парке, и построен один из наиболее неудобных и неприглядных домов Тегерана — пятиэтажная душная коробка, с открытыми галереями вместо коридоров, скользящими, на манер железнодорожных, дверьми в туалетах, крохотными кухонками и стенами, усиливающими житейский шум. Видимо, таково было время.

Грибоедов погиб в феврале. В Тегеране в феврале холодно, мерзнет городская голытьба, кое-как отапливаются дома побогаче. Иногда в феврале идет снег— летят отвесно в полном безветрии тяжелые сыроватые хлопья. Снежные полуметровые шапки ломают своей тяжестью огромные ветви старых чинар, сгибают в дугу до земли молодые деревца. Снег может идти день, два, а затем проясняется небо, и в безупречной, без облачка лазури вновь сияет солнце. Красота неописуемая и — недолговечная.

Но трудовой люд зимой раздражен, жмется по теплым углам, сбивается в кучки вокруг костров, натягивает на себя всю драную одежонку — ему не до красоты, надо дотянуть до весны.

Главный тегеранский базар огромен и стар, как сам город. Бесконечные лабиринты крытых рядов, подземные переходы и склады, неведомо куда ведущие лазы, большие, заваленные тканями, посудой, домашней утварью торговые залы и крохотные лавчонки, размещающиеся в стенных нишах. На базаре люди совершают покупки, торгуют, едят, спят, ходят в баню, обсуждают все торговые, городские и государственные дела.

На базаре свои мечети. Они построены как бы и отдельно, в просветах между нескончаемыми рядами лавок, но одна, а то и две стены — общие с торговыми помещениями. Мечеть убрана просто, там ничто не должно отвлекать человека от мысли об Аллахе. В стене, к которой обращаются молящиеся, находится вытянутое вверх углубление (михраб), как бы замурованный, с полукруглым сводом дверной проем. Так указывается кибла — направление, в котором лежит Мекка, а именно к ней должны быть обращены лица правоверных во время молитвы. Стоит небольшая каменная или деревянная кафедра, имбар, за которой размещается по пятницам проповедник— хатиб. Имам, «предводитель молитвы», стоит спиной к молящимся, немного впереди их, лицом к михрабу. Под высоким сводом — светильник. В обычные дни в мечети немноголюдно. Правоверный может молиться на улице, дома, в лавке — его молитва дойдет до Бога. По пятницам мусульманам рекомендуется собираться на молитву в мечети. Туда же они тянутся и тогда, когда возмущается общественное спокойствие, во время бунтов, смут и неурядиц. Проповедники — хатибы — профессиональные агитаторы, до тонкости знающие своих прихожан. Проповедник ведет свою аудиторию, как дирижер — оркестр. Он может заставить своих слушателей заплакать, может довести до фанатического исступления и бросить уже не аудиторию, не собрание благочестивых мусульман, а разъяренную бешеную толпу на улицу громить врагов ислама. Так обстояло дело в 1979 году, так случилось, думаю, и 11 февраля 1829 года, в день разгрома российской миссии и убийства посланника Грибоедова.

Мы идем от базарной мечети узкими, забитыми народом переходами к переулку Багеильчи (Посольский сад), где сто пятьдесят лет назад находилась российская миссия. Идем не спеша, спрашиваем торговцев, как найти переулок, пытаемся осторожно выяснить — помнит ли базар события тех давних дней. В ответ вежливые улыбки — нет, такого не упомним; если что-то и было, то, видимо, очень давно; здесь торговал и мой отец, и мой дед, и прадед, но ни о чем подобном не слышал. Да, эту историю забыли.

Не потому ли и мы ее помним, что Грибоедов был великим поэтом, а не просто дипломатом? Для персов же он был чужестранцем, бесцеремонно вмешивавшимся в мусульманские дела, приютившим беглецов из шахского дворца и входившим на аудиенцию к шаху, не сняв калош.

Вот и Багеильчи. Переулок широк, не разделен на проезжую и пешеходную часть, ни следа асфальта — первозданная утоптанная дорога, пыльная в сухую погоду и грязная в дождь. Стоят по переулку могучие чинары. Стволы их неохватны, узловаты, вершины подсыхают, они единственные оставшиеся в живых свидетели той давней кровавой трагедии. По обе стороны переулка высокие, сложенные из сырого кирпича стены без единого окошка. В стенах прочные, старинной работы, деревянные, пересеченные поржавевшими железными полосами ворота. Над воротами кованые фонари. Когда-то в них горели тусклые масляные светильники, затем свечи, а теперь электрические лампочки — и неряшливо ползут по стене скрученные провода. Жизнь идет за стенами, мусульмане не любят посторонних глаз. В давние времена, когда муэдзины забирались на минарет и оттуда призывали правоверных к молитве, предпочтение отдавалось слепым муэдзинам, чтобы не могли они сверху заглядывать в чужие дворы.

В переулке ни души, приглушенно доносятся городские шумы, будто и нет рядом оживленного, крикливого, вечно возбужденного базара.

Сто пятьдесят лет тому назад толпа хлынула оттуда, от базарной мечети, окружила со всех сторон здание российской миссии (оно, судя по всему, не принадлежало России, а любезно предоставлялось во временное пользование шахским правительством), полезла на стены...

Страшен рев толпы, окружившей твой дом, бьющей бревнами в кованые ворота, бросающей камни, страшны бессмысленные яростные лица, неразборчивые крики. Вот крики слились в одно все громче и громче звучащее слово — «марг». Смерть!

Мог ли Грибоедов выйти к толпе, урезонить ее строгими и взвешенными словами, воззвать к ее разуму, страху или милосердию? Может быть, следовало не стрелять в нападающих, а закрыться наглухо в доме, завалить двери и окна, молиться и ждать, что власти придут на помощь, вслушиваться, не раздастся ли средь дикого воя цоканье копыт шахской конницы, спешащей на выручку?

Вряд ли. Вероломные правители, тайно организовавшие погром, мулла, пославший толпу на неверных, получают известия о штурме миссии, потирают руки, обдумывают заранее ту ложь, которая будет преподнесена в дальнейшем российскому правительству. Пожалуй, слепая толпа еще добиралась до последних из тридцати пяти защитников миссии, еще отстреливался вазир-мухтар, а первый министр шаха уже сочинял лицемерное, ханжеское послание в Петербург, сваливая все происшедшее на волю Всевышнего, на дикую взбунтовавшуюся чернь: толпа лишена разума.

Да, толпа действительно лишена человеческих чувств, человеческого слуха и зрения, разговор с ней невозможен. Она разрушит любую крепость, сожжет все, что может гореть, растерзает на куски любого, кто пойдет ей навстречу. Нельзя ни разговаривать с толпой, ни винить ее за совершенное злодейство, как бессмысленно разговаривать с бушующим пожаром. Толпа — излюбленное и древнее орудие иранских политиков, которое они используют с большим искусством до наших дней.

Вернемся в Багеильчи, в безлюдный переулок меж высоких коричневато-серых, равнодушных стен. В конце переулка — остатки кирпичной кладки, бывшей когда-то частью армянской церкви. Здесь же зиял в ту пору глубокий колодец, куда сбросили тела убитых защитников миссии.

Церковь разрушилась, колодец засыпан, вазир-мухтар забыт. Вечнозеленые лавры растут близ входа в посольство, и, если сорвать жесткий лакированный листочек и растереть, рука потом долго хранит его пряный негромкий аромат. Бронзовый же Александр Сергеевич в глубине парка слушает неумолчный говор фонтана, слегка, почти неприметно улыбаясь...

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

Читая воспоминания, очерки, путевые заметки своих далеких предшественников — Корда, Косоговского, Смирнова, Ломницкого, Медведева, многих других, я не завидовал могуществу, достигнутому Россией в персидских делах в конце XIX — начале XX века. То были совсем другие времена. Сила открыто, без стеснения отождествлялась с правом и была правом. Россия и Англия — два благочестивых хищника — терзали тело каджарской империи, мир с интересом взирал на происходящее, не усматривая ничего необычного. Не это меня занимало. Мне хотелось представить себе русских людей, оказавшихся в гуще персидских неурядиц, принимающих в них самое деятельное участие, решающих примерно те же задачи, что и мы, и переживающих те же трудности.

Этих людей давным-давно нет в живых, забыты они, как были забыты их предшественники и как будем забыты мы — их преемники. Но в книгах есаул Ремизов продолжает, находясь под хмельком, пристреливать свою берданку во дворе казачьей казармы; выкатывает пушки на площадь Бахарестан штабс-капитан Перебиносов и бьет без промаха картечью по укрывшимся в здании меджлиса бунтовщикам; лузгает семечки тегеранская голытьба, забавляясь публичным повешением предка имама Хомейни, почтенного законоведа Фаздуллы Нури; все так же идут усталые солдаты экспедиционного корпуса генерала Баратова из Месопотамии через Хамадан на Кавказ, чтобы сдаться там советской власти, пойти под знамена Деникина или остаться вместе с атаманом Шкуро, тоже воевавшим на персидском фронте. Все они дышат тем же воздухом, отдыхают в тени тех же деревьев, любуются теми же снеговыми, розоватыми на заре вершинами, что и я, они пишут, говорят, плачут, ругаются по-русски, как и я.

В густейшем мраке персидской ночи освещен лампой под зеленым абажуром маленький уголок; на плетеном столике в углу веранды стакан по-ирански крепкого чая и книга; утихает далекий и ровный гул засыпающего Тегерана; безумолчно журчит вода в арыке. Цепь времен смыкается.

Здесь, точно на этом месте, на заросшей плющом веранде в ночной тишине и прохладе сиживали мои предшественники и их друзья — дипломаты, военные, коммерсанты, разведчики, ученые, те, кто работал и воевал на самых далеких рубежах Отечества во имя его спокойствия и пользы. Случайность, что я существую именно сейчас, а не раньше или позже. Случайность, не имеющая значения, — важна принадлежность к «русским в Иране», или, как говорили мы раньше, в Персии.

Я знаю предшественников не так, как знает свой предмет беспристрастный исследователь, у которого все — год рождения, школьные отметки, круг родственников— подтверждено документами, ссылками на источники, авторитетными цитатами и свидетельствами современников. Для меня предшественники — это люди, которые делали то же дело, что и я, это коллеги, которые помогают работать, а иногда сбивают с толку неверным взглядом на то или иное событие, легковесным отношением к какому-то факту и т. п. Мы лишены возможности прямого общения. Ничего страшного — мы не общаемся и со многими современниками, занятыми теми же делами, что и мы, хотя знаем их заочно. Они тоже принадлежат к нашему сообществу, где главное — не временные барьеры, а причастность к общему делу.

Кажется, изложена моя мысль не вполне внятно, но едва ли стоит придираться к четкости формулировки. Надо почувствовать, что ты сам, твоя работа, жизнь — это всего лишь ничтожная часть огромного общего, не разделяемого на прошлое, настоящее и будущее. Частицами этого общего остаются и предшественники.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.