Глава 14 Последний пасхальный седер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14

Последний пасхальный седер

После всех этих историй вы могли бы подумать, что самая главная — о нашем исходе из Европы — была наверняка выловлена из моря маминой памяти, эпизод тут, обида там, особенно если это событие связано с пасхальным седером, ведь наши седеры в Монреале были пропитаны раздражением. Но не по тем причинам, по каким вы думаете, — не из-за необходимости перевернуть весь дом в процессе предпраздничной уборки, уничтожая всякий след квасного,[181] вплоть до последней изобличающей крошки; не из-за специальных блюд, хотя по вопросу о времени подачи Ксениных кнейдлех, традиционных клецек из мацы,[182] возникало изрядное напряжение между мамой, управлявшей кухней, и отцом, который руководил седером, — а по поводу списка гостей. Список начинался с поэта Мелеха Равича[183] и его гражданской жены Рохл Айзенберг[184] — ее мама ненавидела, поскольку та была коммунисткой. Мама наверняка чувствовала, что ненависть была обоюдной. (В дневниках Равича, ныне хранящихся в Национальной и университетской библиотеке в Иерусалиме, в записях за 1952–1966 годы, последний — год ужасного разрыва мамы с Равичем из-за некой фразы, сорвавшейся с его языка, который он обычно строго держал на привязи, мы находим полное документальное свидетельство жесткого спора между Рохл и Равичем по поводу их участия в седере семьи Роскисов.) Я уже не говорю о вегетарианстве Равича, что непредвиденно усложняло меню из хорошо прожаренного ростбифа и недоваренной спаржи, венцом которого был шоколадный торт с грецкими орехами производства миссис Гаон,[185] такой пышный, что никто не верил, что он пейсехдик, кошерный на Лесах. Добавьте к этому списку Штайнеров, тестя и тещу моего брата. Мишу Штайнера все, конечно, любили, поскольку, если седер проходил гладко, мама обычно удалялась в гостиную и там аккомпанировала Мишиным русским сентиментальным романсам, которые тот завершал молодецким свистом. Нет, дело было в его жене, Ганучке, как бы сошедшей со страниц Диккенса даме, ярко накрашенной, в вуали и темных очках, — ее мама терпеть не могла. Но более всего маму возмущало присутствие на нашем седере неевреев, на самом деле только одного, профессора Гарри Бракена, которого вряд ли можно счесть среднестатистическим гоем,[186] поскольку он преподавал философию в университете Макгейл. Но даже один гой Гарри — это было слишком много. Его пригласила моя сестра Рути — так проявлялся ее «бунт», ее недовольство. Для мамы приглашение нееврея на семейный седер было только разминкой, за которой должны последовать провокационные выступления Рути на самом седере. Когда мы подошли к повествованию о пяти раввинах в Бней-Браке, которые всю ночь рассказывали историю Исхода,[187] моя сестра Ева, со ссылкой на классного руководителя, лерера Дунского, открыла нам, что на самом деле они готовили восстание Бар-Кохбы[188] против Рима, но Рути противопоставила подобному героическому прочтению этого отрывка современную сказку Эдмунда Вильсона, изобразившего появление пророка Элиягу в компании Мессии на седере у еврейских интеллектуалов в Верхнем Вест-Сайде на Манхэттене. В полном раздражении от этих романтических бредней мой брат Бен разражается смехом. Слава Богу, Равичу удается водворить мир, когда он высказывает предположение, что имя Исраэль — это акроним «Исаак, Сара, Рахель, Авраам и Лея». Тут и я вклиниваюсь с историей о кольце царя Давида с универсальной надписью — «Гам зе яавор, и это пройдет», которую я охотно повторял из года в год в надежде, что отец не призовет меня к ответу, когда настанет время вопроса: «Мацо зо — алъ шум ма! Эта маца, что она означает?» Отец требовал от нас собственного объяснения, и мы никогда не знали заранее, какой из лежащих на пасхальном блюде предметов нам придется толковать,[189] и даже не знали, на каком языке нам придется это делать, поскольку Гарри Бракен, со всеми своими познаниями в иудаизме, не понимал ни слова на идише. Когда дело доходило до ивритской фразы хаяв одом[190] — каждый человек без исключения должен считать, будто он сам вышел из Египта, отец поднимал от Агады глаза на нас, дабы узнать, не поступит ли в этом году каких-либо новых предложений. Если мы отвечали неудовлетворительно или от мамы начинали поступать сигналы, требующие ускорить темп, то громоподобное пение дай-дайейну[191] не только возвещало о достаточности многообразных чудес Господа, но и сообщало, что с нас уже достаточно и нам не терпится перейти к кнейдлех.

В этот переломный момент седера, когда мама разливала по тарелкам дымящийся бульон, а Рути и Ева разносили тарелки гостям, — всем, кроме Равича, — мама, возможно, вспоминала, как отвратительно ей было тащиться из Черновиц в Белосток на семейные седеры Роскисов, на улицу Польная, 20, куда старший брат ее мужа, Шийе, который постоянно открывал и закрывал окна, рассматривал в зеркале свое горло и регулярно мерил себе пульс, каждый год приезжал из Будапешта со своей напористой женой, Малкией, которая первым делом отправлялась исследовать кладовую и так мечтала о дочери, что заставляла Артура с рождения до девяти лет носить челку. Еще там был Иче, отвергший карьеру раввина, он привозил из Тарнова свою надутую жену Иду похвастать их прелестными дочками Гелой и Соней, обладательницей достойного мужчины ума и традиционного еврейского образования, выступавшей в роли любимой внучки. Енох в конце концов остепенился и женился на венской девице Манди, чьи стройные ноги служили предметом зависти жен остальных братьев. И только Переле, сестру моего отца, все это не касалось. Никто не мог сказать о ней дурного слова. Ведь в конце концов именно Переле опекала дедушку в этом огромном доме с темно-красными крашеными полами, где она жила вместе со своей семьей. Все остальные мои дяди и тети со стороны Роскисов выжили, погибли только они.

Если бы отец подхватил мамину историю, то напомнил бы нам, что в это время дедушка Довид уже овдовел и совершенно ослеп; тем не менее в своей высокой белой ермолке и шитом шелком белом китле[192] он вел седер — в гостиной, за огромным столом, уставленным фарфором, серебром и хрусталем, и все это переливалось в свете свечей. Не подхвати Биньомин и Рути скарлатину, из-за чего нашей семьи не было на седере, восьмилетнему Биньомину пришлось бы встать и продекламировать Четыре Вопроса[193] на последнем семейном седере в Белостоке. Но эта честь, по-видимому, выпала моей кузине Рохеле, старшей дочери Переле. В настоящий момент единственной хранительницей памяти остается моя тетя Манди, благодаря которой, да еще благодаря неопубликованной автобиографии моей кузины Сони, я сумел по кусочкам собрать произнесенную моим дедом речь, те самые переменившие нашу жизнь слова. Мама, если бы она там присутствовала, рассказала бы эту историю по-другому, а может быть, нашла бы дополнительные причины не рассказывать ее вовсе.

Он поднял руку, и этого было достаточно, чтоб воцарилась полная тишина. «Как вы думаете, — начал он, — возможно, нам стоит покинуть Европу, пока еще не поздно?» Затем он изложил совершенно невероятный и фантастически простой план. Пункт назначения — Канада, «хорошая страна и для жизни, и для того, чтобы построить текстильную фабрику». Он считал, что в такой свободной стране обязательно есть и либеральные иммиграционные законы, по крайней мере по отношению к иммигрантам с нужными умениями и капиталом. Ведь в Европе, несомненно, начнется война, и Гитлер наверняка захватит Польшу, точно так же, как сейчас он проглотил Судеты. Следующие на очереди — Венгрия и Румыния. Нельзя больше терять время. Дедушка постучал рукой по столу, призывая к порядку возроптавших сыновей, и постучал еще сильнее, когда объявил порядок их отъезда: сначала — специалист по текстилю Иче вместе со старшим внуком, Генри, который, хоть и сбежал с гувернанткой своего младшего брата, кое-что понимает в этом деле и немного говорит по-английски. Затем седер продолжился, а позднее, чтоб рассеять мрачное настроение, Довид призвал собравшихся, когда они устроятся, взять к себе и своего престарелого отца.

Это было в апреле 1939 года. К июню Иче уже выехал в Канаду, пообещав вернуться за своей женой и детьми в течение восьми недель. Шийе, рассчитавший, что война начнется, скорее всего, осенью, после сбора урожая, отправился вместе со своей семьей в путешествие по Франции и Англии, после чего они взошли на «Королеву Мэри», шедшую на всемирную выставку в Нью-Йорк, туда же направились и Енох с Манди. Когда Гитлер вторгся в Польшу, из всех сыновей Довида на европейской земле оставался только Лейбл.

Если бы Довид выслал вперед Иче и Генри, а два других брата не последовали за ними, — дайейну.

Если бы два других брата последовали за ними, но не смогли бы перевезти свои семейства и жен, — дайейну.

Если бы они перевезли свои семейства и жен, а Иче не перевернул небо и землю и не истратил бы деньги семьи до последней копейки, чтоб выкупить свою жену и двух дочерей, — дайейну.

Если бы Иче перевернул небо и землю и истратил все деньги семьи до последней копейки, чтобы выкупить свою жену и двух дочерей, но никто не смог бы вызволить Довида и Переле из Белостока, — дайейну.

Никто не смог вызволить Довида и Переле из Белостока, и Лейбл, мой отец, винил в этом себя.

Лейбл, мой отец, винил себя за Довида и Переле, а Маша, моя мать, обвиняла его за то, что он предпочел свою семью ее семье.

Вдобавок Лейбл, мой отец, не смог открыть в Канаде свой собственный бизнес и был вынужден присоединиться к своим братьям.

Но если бы Лейблу, моему отцу, не пришлось присоединиться к своим братьям в Канаде, мы не переехали бы в Утремон, где, хотя бы на Лесах, мы могли приглашать, кого хотим, толковать Агаду, как нам заблагорассудится, и избегать пересказа истории последнего семейного седера в Белостоке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.