Глава 3 Кафе Рудницкого
Глава 3
Кафе Рудницкого
Почему же она не вышла замуж за Бориса Зайдмана, великую любовь своей жизни? Он был высок ростом, прекрасно говорил по-русски, владел одной из самых больших бакалеи в Вильно. Когда мы оставались вдвоем — только мама и я — за едой во время школьного обеденного перерыва, шансы узнать истину были велики как никогда. В последний раз в Европе они встретились в кафе Рудницкого, на углу Тракайской и Немецкой улиц. Все было с точностью спланировано заранее. Из двух кафе Рудницкого в Вильно мужчины и женщины их положения в обществе обыкновенно встречались в том, что на улице Мицкевича. Тем не менее веские причины заставили их предпочесть Рудницкого на Тракайской, в самом центре старого района. Всего лишь в квартале оттуда, на ул. Завальной, 28/30 был тот дворик, где мама родилась, а за углом рос каштан, у которого она впервые встретилась с Зайдманом вскоре после смерти ее матери, когда она осталась с отцом одна. Они выбрали это место еще и по другой причине — Борису требовалось алиби, а поскольку до магазина «Зайдман и Фрейдберг» от кафе пройти надо было всего один квартал, люди могли подумать, что он просто вышел перекусить. Разумеется, Маша пришла не одна: она вела за руку моего шестилетнего брата. Возлюбленные не могли просто так, взяв дрожки, отправиться на Замковую гору, откуда открывался вид на весь Старый и Новый город — а что, если бы их заметил кто-нибудь из Мацев? Ее сводный брат Гриша работал тогда за городом, в санатории ТОЗ, но вот его жена Наденька могла, щеголяя своим бледно-голубым зонтиком, разглядывать витрины магазинов на улице Мицкевича. Поэтому лучшее, на что они могли рассчитывать, — это, расположившись за мраморным, окованным железом столиком, выпить чашку чая с пирожным или рюмку коньяка, пока мамин первенец Биньомин был занят — подольше бы — выбором коробки от Веделя,[36] ведь в кафе Рудницкого был отличный выбор шоколада, мамин любимый назывался «Провинциалка». Шоколад Веделя и по сей день продается в жестяных красных коробках в форме сердца. А ведь в такую коробку можно положить — думал, наверное, Биньомин — запасные части к моему новому поезду на батарейках! Железная дорога Биньомина была предметом жгучей зависти его лучшего друга, Диди. Тогда в Румынии, любила говорить мама, такая игрушка была, кроме Биньомина, только у одного мальчика — сына короля Пароля II.[37] Я так и вижу маленького Биньомина с коробкой веделевских конфет в руках, лепечущего что-то по-польски официантке у кассы. Поверх черной блузы у нее был белый кружевной передник — точно как у Зоей, их служанки, — и Биньомин улыбался, вспоминая, как сотрясаются ее неохватные сиськи, когда она натирает паркет, обмотав тряпками голые ступни. Иногда на этом скользком полу они танцевали вдвоем — пока в один прекрасный день за этим занятием их не застала мама. Погруженный в эти сладостные раздумья, Биньомин совершенно не подозревает, что высокий говорящий по-русски господин с залысинами, с которым сегодня совершенно случайно столкнулась его мама, специально назначил ей встречу, причем попросил ее прийти именно с ним. Сын… Общего сына у них никогда не будет.
Как моя семья оказалась в Черновицах,[38] бывших тогда частью Румынии, — это отдельная история. Об этом мама тоже рассказывала мне за столом. Но сейчас не время для этой истории. Я ограничусь несколькими деталями: в Черновицах мой отец целыми днями был занят на фабрике резиновых изделий, а у мамы была гувернантка по имени Пеппи, ходившая за ее новорожденной дочерью, что оставляло маме массу свободного времени для переписки с Зайдманом. Кто-то посредничал между ними — может быть, ее племянница Сала? — в общем, кто-то, кто был обязан моей маме и потому ни за что бы ее не выдал. Десять, а потом и двадцать лет спустя, в Монреале, вдали от всех событий бурной молодости, в той же роли для мамы будет выступать ее маникюрша — назовем ее, скажем, Маргарет, поскольку она еще жива. А тогда, специально поехав в Вильно под предлогом визита к родственникам, моя мама встретилась с Зайдманом в кафе Рудницкого. Какое долгое путешествие ради коротенького свидания! Даже если учесть, что в 1937-м границ для этого приходилось пересекать куда меньше, чем сейчас.
Собственно, Борисом Зайдманом назвал его я. Имя Борис звучит вполне по-русски, вспомним хотя бы Бориса Годунова («Борис Годунов» был моей любимой пластинкой с трехлетнего возраста), а фамилия Зайдман вполне соответствует его ремеслу.[39] В моей истории он выступает под псевдонимом, поскольку его внучка Моника, ныне живущая в Ньютоне, Массачусетс, не хотела бы, чтобы все узнали эти подробности жизни ее деда. А вот мама наверняка бы порадовалась: вымышленное имя только добавляет Зайдману лоска. Нигде в нашем доме — двухэтажном доме на улице Паньюэло — не было у мамы фотографий Зайдмана: ни в драгоценных альбомах, пронумерованных от ? до 4, ни в надежном укрытии — в конверте, лежавшем внутри ее резной деревянной шкатулки. Отец Моники, по каким-то своим соображениям, отказался поделиться принадлежащими ему двумя фотографиями. На них изображен широкоплечий лысеющий мужчина со стрижкой под индейца апаш. Тогдашний европейский идеал мужской красоты, видимо, сильно отличался от нашего, если девицы, встретив такого мужчину на улице, всякий раз чувствовали сердечную дрожь.
Официальную версию маминого разрыва с Зайдманом перед свадьбой с моим отцом мы все хорошо знали. Однажды вечером, во время свидания, перед клубом гребли «Макаби» они увидели нищего. Мама, как всегда импульсивная, высыпала тому все свои деньги, а Зайдман не расщедрился и на злотый. Мама тут же решила: за такого скрягу она не должна и не станет выходить замуж.
Мы с Евой, восхищенно слушая за обедом мамины рассказы, воспринимали эту историю буквально и делали естественный вывод, что наш отец, не в пример Борису, был до крайности щедр — и тем заслужил ее любовь. Причин в этом сомневаться не было, поскольку каждую субботу я видел, как отец, сидя в своем кабинете, выписывает чеки всевозможным благотворительным организациям, просившим о помощи, — начиная с Любавичской ешивы[40] и заканчивая Канадским обществом по борьбе с раком. Если бы моим отцом был Зайдман, всем им пришлось бы искать вспомоществования в другом месте. Но муж моей сестры, домашний психоаналитик, считал, что маму напугала вовсе не прижимистость Зайдмана. Мама, говорил он, чувствовала себя в жизни слишком неуверенно, чтоб связать свою жизнь с мужчиной, которым она не могла управлять.
Но за какой же именно проступок Зайдман лишился маминой любви? Однажды, за минуту до того, как гудок школьного автобуса прервал мои раздумья, мама припомнила, что Зайдман ей как-то сказал: когда они поженятся и она будет беременна, ему придется прибегать к услугам проститутки. Так он раскрыл свои карты! Вообще-то ни в одном из ее рассказов он не обвинялся в неискренности. В конце концов, ведь именно Зайдман сообщил маме, что в нее влюблен Лейбале Роскис! Хотя, разумеется, студент в старом пиджаке с заплатанными локтями был не такой уж удачной партией — в то время как с Зайдманом, пусть он и скряга, она могла бы купаться в роскоши.
Но сейчас я спрашиваю себя: может быть, дело в том, что она так и не оправилась после смерти матери и поэтому ей больше всего нужен был мужчина, на которого она могла бы положиться? Если бы Зайдман «временно оставлял» ее каждую беременность, то, может быть, он мог бросить ее и еще когда-нибудь? Вдруг осознав невозможность на него положиться, мама — с той же импульсивностью, с какой она отдала нищему все деньги, которые были у нее при себе, — разорвала отношения с Зайдманом навсегда.
Мамина история, собранная по кусочкам в течение тысяч обедов, представляла собой полную противоположность судьбам ее сестер. Все они, одна за другой, связались с женатыми мужчинами, презрев суровое предупреждение моей бабушки Фрадл: «Дочь моя, у мужчины может быть миллион прекрасных качеств: привлекательная внешность, утонченность, богатство. Но смотри не прогляди один крошечный недостаток — может, он уже женат?» Мораль была ясна: не укради радость другой женщины, — но все дочери Фрадл не выдержали столкновения с реальностью. Маша же не могла оступиться, поскольку — как однажды она объяснила мне за обедом (мы пили компот): «Их бин а гезалбте, — я была избрана Богом, — их тор кит шлофн мит кейн ман, — и не могу спать с мужчиной вне брака». Короче говоря, мужчинам нет веры, ибо жизнь — это поле битвы, и женщинам вроде Фрадл Мац и ее младшей дочери Маши предстояло самим решать, где проходит линия фронта.
Вскоре после свидания в кафе Рудницкого Зайдман женился на Юдифь Кренской, женщине, которая была много старше мамы. Она была врачом и тоже принадлежала к русскоговорящей элите. У них родилась дочь, Фрида, которая, как и мы, росла, зная, что именно Маша была любовью всей жизни ее отца.
Сам Зайдман не оставлял надежд. Однажды он пригласил тетю Мину, мамину сводную сестру, в кафе и сказал ей: «Передай Маше, что я все еще люблю ее». В Виленском гетто он разыскал Надю, жену дяди Гриши, и, щедро заплатив ей за педикюр, при всех поинтересовался, не знает ли она Машин новый адрес в Канаде. Именно так он нашел ее после войны, и первое его письмо к ней, присланное из Швеции, начиналось словами: «Я Онегин, пишу моей Татьяне». (Если я когда-нибудь выучу русский, то прочту это письмо в первую очередь.)
Из маминых братьев и сестер в живых остался лишь наш дядя Александр, который бросил свой зубной кабинет и жену, старше его на шесть лет, и отправился на корабле в Америку, где жил инкогнито, чтоб не разводиться со своей женой. Четырнадцать лет спустя дядя Гриша дал ей халице, освободив ее от статуса агуне[41] (см. Втор., 25:7–9[42]), после чего она наконец-то вышла замуж, но вскоре умерла от рака. Под предлогом поездок к Александру в Нью-Йорк мама опять стала встречаться с Зайдманом, который тогда уже перебрался в Манхэттен. Как раз во время одной из таких поездок Ева уломала оставшегося дома отца рассказать собственную версию этой истории… Но на своем присутствии у смертного одра Зайдмана отец все же настоял.
Если бы маминым мужем стал Зайдман, я потерял бы отца куда раньше, да и, вообще, возможно, не появился бы на свет, поскольку маме в достаточно зрелом возрасте ребенок был бы не нужен. А еще я точно не вырос бы в убеждении, что безвозвратно теряешь ты именно то, что любишь больше всего.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Кафе
Кафе День ото дня и день за днем Не разглядеть от дыма трубок, За отуманенным стеклом Нерасцветающих улыбок. А это тьма газет-газет Так злободневно торжествует. Надежды нет. Исхода нет. И слово молвлено впустую. Молчат. Синеет потолок, И звон сменяется шуршаньем. Того
КАФЕ
КАФЕ И мы за это полюбили Москву, как маленький Париж... Стояла осень — золотая, полная надежд. Теперь-то я понимаю, что в это кафе (для переводчиков в "Метрополе") ходили одни стукачи.Я входил в это кафе, заказывал традиционную яичницу с ветчиной, масло, тонко нарезанный
Кафе
Кафе – и крепкие трески, и псиные писки: и бухнувших гудов, и ухнувших дудок; как в улье, – мы; лопотанье арабского рта:– «Джарбаба»…– «Раб-арап… парапа… обокрал… шкап арап»…– «Абраам»…– «Марр-баба»…Ничего не пойму!– Потолок, подпираемый стаями многих колонок
7. В КАФЕ
7. В КАФЕ Кафе. За полночь. Мы у столика — Еще чужие, но уже Познавшие, что есть символика Шагов по огненной меже. Цветы неведомые, ранние В тревожном бархате волос, Порочных взоров замирание, Полночных образов хаос, Боа, упавшее нечаянно, И за окном извивы тьмы — Все это
В деревенском кафе
В деревенском кафе Весенний день цвёл свежестью чудесной. Стакан вина и дым от папирос. Под хриплый граммофон, прижавшись тесно Танцуют пары… А тяжёлый воз Два грязных буйвола влекут неспешно, Дорога пыльная уводит в даль. Ещё не распускаются черешни, Но розовый уже
Кафе поэтов
Кафе поэтов Переехав в Москву, Маяковский получил возможность демонстрировать свои «перья строф, размеров и рифм». Осенью 1917 года Василий Каменский с финансовой помощью московского богача Филиппова основал «Кафе поэтов» в здании бывшей прачечной в Настасьинском
КАФЕ «ДВЕНАДЦАТЬ»
КАФЕ «ДВЕНАДЦАТЬ» Это кафе на Садовой, двенадцать. Я сижу здесь за столиком с моими товарищами.Кругом пьяные крики, шум, табачный дым.Играет скрипка.Я бормочу стихи Блока: Вновь сдружусь с кабацкой скрипкой… Вновь я буду пить вино… Все равно не хватит силы дотащиться до
Глава 7. Кафе «Молодежное»
Глава 7. Кафе «Молодежное» Идея создания кафе, явившегося по сути первым официальным молодежным и джазовым клубом в СССР, принадлежала целиком МГК — Московскому Городскому Комитету Комсомола. Была осень 1961 года, пик хрущевской «оттепели», время, когда надежды на
Кафе «Симплициссимус»
Кафе «Симплициссимус» «Симшшциссимус» был местом сбора художников из «Симплициссимуса» (журнала), а стал — местом сбора богемы: Германии, Австрии, Венгрии, Чехии, Польши; когда умерла Катти Кобус, еще в 1923 году я нередко в Берлине слыхал: «Как! И вы там сидели? Так мы —
Глава 1. Беседа с инкогнито в венском кафе: «Сначала нас насильно угоняли немцы, а потом свои…»
Глава 1. Беседа с инкогнито в венском кафе: «Сначала нас насильно угоняли немцы, а потом свои…» Эта женщина, с которой меня познакомили в Вене, не решилась назвать себя. Мы сидели в маленьком кафе в центре столицы Австрии, я записывал на диктофон простые, искренние ответы на
Кафе поэтов
Кафе поэтов Приехав в Москву, Маяковский как всегда отправился к родным – на Пресню. Однако жить стал на этот раз не у них, а в гостинице «Сан-Ремо» на Петровке. Так было удобнее. В ту пору по зимней заснеженной Москве трамваи после девяти вечера уже не ходили. А именно в
Закрытие кафе
Закрытие кафе В апреле 1918 года, оставив в Петрограде свою жену Зинаиду Райх (на шестом месяце беременности), в Москву переселился Сергей Есенин. Он успел посетить «Кафе поэтов», где его приметил Николай Захаров и написал:«Здесь я познакомился с Есениным. Он часто бывал в
Кафе «Питтореск»
Кафе «Питтореск» Не счесть, сколько булочных Н. Д. Филиппова было разбросано по Москве. Но и мало кто знал, что он был неплохим поэтом и издал книгу своих стихов, которая называлась «Мой дар» – буквально. Книга не продавалась, а дарилась. Была она очень роскошно издана.
Кафе-столовые
Кафе-столовые Отмечу еще один момент, который мне тоже, как москвичу, был непривычен — любовь местного населения к общественному питанию. В Москве столовые, особенно заводские, назывались "тошниловками", которыми они, к сожалению, и являлись, поскольку поесть в таком