Глава III ОТ ИЮЛЬСКИХ ДНЕЙ ДО «ИЮЛЬСКОГО ГЕРОЯ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III

ОТ ИЮЛЬСКИХ ДНЕЙ ДО «ИЮЛЬСКОГО ГЕРОЯ»

Все те же бедствия в народе —

и все командует Бурбон

Беранже

22 июля 1830 года газета «Силуэт» напечатала новую литографию Домье. Собственное произведение смотрело на Оноре с витрин книжных лавок из-под полосатых пропыленных тентов. На литографии был изображен наполеоновский гренадер в мохнатой шапке. Он с презрением отмахивался от пролетающего мимо ядра. Под рисунком Домье поместил слова своего героя, обращенные к смертоносному снаряду: «Проходи своей дорогой, свинья!» Рисунки Шарле все еще не давали Оноре покоя, в литографии это бросалось в глаза: тот же персонаж, та же мягкость серебристых тонов. В сущности, это была довольно наивная и неумелая работа. Но сейчас, за толстыми стеклами, среди множества газет и эстампов ее недостатки были не слишком заметны. А видеть собственную работу — не копию, не виньетку, а самим выдуманный и исполненный рисунок — почти у каждого книготорговца было все-таки очень приятно. Рисуя своего гренадера, Оноре не грешил против совести. Он делал то, что хотел и как хотел, и не его вина, если пока он не умел сделать лучше. Домье отлично знал, насколько поработили его руку уже ставшие привычными ремесленные приемы. Карандаш сам собою чертил закругленные, невыразительные, аккуратные штрихи, фигуры становились в напыщенные позы, как манекены на витринах. Но Оноре надеялся, что рано или поздно научится как следует рисовать. Ради этого он тратил редкие часы досуга на работу с натуры и даже занимался некоторое время в ателье Будена.

А сейчас можно было радоваться своему маленькому успеху, нескольким лишним луидорам в кармане и теплому, как в Марселе, дню. Солнце жарко блестело на золоченых буквах вывесок, башмаки прилипали к горячему мягкому асфальту, листья на деревьях словно потускнели от зноя. В такой день хорошо где-нибудь за городом, на реке.

Но сегодня из Парижа уезжать не хотелось.

Город кипел в ожидании необычных событий. Под навесами уличных кафе шумно спорили студенты, люди толпились на тротуарах, у редакций газет, где в витринах вывешивались последние новости. Чуть ли не на каждом углу произносились речи.

Уже несколько месяцев в городе было неспокойно, Глава правительства Карла X Жюль Полиньяк прямой дорогой шел к восстановлению самовластной монархии и отмене конституции. Палата депутатов, в которой, по мнению короля, оппозиция имела слишком большой вес, была распущена. Во вновь избранной палате оппозиция, естественно, оказалась еще сильнее. Эта палата не созывалась вовсе. Прежние законы, сохранявшие относительную демократию, отменялись один за другим. Из забвения был вытащен на свет оскорбительный для всех здравомыслящих людей закон о смертной казни за святотатство. Правительство готовило государственный переворот, мечтая покончить с последними остатками свободы.

В эти дни Оноре задумал новую литографию для «Силуэта». На этот раз Домье уже не восхищался героикой прошлого. Его захватило грозное настоящее, тревожное ожидание взрыва. На улицах вслух ругали правительство и говорили о республике.

Домье рисовал ветерана солдата. Трогательный и немножко смешной старик держал в руках трехцветный революционный флаг. Оноре взял этот образ из песни Беранже «Старое знамя». Написанная десять лет назад, песня эта звучала как боевой призыв.

О, это знамя оправдало

Всю нашу кровь, что пролилась!

Когда свобода родилась, —

Его древком она играла.

Плебейка, ты теперь в плену…

Восторжествуй же над врагами!

Последние две строчки Оноре собирался поместить под литографией.,

Домье много бродил по городу, работа валилась из рук. Огюст Жанрон — молодой художник, с которым он недавно подружился, — уверял Оноре, что революция неизбежна и не сегодня-завтра монархия должна пасть. Когда два года назад Жанрон приехал из Пикардии в Париж, Оноре, вспоминая свои первые дни в столице, водил его по городу, давно уже ставшему родным. Они исходили Париж вдоль и поперек, вместе бродили по гулким залам Лувра, подолгу сидели на зеленых склонах Монмартра, наблюдая, как опускается солнце за деревья Булонского леса и луга Нейи, ездили в Сен-Клу, в Версаль и Венсенн. Они много говорили, вернее — говорил Жанрон, а Домье слушал, иногда возражая или соглашаясь. Жанрон был убежденным республиканцем, то, к чему Оноре. относился с насмешкой или возмущением, вызывало у Жанрона гневный протест, он ненавидел Бурбонов и мечтал о революции. Домье подозревал, что отношение Жанрона к революции, не исчерпывается одними словами, и действительно, в последние дни он не показывался. Оноре не хватало друга, ему хотелось что-то делать, как-то участвовать в событиях, на фоне которых его искусство казалось пустячным развлечением.

26 июля правительство опубликовало шесть указов — так называемых Ордонансов. Палата распускалась, и назначались выборы в новую палату, где число депутатов было уменьшено почти вдвое. Все лица, не имевшие крупной земельной собственности, лишались избирательных прав. Вводилась жесточайшая цензура. Пятнадцать политических деятелей, известных своими крайне реакционными взглядами, утверждались членами Государственного совета.

Либеральные газеты напечатали коллективный протест. «Правительство, — говорилось в нем, — утратило ныне характер законности… Мы оказываем ему сопротивление. Дело Франции решить, до какого предела следует это сопротивление довести».

В знак протеста против законов о печати многие типографии были закрыты. На улицах стали появляться группы рабочих-печатников. К вечеру на улице Сент-Оноре, у дома Полиньяка, собралась толпа. Особняк и карету министра забросали камнями.

Владельцы многих магазинов предусмотрительно опускали на окнах железные шторы. Звонко цокая копытами по брусчатке, проходили эскадроны кавалерии, направляясь к Тюильри. Сумки седельных пистолетов были расстегнуты. Из казарм, расположенных в предместьях, прошла пехота с примкнутыми штыками.

27 июля сотни типографщиков и других рабочих вышли на улицы Парижа. Закрывались магазины, мастерские, конторы. С левого берега Сены шли студенты, направляясь к центру города. Аудитории Сорбонны опустели.

В Пале-Руаяле кипела возбужденная толпа. Раздавались крики:

— Долой министров!

— Отставку Полиньяку!

— Долой Ордонансы!

Полиция закрывала и опечатывала типографии и редакции тех либеральных газет, которые еще продолжали выходить.

Первые выстрелы раздались на площади Пале-Руаяля. Солдаты стреляли в рабочих. Вечером на набережной видели трехцветное республиканское знамя.

Но правительство не проявляло серьезного беспокойства.

«Мы легко покончим с преувеличенными слухами, ведь это, в сущности, лишь простой бунт», — писал Жюль Полиньяк Карлу X в Сен-Клу.

Папский посол, кардинал Ламбрускини, приехавший в Сен-Клу из Парижа, чтобы предупредить короля об опасности, так и не добился приема. Не попали к королю русский и английский послы, прибывшие с той же целью. Карл X верил только одному Полиньяку.

Ночью город не спал.

На бульварах рубили столетние деревья, они падали поперек мостовой, шелестя ветвями и рассыпая по камням засохшие от дневной жары листья. Запоздалые омнибусы задерживали на перекрестках, выпрягали лошадей и валили грузные разноцветные кареты в середину строившихся укреплений. Между колесных спиц втыкали древки знамен.

Непрерывно гудел набат.

То и дело раздавался сухой треск ружейной пальбы, рассыпаясь долгим эхом в узких улицах. Почти все фонари были разбиты. Город погрузился во тьму. Только вспышки выстрелов освещали развороченные мостовые и высокие, в несколько этажей, баррикады.

Утреннее солнце осветило сотни красных и трехцветных флагов. Весь город был перегорожен баррикадами. Восставшие захватили крупнейшие склады оружия. Владельцы многих оружейных мастерских сами раздавали инсургентам пистолеты, ружья и сабли. Типографщики отливали пули из наборных шрифтов, театры Франкони, Гэте и Амбигю-Комик раздавали палаши, пики и шпаги из своего реквизита.

Рабочие спускались в город из Сент-Антуанского предместья. Разгорались бои.

Командующий парижскими войсками маршал Мормон послал королю отчаянное письмо:

«Это уже не мятеж, это революция. Необходимо, чтобы ваше величество приняло меры для умиротворения страны. Сегодня честь короны еще может быть спасена, но завтра, пожалуй, будет уже поздно».

Мормон ошибался.

Ничто не могло спасти монархию Бурбонов, даже отмена пресловутых Ордонансов.

Весь город был охвачен сражением. Стянутые в Париж войска с огромным трудом пробивали себе дорогу в улицах, перегороженных четырьмя тысячами баррикад. Стоило солдатам разрушить одну баррикаду и продвинуться вперед, как она вновь вырастала за их спиной.

Пока политические деятели, считавшие себя либералами, раздумывали, кому возглавить восстание и какую выбрать программу, республиканский флаг, водруженный студентом, по фамилии Птижан, взвился над башней Нотр-Дам. Такой же флаг был укреплен на ратуше. В центре Парижа кипел кровопролитный бой. Ратуша была взята только после трех отчаянных приступов.

На бульварах и площадях громоздились горы трупов.

К вечеру 28 июля большая часть города была в руках восставших. Правительство вызвало подкрепление из Орлеана, Бове и других городов. Число баррикад продолжало расти.

Близилась развязка.

29 июля революция победила. Два полка отказались повиноваться офицерам и стали брататься с инсургентами. Национальная гвардия перешла на сторону восставших.

Лувр был взят.

В половине второго пополудни трехцветное знамя затрепетало над крышей Тюильри — дворца французских королей. На королевский трон повстанцы положили тело убитого студента Политехнической школы. Гремела «Марсельеза». Пятнадцать лет не пели ее во Франции, но никто не забыл слов великого гимна. Повсюду дежурили часовые из рабочих отрядов. Ничто не было тронуто во дворце. Воров расстреливали на месте.

А в это время дряхлый Талейран — отставной министр, прославленный своей беспринципностью и безошибочным политическим чутьем, — уже послал предупредить Луи Филиппа, герцога Орлеанского, чтобы тот был готов возглавить движение против режима Реставрации. Талейран отлично понимал, что буржуазия нуждается не в республике, а в крепкой власти, защищающей ее интересы. И действительно, временное правительство, во главе которого стоял банкир Лаффит, высказалось за конституционную монархию во главе с герцогом Орлеанским. Революция не имела организованного руководства. После капитуляции королевских войск рабочие отряды стали расходиться. Буржуазия, встревоженная размахом революции, устроила восторженную встречу новому кандидату на престол. Старый генерал Лафайет, герой войны за независимость Соединенных Штатов, любимец парижан, принял сторону герцога Орлеанского. Он имел неосторожность обнять Луи Филиппа на балконе ратуши и сказать ему роковые слова: «Вы — лучшая из республик!»

Луи Филипп отлично сыграл предложенную ему роль. В черном фраке и белой пуховой шляпе он появился перед парижанами на балконе дворца, вместе с ними пел «Марсельезу» и не торопился называть себя королем.

Восстание победило. Париж охватило какое-то опьянение. После трех с лишним десятилетий империи и Реставрации можно было, наконец, говорить о республике и ждать свободы. Почти никто не сомневался в том, что все должно перемениться к лучшему.

Глядя на веселых парижан, размахивающих шляпами, поднятыми на сабли и ружейные штыки, глядя на улыбки и трехцветные флаги, Домье вспоминал дни восстания. Вот здесь лежали тела убитых рабочих, а рядом были цветы и мерцали свечи, прилепленные к каменным плитам тротуара. Здесь еще недавно громоздилась баррикада. Здесь, на Гревской мосту, погиб под пулями неизвестный мальчишка. Он упал со знаменем в руках и, умирая, назвал себя Арколем[1]. Домье понимал, что воспоминание о «трех славных днях» — одно из тех, что остаются на всю жизнь.

Жанрон объявился в разодранном мундире национального гвардейца, с трехцветной кокардой на сильно помятой шляпе и с грязным замасленным альбомом в руке. Он был на баррикадах и восторженно рассказывал о героизме парижан, о том, как дети стреляли из тяжелых солдатских ружей, как женщины сражались наравне с мужчинами. Он мечтал написать картину об июльских днях.

Оноре с Жанроном ходили по Парижу растерянные и счастливые. Казалось, жизнь начиналась заново. Даже известие о воцарении Луи Филиппа сначала не произвело на них впечатления. Новый король поклялся быть верным республиканским законам, да и вообще очень хотелось верить, что все теперь пойдет хорошо. Слишком красноречив был ликующий Париж с улыбающимися людьми, разорванными бурбонскими флагами и пеньем «Марсельезы». «Старое знамя» Домье, появившееся в витринах почти сразу же после восстания, казалось было сделано специально к июльским дням. «Плебейка свобода» действительно «восторжествовала над врагами».

В августе Домье много рисовал. Он делал карикатуры на Карла X и его министров, будучи искренне убежден, что все несправедливое и смешное ушло прочь вместе с низвергнутой династией. Тогда мало кто думал иначе. Даже за границей были уверены, что во Франции торжествует настоящая республика. Монархическая Европа выжидательно и настороженно молчала, ощетинившись сотнями тысяч штыков Священного союза. Луи Филиппа еще всерьез принимали за короля баррикад.

Впервые столкнувшись с политической карикатурой, Оноре не имел времени задумываться над какими-нибудь художественными проблемами. Газетная работа требовала быстроты. Вокруг было много отличных художников — Травьес, Гранвиль, тот же Шарле. Их рисунки и карикатуры служили для Домье образцами. Даже желая того, он не мог бы избежать их влияния.

В прежние годы Оноре не раз рисовал Карла X и его приближенных. Это принесло ему пользу, карикатуры легко получались похожими.

Рисуя на заданную редактором тему, Домье старательно следовал подписи. Часто он просто-напросто иллюстрировал текст. На большее не оставалось времени.

Наступил август. Карл X, бесславно и поспешно покинувший отчизну, нашел приют в Англии. На французском троне сидел «король-гражданин» Луи Филипп. Белые флаги заменились трехцветными. Но рабочие были так же голодны, как и два месяца назад. Вместо аристократов царствовали банкиры. Но много ли изменилось оттого, что во главе правительства стояли не потомки крестоносцев, а торговцы свиной кожей? Ведь налоги были по-прежнему велики, заработная плата — мала, а рабочий день — долог. Упоение первых дней революции проходило.

Уже через месяц после июльских событий стали появляться карикатуры, в которых сначала робко, потом все более резко критиковалось новое правительство. Шарле сделал рисунок с многозначительной подписью: «Те, кто дрались за лепешки, отнюдь не те, кто их ест». Вслед затем и Домье напечатал новую литографию: рабочие рассматривают рисунок Шарле, обмениваясь замечаниями. Один из них говорит: «Он прав, этот малый: ясное дело, делали революцию мы, а другие ее едят».

Но тогда Оноре больше смеялся, чем негодовал. Он еще не задумывался всерьез о происходящем вокруг. Сама политическая борьба представлялась после революции легкой. Кто, казалось, мог противостоять рабочим, в три дня завоевавшим Париж?

Скоро вышла новая литография Домье. Толпа рабочих с метлами и палками шла по улице, сохранившей следы баррикадных боев. Молодой рабочий в блузе и фригийском колпаке, обернувшись к своим товарищам, показывал пальцем на здание палаты депутатов. «Там есть еще над чем поработать!» — говорил он. Речь шла о депутатах-реакционерах. Впрочем, смысл рисунка был понятен и без подписи.

На следующий день Домье узнал, что издание литографии запрещено цензурой.

Это было косвенным признанием успеха. Удар попал в цель. Итак, он, Оноре Домье, способен напугать цензуру Луи Филиппа. Его официально признали врагом существующего порядка. Двадцатидвухлетнему художнику это даже льстило. Он впервые ясно ощутил, каким опасным оружием был литографский карандаш.

В карикатурах, которые Оноре рисовал осенью и зимой, он откровенно нападал на правительство. Талейран с флюгером на голове, недвусмысленно названный «Господин Откуда-Ветер-Дует», король Луи Филипп, стригущий баранов с республиканскими кокардами, — эти и другие его карикатуры вместе с бесчисленными карикатурами других художников заполняли витрины и киоски, неизменно собирая народ.

Все это время Жанрон почти не выходил из мастерской, работая над своей новой картиной. Домье, часто навещавший друга, видел, как на холсте возникают контуры будущего произведения. На этот раз приятели словно поменялись ролями. Работавший для оппозиционных журналов Оноре довольно скептически смотрел на происходящее вокруг. А Жанрон, еще не остывший после июльских дней, жил воспоминаниями о революции.

Он писал детей на июльских баррикадах. Мальчишка, в чужой треуголке, с большим патронташем, стоит на посту, вглядываясь в конец улицы. У его ног еще трое ребят — один с ружьем, другой — в уланской каске и с пикой в руках, третий уснул, положив голову на руки. Фигура стоящего мальчугана выделялась силуэтом на фоне дымного неба. В глубине картины женщина склонилась над раненым рабочим; вдоль улицы проходит отряд вооруженных повстанцев, ветер развевает трехцветные флаги. Холст был большой, почти квадратный, слегка вытянутый в высоту.

Работа шла медленно. Жанрон без конца искал позы, выражения лиц, помногу раз переписывал отдельные места. Глядя на расстроенное лицо друга, недовольного своей работой, Оноре завидовал ему. Именно этого и не хватало Домье — поисков, сомнений, открытий. Литографии были оружием, они жалили, смешили, издевались, как язвительная газетная заметка. Но они оставались однодневками, они не могли рождать в зрителе то волнение, какое вызывает настоящее искусство.

С Жанроном он часто спорил. Домье казалось, что картина слегка сентиментальна, дети напоминают безмятежных ангелочков. Такими ли были мальчишки в июльские дни? С юных лет Оноре любил в искусстве простоту и строгость, а Жанрон, влюбленный в своих героев, хотел сделать их как можно более привлекательными. Несмотря на это, картина удалась. Жанрон кончил ее в последние дни 1830 года и торжественно вывел свое имя на одном из камней баррикады, изображенном внизу картины. Теперь надо было ждать, когда начнет работать жюри будущего салона. Кроме «Детей на баррикадах», Жанрон собирался выставить еще две картины на тему июльских дней.

А Оноре нечего было выставлять. Он пробовал писать только для себя — маленькие этюды, которые почти никому не показывал.

В один из майских дней 1831 года, усталый и голодный, но радостно возбужденный, Домье возвращался из Лувра. Недавно открылась первая после июльских событий выставка салона. Оноре провел на ней несколько часов подряд, подолгу стоя у картин, не замечая ни духоты, ни толчков, ни шума толпы. Теперь он шагал по набережной, жадно вдыхая свежий весенний воздух, и старался привести в порядок переполнявшие его впечатления.

Работа Жанрона была не единственным полотном, посвященным июльским дням. Таких картин оказалось больше тридцати. Но ни одна не могла сравниться со «Свободой на баррикадах» Делакруа. Того самого Делакруа, который шесть лет назад поразил Домье своей «Резней на Хиосе». Оноре подумал, что художник, прежде искавший тем в средневековых легендах или в трагических эпизодах греческих восстаний, наконец, нашел себя. В этом огромном холсте было что-то от старых мастеров — такое же мужественное величие, мощь кисти. И вместе с тем в картине оживали подлинные июльские дни с их солнцем, смертью и дымом выстрелов. И фигура сказочной Свободы с трехцветным знаменем казалась здесь реальной и необходимой — она была живым воплощением народной борьбы. А как была написана картина — мастерской кистью, то едва задевающей холст, то оставляющей на нем нарочито грубые мазки чуть тусклых, словно смешанных с порохом красок.

Возле картины все время толпился народ, перед ней стояли подолгу, как бы заново переживая дни революции. Громко восхищались ее героями. Пожилой бакалейщик воскликнул, любуясь фигурой мальчика с пистолетом:

— Черт возьми! Эти мальчишки бились, как великаны!

Другой зритель, очевидно аристократ, но одетый нарочито скромно, чтобы не бросаться в глаза, негромко говорил своей дочери, чуть улыбаясь краями губ:

— У настоящей богини, милое дитя, обычно нет рубашки, и оттого она очень зла на тех, кто носит чистое белье…

«Вот искусство, не оставляющее равнодушным ни врагов, ни друзей», — подумал тогда Домье.

На выставке он видел самого Делакруа. Художник неторопливо шел по залу, держа у локтя ослепительный цилиндр и сдержанно наклоняя голову в ответ на почтительные приветствия. На его чуть скуластом лице не отражалось ничего, кроме легкой скуки. Но Домье смотрел на него с восхищением и обожанием, прощая ему и надменный вид и манеры светского льва. Ведь это был настоящий, большой художник, равного которому, пожалуй, не нашлось бы сейчас во Франции.

Все же Оноре не мог избавиться от чувства, что картина эта целиком принадлежит прошлому, хотя не минуло еще и года с июльских дней. Он усмехнулся: быть может, Делакруа ошибся, не изобразив и Свободу в числе павших бойцов. Впрочем, тогда все верили, что она останется жить, и за нее умирали.

Оноре давно расстался с иллюзиями, но сейчас, под свежим впечатлением «Свободы на баррикадах», он вновь ощущал, как далека сегодняшняя реальность от надежд июльских дней.

Домье вышел на площадь Согласия. Близились сумерки. По проспекту Елисейских полей неслись, обгоняя друг друга, легкие, как бабочки, экипажи. Они уносили своих хозяев к подъездам лощеных, особняков, в прохладные аллеи Венсеннского леса. Звонко цокали копыта кровных лошадей, развевались перья, кружевные шарфы; молодая зелень отражалась в лакированных кузовах карет.

Это зрелище, так хорошо знакомое Домье, показалось ему сегодня чем-то отталкивающим и неуместным. Словно не было год назад выстрелов и крови, словно сотни людей не погибли на улицах Парижа. Но все так же нарядны бульвары, все так же угрюмы нищие, все так же голодны рабочие. Сколько июльских героев лишились работы и почти умирали с голоду! Многие из них остались калеками. А что изменилось вокруг? Только имя короля да цвет государственного флага.

Он мерно колыхался над крышей палаты депутатов — трехцветный флаг Франции. Еще совсем недавно он будил надежды и воскрешал в памяти славные дни Конвента. Казалось, гнет и несправедливость канули в вечность вместе с обветшавшими бурбонскими лилиями. Но Бурбонская династия, по сути дела, осталась[2]. А сине-бело-красный флаг, покинув баррикады и обосновавшись на крыше палаты депутатов, превратился из боевого знамени в удобную вуаль, за которой прятались отнюдь не республиканские дела. Не так давно здесь был принят новый избирательный закон. Право голоса получили лишь самые состоятельные люди — меньше двухсот тысяч человек из тридцати миллионов французов.

Герои, которых изобразил на своей картине Делакруа, избирательных прав не имели — они не вошли в число тех, кого иронически называли «легальной Францией».

Да, все это было совсем не похоже на гордую Свободу, фигура которой. еще стояла перед глазами Домье.

Побывав на выставке, Оноре вновь испытывал острое недовольство собой. Двадцать три года, а ничего еще не сделано. У него нет даже собственного почерка, он ничего не умеет делать, кроме забавных картинок.

Через несколько дней он начал первую свою литографию, где было больше горечи, чем улыбки. Мысли, томившие Домье последнее время, обрели реальное воплощение.

Рабочий, искалеченный на июльских баррикадах, доведенный до отчаяния нуждой и голодом, готовится броситься в Сену с камнем на шее. На нем сюртук, сшитый из ломбардных квитанций, по которым можно прочесть повесть отчаянной бедности.

Но человек в нелепой бумажной хламиде не возбуждал смеха. Это было неожиданно для самого Домье, обычно он делал свои рисунки смешными. Фигуру безногого калеки, застывшую в горестной неподвижности, свесившуюся на лоб прядь волос, судорожно сжатые руки Оноре нарисовал нервными, ломкими, скупыми линиями. Получился жуткий и саркастический эпилог «Свободы на баррикадах».

Домье назвал свою литографию «Июльский герой. Май 1831 года». Эта хронологическая пометка придавала рисунку особенно убийственную иронию. Именно в мае Луи Филипп собирался раздавать медали ветеранам июльских боев, требуя при этом присяги в верности своей особе.

Как ни раздражала по временам Домье работа над литографией, все же она обладала великим достоинством — тиражом. Когда Оноре видел своего «Июльского героя» в витринах магазинов в разных концах Парижа, видел хмурые глаза зрителей, в которых отражались его собственные мысли, он чувствовал себя вознагражденным за минуты сомнений и тоски по «большому искусству».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.