X. Любовь к Нежинскому лицею (письмо к Н.Д. Белозерскому). - Письма к М.С. Щепкину о постановке "Ревизора". - Внутренние страдания комика. - Причины выезда за границу.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

X.

Любовь к Нежинскому лицею (письмо к Н.Д. Белозерскому). - Письма к М.С. Щепкину о постановке "Ревизора". - Внутренние страдания комика. - Причины выезда за границу.

Странные бывают противоречия в поступках человеческих: не всегда мы делаем то, чего следовало бы ожидать от главных условий нашей натуры, и часто ничтожные обстоятельства или препятствия отклоняют нас от исполнения драгоценных для сердца намерений. Так Гоголь, на возвратном пути из Киева, хотел побывать в Нежинском лицее, который был дорог для него по первым дружеским связям в жизни, по первым, еще темным и неуловимым для слова, поэтическим понятиям, - хотел, и не побывал. В следующем письме к Н.Д. Белозерскому он прекрасно жалуется на самого себя за этот проступок сердца и двумя-тремя словами озаряет весь момент тогдашнего своего существования.

"21 февраля, 1836. СПб.

Мы с вами, Николай Данилович, кажется, решились вовсе прекратить всякие сношения и переписку. Бог знает, кто из нас виноват. Может быть, и мне прежде следовало писать к вам. Но во всяком случае нужно с той и другой стороны подобную ошибку всегда поправлять, - тем более, что между нами, как между людьми вовсе не чиновными и не чинящимися, слово поздно не имеет в себе никакого неприличия и доказывает только благородную нашу наклонность к лени.

Прежде всего, каково здоровье ваше? потом, как ваши обстоятельства? О втором вопросе я интересуюсь потому, (что) здесь пронеслись слухи, которые я желал бы со всем участием моего сердца, чтобы были ложны. Говорят, что ваш дом сгорел. Мне очень неприятно было слышать об этом, зная, как вам дорого отцовское гнездо ваше. Вы, сделайте милость, известите меня об этом. Еще занеслись для меня другие вести, также очень, очень неприятные для меня, будто бы сгорел Нежинской лицей. Признаюсь, оно так меня огорчило, как не огорчило бы известие о сгоревшем моем собственном отцовском доме. И когда я вспомнил, как безжалостно поступила со мною судьба, или, может, какое-нибудь предопределение, или, может быть, я сам, - но не тот я, который я есть во глубине души моей, но я, раздосадованный дорожными (неприятностями), рассерженный станционными смотрителями; то, признаюсь, невыразимый упрек кипит во мне. И, как нарочно, какое было тогда прекрасное утро! одно из тех самых, которые принадлежат невозвратной нашей юности. Я и у вас был после того смутен и не с такою ясностью вас встретил. Вы уведомите меня поскорее; может быть, это неправда, и страшный Лемносский пожар породил всю эту длинную историю пожаров только на словах.

Известите о том, что нового в вашей стороне. Наши все ведут себя довольно хорошо и не переменились ни в чем. Божко решился наконец совершенно углубиться в бездну мудрости и солидной, акуратной жизни. Все просит читать книг, и хотя еще ничего не прочитал, но со временем успеет. Карт совершенно не берет в руки; только два раза, когда я зашел к нему, он пунтировал, но и то проиграл не больше, как рублей четыреста. Шаржинский, как вам известно, навостряет лыжи в Радзивил<ов> почтмейстером и, вероятно, скоро удерет оттуда опять в Петербург, если только какая-нибудь Полька не сядет верхом на его синие очки. Р<оманович> женился на одной вдове, вояжировавшей в Италию, из которой может выйти четыре Р<омановича> и которая едва ли не старше еще и его летами. Симоновский по-прежнему обыкновенно решительно недоволен всем. Данилевский вам кланяется; Прокопович тоже; нижеподписавшийся тоже.

Собираюсь ставить на здешний театр комедию. Пожелайте, дабы была удовлетворительнее сыграна, что, как вы сами знаете, несколько трудно при наших актерах. Да кстати: есть в одной кочующей труппе Штейна, под дирекциею Млотковского, один актер, по имени Соленик. Не имеете ли вы каких-нибудь о нем известий? и, если вам случится встретить его где-нибудь, нельзя ли как-нибудь уговорить его ехать сюда? Скажите, что мы все будем стараться о нем. Данилевский видел его в Лубнах и был в восхищении. Решительно комический талант. Если же вам не удастся видеть его, то, может быть, вы получите какое-нибудь известие о месте пребывания его и куда адресовать к нему".

Возвратясь осенью 1835 года в Петербург, Гоголь почувствовал сильнее прежнего необходимость поправить свое здоровье в теплом климате и начал готовиться к путешествию на Кавказ или в другой подобный край заблаговременно. Второе издание "Вечеров на хуторе" и постановка на сцену "Ревизора" доставили ему к тому средства. Но кто бы мог думать, что автор такой смешной (я не говорю: веселой) комедии, как "Ревизор", страдал от нее не только во время ее представления, но и задолго до него? Причины его страданий объяснить трудно. Довольно, впрочем, сказать, что он сам ставил на сцену свою комедию и усиливался образовать для нее актеров: подвиг, требующий усилий продолжительных и авторитета непреложного. До какой степени удались ему его хлопоты, видно отчасти из следующих писем его к М.С. Щепкину и из "Письма к одному литератору" (А.С. Пушкину), напечатанного им впоследствии (с сокращениями) в приложениях к "Ревизору". Помещаю их одно за другим, в хронологическом порядке.

1

"1836, СПб. Апреля 29. Наконец пишу к вам, бесценнейший Михаил Семенович. Едва ли, сколько мне кажется, это не в первый раз происходит. Явление точно замечательное: два первые ленивца в мире наконец решаются изумить друг друга письмом. Посылаю вам "Ревизора". Может быть, до вас уже дошли слухи о нем. Я писал к ленивцу 1-й гильдии и беспутнейшему человеку в мире, П<огодину>, чтобы он уведомил вас; хотел даже посылать к вам его, но раздумал, желая сам привести к вам и прочитать собственногласно, дабы о некоторых лицах не составились заблаговременно превратные понятия, которые - я знаю - чрезвычайно трудно после искоренить, но------я такое получил отвращение к театру, что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силах удержать поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо.----------Мочи нет. Делайте что хотите с моею пиэсою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях; полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Бранят и ходят на пиэсу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество Государя, пиэса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины - и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью.

Комедию мою, читанную мною в Москве, под заглавием "Женитьба", я теперь переделал и переправил, и она несколько похожа теперь на что-нибудь путнее. Я ее назначаю таким образом, чтобы она шла вам и Сосницкому в бенефис, что, кажется, случается в одно время года. Стало быть, вы можете адресоваться к Сосницкому, которому я ее вручу. Сам же через месяца полтора, если не раньше, еду за границу, и потому советую вам, если имеется ко мне надобность, не медлить вашим ответом и меньше предаваться нашей общей приятельнице, лени".

2

"1836, мая 10. СПб. Я забыл вам, дорогой Михаил Семенович, сообщить кое-какие замечания предварительные о "Ревизоре". Во-первых, вы должны непременно, из дружбы ко мне, взять на себя все дело постановки ее. Я не знаю никого из актеров ваших, какой и в чем каждый из них хорош; но вы это можете знать лучше, нежели кто другой. Сами вы, без сомнения, должны взять роль городничего: иначе она без вас пропадет. Есть еще труднейшая роль во всей пиэсе - роль Хлестакова. Я не знаю, выберете ли вы для нее артиста. Боже сохрани, (если) ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных! Он просто глуп; болтает потому только, что видит, что его расположены слушать; врет потому, что плотно позавтракал и выпил порядочного вина. Вертляв он тогда только, когда подъезжает к дамам. Сцена, в которой он завирается, должна обратить особенное внимание. Каждое слово его, то есть, фраза или речение, есть экспромт, совершенно неожиданный, и потому должны выражаться отрывисто. Не должно упускать из виду, что к концу этой сцены начинает его мало-помалу разбирать; но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее и чем далее - громче и громче. Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь была исполнена плохо, потому что для нее нужен решительный талант. Жаль, очень жаль, что я никак не мог быть у вас. Многие из ролей могли быть совершенно понятны только тогда, когда бы я прочел их. Но нечего делать. Я так теперь мало спокоен духом, что вряд ли бы мог быть слишком полезным. Зато, по возврате из-за границы, я намерен основаться у вас в Москве. С здешним климатом я совершенно в раздоре. За границей пробуду до весны, а весною к вам. Скажите Загоскину, что я все поручил вам. Я напишу к нему, что распределение ролей я послал к вам. Вы составьте записочку и подайте ему, как сделано мною. Да еще - не одевайте Бобчинского и Добчинского в том костюме, в каком они напечатаны: это их одел Х<раповицкий>. Я мало входил в эти мелочи и приказал напечатать по театральному. Тот, который имеет светлые волоса, должен быть в темном фраке, а брюнет, т.е. Бобчинский, должен быть в светлом. Нижнее - обоим темные брюки. Вообще, чтобы не было форсированья. Но брюшки у обоих должны быть непременно, и притом остренькие, как у беременных женщин. Покаместь прощайте. Пишите; еще успеете. Еду не раньше 30 мая, или даже, может, в первых июня".

3

"(1834), Мая 15. СПб. Не могу, мой добрый и почтенный земляк, никаким образом не могу быть у вас в Москве. Отъезд мой уже решен. Знаю, что вы все приняли бы меня с любовью; мое благодарное сердце чувствует это. Не хочу и я тоже с своей стороны показаться вам скучным и неразделяющим вашего драгоценного для меня участия. Лучше я с гордостью понесу в душе своей эту просвещенную признательность старой столицы из моей родины и сберегу ее как святыню в чужой земле. Притом, если бы я даже приехал, я бы не мог быть так полезен вам, как вы думаете. Я бы прочел ее вам дурно, без малейшего участия к моим лицам, - во-первых, потому, что охладел к ней; во-вторых, потому, что многим недоволен в ней, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли меня мои близорукие и неразумные критики. Я знаю, что вы поймете в ней все, как должно, и в теперешних обстоятельствах поставите ее даже лучше, нежели если бы я сам был. Я получил письмо от Сер-<гея> Тим<офеевича> Аксакова тремя днями после того, как я писал к вам, со вложением письма к Загоскину. Аксаков так добр, что сам предлагает поручить ему постановку пьесы. Если это точно выгоднее для вас тем, что ему, как лицу стороннему, дирекция меньше будет противоречить, то мне жаль, что я наложил на вас тягостную обузу. Если же вы надеетесь поладить с дирекцией, то пусть остается так, как порешено. Во всяком случае я очень благодарен Сер<гею> Т<имофеевичу>, и скажите ему, что я умею понимать его радушное ко мне расположение.------

Я дорогою буду сильно обдумывать одну замышляемую мною пиэсу. Зимою в Швейцарии буду писать, а весною причалю с нею прямо в Москву, и Москва первая будет ее слышать. - Мне кажется, что вы сделали бы лучше, если бы пиэсу оставили к осени или зиме".

Приведу теперь выписки из "Письма Гоголя к одному литератору".

"Ревизор сыгран (говорит он), и у меня на душе так смутно, так странно... Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое".

Далее:

"Итак, неужели в моем Хлестакове не видно ничего этого? Неужели он - просто бледное лицо, а я, в порыве минутно горделивого расположения, думал, что когда-нибудь актер обширного таланта возблагодарит меня за совокупление в одном лице таких разнородных движений, дающих ему возможность вдруг показать все разнообразные стороны своего таланта? И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито-досадно. - С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся - и этот судья я был сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие.----------Еще раз повторяю: тоска, тоска! Не знаю сам, отчего одолела меня тоска. ----------Я устал душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий! Бог с ними со всеми! мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы бежать теперь Бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их, как Бог знает чего".

Это было писано 25 мая 1836 года. Прочитав этот отрывок, каждый почувствует, до какой степени душевные силы поэта были истощены стараниями выразить своею комедиею непонятное для ее исполнителей и неприятными столкновениями с людьми, которые не знали цены его таланту и не щадили его сердца. Им овладела тоска, которую должен был бы почувствовать каждый художник, обманувшийся в своих гордых надеждах, и тем сильнее она одолела его, что здоровье его было изнурено множеством написанных им с 1829 года сочинений, трудами по службе и приготовлениями к таким работам, как "История Малороссии" в шести и "История Средних веков" в девяти томах. Ему необходимо было вырваться из своей сферы и искать спокойствия и исцеления вдали от отечества, среди немых для него племен, среди посторонних для него интересов, среди памятников минувшего времени, столь успокоительно говорящих поэтической душе [131], среди бессмертных созданий кисти и резца, среди вечной весны, которой он так жаждал, бывало, в Петербурге и о которой писал к своему другу в Киев: "Дай мне ее одну, одну - и никого больше я не желаю видеть!"

Так следовало заключить о нем из известных доселе внутренних и внешних его обстоятельств. Но, в "Авторской исповеди" мы находим новое объяснение, почему он оставил службу и удалился из России, - объяснение, не исключающее, однако ж, ничего сказанного выше. Он говорит, что причиною этой поездки, кроме некоторых неприятностей, были задуманные им тогда "Мертвые души" и что этот труд свой он считал прямою государственною службою [132].

Я уверен, что многим, знавшим Гоголя лично, покажутся странными слова его. Они приведут в недоумение и тех, кто будет перечитывать заграничные письма Гоголя, помещенные далее в моем "сборнике". Припоминая его обыкновенные разговоры, его саркастические выходки и разные житейские дрязги, никто не скажет, чтоб Гоголь в своей поездке за границу управлялся всего более желанием быть тем, чем он не в состоянии был показать себя на службе, то есть "гражданином земли своей"; ибо он не любил обнаруживать даже и перед близкими друзьями сокровеннейших движений души своей, и то, что для него было всего священнее, он всего глубже таил в своем сердце [133]. Мало того: он почти всегда старался отклонить от своего тайника пытливый взор наблюдателя, посредством одному ему свойственной проказливости. Потому-то многие, перед выездом его за границу, слышали от него только жалобы на северный климат и на разные неприятности в сношениях с холодными и тупыми людьми; некоторые объясняли себе его удаление из России неудачною привязанностью к одной девице, - привязанностью, которая не могла бы ни к чему привести его. Но никто ни прежде, ни после его отъезда не мог иметь и в помышлении, чтобы на этот раз государственная служба, как всегда, стояла впереди всех его действий.

Есть люди - и их довольно много - которые, не находя возможности согласить в уме противоположные, по-видимому, поступки Гоголя в разные эпохи его жизни, полагают, что он только впоследствии начертал себе известный план поведения, и уверял себя и других, что он никогда не чувствовал и не действовал иначе. Но ведь это же самое говорят и относительно его религиозности, опираясь на нескольких словах, вырывавшихся у него из уст в минуты беззаботной веселости. А между тем он смертью своею доказал, что он был не только истинный христианин, но и покорнейший сын Православной Церкви.

Как, однако ж, объяснить в его характере кажущиеся противоречия? Почему, например, он, будучи глубоко целомудрен в душе, позволял себе иногда песни и шутки вовсе нецеломудренные? почему, при своем уважении к учению Отцев Церкви, он иногда, в припадке веселости, как будто забывал о нем? или каким образом, стоя на высоте христианского смирения, он точно подбирал себе круг друзей исключительно между богатыми и знатными?

Я за тем предлагаю эти вопросы, что они сильно занимали меня, пока я не выяснил себе личности Гоголя; ибо я не всегда питал к нему те чувства, с которыми теперь начертываю историю его внешней и внутренней жизни. Сомнения, недоумения, негодование на кажущуюся пошлость его поступков, презрение к мнимой его надменности и кичливости и другие тягостные и неприятные чувства, которые возбуждал Гоголь в разные времена своей жизни в истинных своих почитателях, были и моими чувствами; и чем больше я ценил талант его, тем сильнее восставал в душе против того, что я называл тогда темными сторонами его характера. Даже в то время, когда над его могилой раздавались еще свежие сожаления и высказаны были несколькими его друзьями искренние их убеждения касательно его человеческой личности, дух сомнения не оставил меня, и я, изображая, в кратком очерке, его детство, не хотел перейти за черту того, что относится собственно к его таланту, или к тому возрасту, в котором все извинительно.

Но когда передо мной открылись все материалы для его биографии, которые читатель найдет в этой книге, и я вошел в более близкие отношения с душою поэта, мои сомнения и недоверчивость к нему начали уступать место вере в искренность его убеждений и удивлению к его постоянным усилиям возвыситься над самим собою.

Но убедят ли мои слова читателя, еще незнакомого со всеми известными мне обстоятельствами жизни поэта? Нет; даже объяснения, которые сделал бы я ему теперь на предложенные выше вопросы, не могут быть приняты им так, как они составились в уме моем. Необходимо самому читателю пройти до конца испытующим умом все проявления характера и души Гоголя, сколько сохранено их от забвения в этом сборнике, и, по мере своей способности, анализировать столь высокий и трудный предмет, составить себе собственные убеждения. Я в этом случае имею перед ним только преимущество первенства. Я был уже в этом необыкновенном тайнике, я привел в нем кое-что в порядок, чтобы каждый предмет получил свою видимость; я составил об нем кой-какие заметки, которые облегчат для других изучение предмета, и теперь предлагаю каждому войти в этот тайник и вынести из него что кто может вынести.