Глава 11 СОЛОМИНКИ НА ВЕТРУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 11

СОЛОМИНКИ НА ВЕТРУ

Бойкот мирных переговоров демократами продолжался, несмотря на усилия Рэймонда Робинса и его группы. Западные капиталисты боялись большевизма почти так же, как германского милитаризма. Они оказались перед острой дилеммой не меньше, чем Советы. В Советах кое-кто сомневался, стоит ли принимать какую-либо помощь от любого империалистического правительства, и предпочитали революционную войну до сепаратного мира; в то же время другие, воспламененные успехами, которых они достигли, чувствовали по дерзкому упрямству Троцкого в Бресте, что их позиция укрепилась и что германская революция стала ближе.

На Бойса Томпсона нападали в большевистской прессе за то, что он – «представитель Уолл-стрит и пытается заполучить всю Сибирь для семьи Морган и ради своей заинтересованности в меди». К тому времени, как он уехал из Петрограда, Томпсон стал рьяным защитником признания большевиков. Он оставил Робинса, чтобы тот тесно сотрудничал со Смольным, в то время, как заметил Робинс, «для него было бы разумнее уехать и работать с другой стороны». По пути домой Томпсон остановился в Лондоне и вместе с Томасом В. Ламонтом, партнером Моргана, провел переговоры с Ллойд Джорджем, который предложил деятельную поддержку для неких совместных действий, дружественных к большевикам. На родине Томпсон организовал деловых людей и встретился с сенаторами, и в 1918 году, когда я вернулся, он все еще работал с Робинсом, чтобы добиться признания новой республики54.

Были и еще люди с Уолл-стрит, признававшие реальность революции, поскольку они не могли по мановению волшебной палочки заставить ее исчезнуть. Томас Д. Тэчер, сын выдающегося нью-йоркского адвоката, который сам позже стал судьей, разделял со мной одну и ту же платформу, выступив против интервенции перед Экономическим клубом в Бостонском городском клубе 20 декабря 1918 года.

Однако человеком, на которого эта ситуация повлияла больше всего, был Рэймонд Робинс. Трагичная, сложная личность, он сохранял глубокую преданность, даже когда другие, казалось, конфликтовали. Своим присутствием в миссии Красного Креста он был обязан Теодору Рузвельту, и до самой смерти Рузвельта был предан ему. Рузвельт добился назначения Робинса в миссию после того, как отказался возглавить ее сам. Он был в долгу перед Робинсом, который разбил ряды демократической партии, чтобы поддержать кампанию Рузвельта на третий срок. А Робинс примкнул к Рузвельту в 1916 году, когда демократы из-за влияния Робинса на голоса трудовиков потребовали его возвращения: в отчий дом. Он начал свою политическую жизнь в Чикаго как крестоносец за честное, справедливое голосование. Вместе с Гарольдом Иксом он поддерживал кандидатов-реформаторов, пытаясь вытеснить контролирующих их Джона Куглина и Майка Кенна. Как Икс, он был предан анафеме в «Чикаго трибюн». Они с Иксом были в высшей степени ответственны за выборы и поддерживали кабинет мэра-реформатора Вильяма Девера.

Несмотря на то что он непоколебимо поддерживал капитализм, Робинс проявлял решительный реализм, когда речь заходила о большевиках. «На кону не то, что мы думаем, что они должны делать, но то, что они собираются делать, и именно это я и пытаюсь довести до Вашингтона», – как он сам сказал обо всем этом.

Поэтому для меня было совсем не удивительно, что Робинс, по мере того как его роль как закулисного посла делалась все значительнее, все больше и больше подпадал под влияние большевиков, они все больше производили на него впечатление. Это казалось почти неизбежным, поскольку его окружали пессимистично и подозрительно настроенные люди, начиная с посла и заканчивая Артуром Баллардом, бодро курсировавшим между посольством, штабом Красного Креста и гостиницей «Европа».

Баллард явился последним прибавлением к подхалимам, окружавшим посла Фрэнсиса. Поздней осенью его привез из Москвы Сиссон, где он писал для Криля и был тесно связан с консулом Соединенных Штатов генералом Мэддином Саммерсом. Баллард стал главой секции Информационного бюро в Петрограде. Раньше он писал для «The Outlook», и я знал его как ревностного сторонника социализма. Он был единственным, кого Криль попробовал отправить в Россию, как человека, «сочувствовавшего» революции. Работая на нового хозяина, он с готовностью приспособился к нему. Даже перед тем как уехать домой, он выступил с инициативой перед Комитетом общественной информации, чтобы написать, совместно с Эрнестом Полем, самую броскую брошюру «Красная, Белая и Синяя книга, или Как в Америку пришла война». А в Москве, как хамелеон, выскочивший из жилетного кармана Саммерса, он разделил антипатию консула ко всему большевистскому (для Саммерса это было влево от монархизма). В Петрограде часть его работы заключалась в том, чтобы быть в тесном контакте с Саммерсом. Он больше не говорил, как мне довелось слышать, о неизбежности «честной перед Богом классовой борьбы». Он переметнулся в сторону от радикальной установки, перескочил через либерализм и сделался реакционером, т. е. сделал «полное колебание маятника», как он позднее озаглавил свою книгу о России.

В припадке откровенности я сказал Робинсу, что Рид и я окрестили Информационное бюро – бюро разведки, после ABVX незначительных поучительных эпизодов. Насчет первого мне признался сам Баллард, что он занимается разведкой среди наших русско-американских друзей. Меня интересовало, насколько далеко он зашел, однако сияющие глаза Робинса засверкали еще больше, и он спросил: «А второй?»

Я объяснил, что Баллард, который в любом случае был великим болтуном и всегда обожал рассказывать историю своей жизни, упорно пытался выудить из меня какие-нибудь нежелательные признания. Он с удовольствием рассказывал мне, как восхищается большевистскими лидерами: Лениным, Троцким, Луначарским, Каменевым, Коллонтай. Особенно его интересовала Коллонтай, поскольку она жила в Бруклине и верила, так, во всяком случае, ему говорили, в одинаковый стандарт для обоих полов, или, как она это называла, – в свободную любовь. (Не могу сказать, какое к этому отношение имеет Бруклин.) И вот однажды он прямо заявил мне, как сильно уважает Ленина. Да, сказал он, я пытался, но не смог найти ни одной дурной черты в его характере. Сам он лично мог бы поручиться за то, что Ленин – «человек совершенно цельный». Некоторое время он казался задумавшимся, а затем, когда я ничего не сказал, выдал такую внутреннюю информацию: вместе со службами разведки британцев, французов, итальянцев и американцев он «тщательно прочесал всю биографию Ленина», а сунув нос во все щели и углы, оставил это занятие. Он не смог найти ни следа какого-нибудь скандала. Нет, сэр, изумленно произнес он, что мне показалось особенно омерзительным, в записях ничего не было: «Он даже не волочился за женой другого человека».

Казалось, Робинс пришел в тихую ярость. Он был человеком весьма достойным. Несмотря на прямолинейность и раскованность, которую любил демонстрировать, он не всегда раскрывал свои подлинные чувства. Из него получился бы хороший игрок в покер, примером служит его письмо жене (20 декабря): «О нашей дипломатии лучше не говорить… Каждый час я ожидаю, что меня отзовут со службы». Я уверен, что его близкие не имели никакого представления об этих чувствах. Он и Джудсон «ожидали, что им объявят выговор», продолжал он в том же письме. Однако, когда Джудсона отозвали, даже стоический и всезнающий Гумберг, казалось, был потрясен. «Ну, я почти анархист в результате такого опыта на дипломатической службе у организованного правительства», – продолжал Робинс писать жене. И все же со мной он говорил доверительно даже о после Фрэнсисе; это правда, что пожилой джентльмен все еще не видел разницы между анархистами и социалистами, между большевиками и социалистами-революционерами, снисходительно заметил Робинс, однако он больше не думает, что Ленин и Троцкий – германские агенты.

Мысль о том, что эти два господина с Уолл-стрит в Лондоне пытаются продать правительство большевиков разным представителям высших официальных кругов Лондона, наверное, действовала на Робинса как тонизирующее средство. Очевидно, Ламонт и Томпсон, посетив таких людей, как Джон Бухан, позднее лорда Твидсмюра, сэра Эдуарда Карсона, находившегося в доверии у военного кабинета; адмирала Реджинальда Холла, главу Британской службы разведки военно-морского флота; лорда Ридинга и Монтегю Норманна, управляющего Банком Англии, нашел, что все они мыслят одинаково. (Когда позднее Ламонт писал об этом, он заметил, может зря, что эти чиновники «все были тупоголовыми людьми».)

Во время продолжительного завтрака на Даунинг-стрит, 10 Ллойд Джордж сам заявил, что он «весьма усердно пытается сотрудничать с новым советским правительством». Он «реалист, хотя все шансы против этого, – и решительно попытается удержать Россию в войне». Он предложил направить объединенную англо-американскую миссию, возможно состоявшую из двух-трех человек, которые будут иметь это в виду, хотя Россию можно будет удержать только в «чисто оборонительных отношениях» . Затем премьер-министр сказал, что солдаты русской армии, «у которых не было оружия, еды или теплой одежды, которыми руководили плохо, чуть ли не на грани измены», имели основания вернуться домой с фронта. В разгар этих волнующих воспоминаний, как определил Ламонт этот поворотный пункт в истории, в которой он в то время играл роль дружелюбно настроенного enfant terrible55 среди наций, он перестает поощрять британского премьер-министра, «сказав, что красный террор еще не поднимал головы…».

Томпсон и Ламонт сошли с парохода в Нью-Йорке утром, накануне Рождества, «ничуть не сомневаясь» в том, что президент встретится с ними. В ушах у них все еще звенели прощальные слова Ллойд Джорджа: «Вы вернетесь, оба, и увидите своего президента. Он полон либеральных идей. Он будет готов действовать со мной заодно». Однако Вильсон отказался. Им было сообщено, что он не желает говорить ни с кем, кто «просит миллион долларов», чтобы удержать Керенского у власти. И тогда они написали ему памятную записку, меморандум.

Вильям Эпплмэн Вильямс сообщает, что, когда, подстрекаемый некими сенаторами и другими фигурами, Томпсон опять попытался добиться интервью с президентом, ему торжественно объявили, что у президента «простуда».

Определенные пункты условий меморандума Ламонта– Томпсона казались двусмысленными. «Признание большевиков не обязательно. Контакт это… В то же время он ни в какой степени не связывает правительство. Этот комитет [предложенный Ллойд Джорджем] будет действовать по обстоятельствам. Он будет работать с любой и каждой группой, пытаясь заставить Россию подняться перед угрозой Германии».

В любом случае мертворожденное предложение Ллойд Джорджа не шло далее посланий, перевозимых Робинсом и завизированных послом 2 января. В разговоре в начале января, который состоялся у меня с Робинсом, тот намекнул мне на послания, говоря об «осязаемой поддержке», которую согласился оказать ему пожилой джентльмен, помогая связаться с Троцким. В одном из этих документов (ни один из них не был отправлен), как мы теперь знаем, содержалось обещание: в случае если центральные силы откажутся заключать «демократический мир» и Россия «будет вынуждена продолжать войну», тогда Фрэнсис будет просить свое правительство «о полной поддержке России, которая только возможна». Сюда входила амуниция для русской армии, а также боеприпасы, продление кредитов и техническая помощь. И, что существенно, Посол сказал, что если враждебные действия против Германии будут серьезно осуществляться русскими армиями, «которыми сейчас командуют народные комиссары», то он порекомендует официально признать правительство большевиков. Во втором документе Фрэнсис говорит, что у него имеется информация из надежных источников, что заверения Соединенных Штатов о поддержке могут оказать решительное влияние на лидеров большевиков в случае провала мирных переговоров. Таким образом, он полагал, что это его долг, «не взирая на предшествовавшие телеграммы», предоставить представителей, которые могли передать большевистским вождям подтверждение того, что, если Россия будет продолжать войну с Германией, «я порекомендую американскому правительству оказать стране всю возможную помощь и поддержку» На полях карандашом было приписано: «Полковнику Робинсу: это – суть телеграммы, которую я направлю в Деп [артамент], поскольку вы сообщили мне, что мирные переговоры закончились и советское правительство решило продолжать войну с Германией и Австро-Венгрией». Д. Р. Ф. 1/2/18».

10 января мы с Ридом снова были в Таврическом дворце, где пятью днями раньше собиралось Учредительное собрание. На этот раз там открывался Третий съезд. Мы ждали Рейнштейна, который решил, что Джон и я должны вытянуть соломинки (бросить жребий), кто из нас будет представлять американских товарищей. Разумеется, кто бы из нас ни выступал, это стало бы обычным делом, мы передали бы приветствия от американских социалистов, которые к настоящему времени разошлись из-за вопроса о войне, поэтому мы могли бы представлять только часть их.

– У меня есть подозрение, – сказал я Джону, – что хорек уже разнюхал насчет этого консульского дела.

Государственный департамент расспрашивал Фрэнсиса относительно деятельности Рида, ибо Вашингтон был встревожен американским консульством, которое сообщило, будто чета Рид будет «перевозить документы», уезжая из Петрограда. И Луиза Брайант, и Рид сначала ходили к Троцкому, до того как Луиза уехала, чтобы получить разрешение путешествовать как дипломатические курьеры. В таком случае их багаж не стали бы перетряхивать и он не пропал бы, как, кажется, потерялась часть ее багажа, когда она ехала в Россию. Каждый из них вез записки, собранные за несколько месяцев, всякого рода плакаты, документы и газеты, а Рид еще брал образцы всякого рода вещей, сувениров, которые мы привезли для большевиков. Троцкий без вопросов дал Луизе Брайант статус дипкурьера. Что же до Рида, он сказал, что тому лучше сделать следующее: он назначит его советским консулом в Нью-Йорке. Это было как раз то, что могло отвечать желанию как Троцкого, так и Рида, и если бы Троцкий до такой степени не был лишен чувства юмора, то я посчитал бы это не чем иным, как розыгрышем – от начала до конца. Я никогда не был уверен, как, впрочем, и сейчас, насколько серьезно воспринял это Рид, хотя ему весьма понравилась эта мысль.

– А как об этом узнает Сиссон? – спросил Рид.

– Он знает об этом все, можете быть уверены, и не через своих полицейских-филеров. А разве вы сами не рассказали об этом половине американской колонии?

Арно Дош-Флеро, корреспондент газеты «Нью-Йорк уорлд», был одним из тех, кто был в курсе. Рид сказал ему: «Когда я стану консулом, я полагаю, что мне придется женить людей. А я ненавижу свадебную церемонию. Я просто скажу им: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!»

– Знает он или нет о назначении меня консулом, – сказал Рид, – но Сиссон, вероятно, сделает все, чтобы не дать мне уехать домой. Если бы он не был таким мелким хорьком, я бы сегодня дал ему в морду.

– Ну, он не такой уж всемогущий. Кроме того, здесь вы ему не нужны. От одного только вашего присутствия у посла поднимается давление.

Подошел Рейнштейн, и мы потянули соломинки. Мне повезло, я выиграл. Я чувствовал себя очень несчастным. Мне это было не нужно. Когда я прочел свой кусок в той части программы, когда представляли гостей из других стран, несокрушимый Рид решил, что он тоже выступит, и он таки произнес речь. Рейнштейн в цветистых фразах представил его, что на самом деле даже перекрыло речь Джона, надолго задержавшегося на суде, который ожидает Рида вместе с другими осужденными издателями газеты «Массы», и сравнил его с Либкнехтом в Германии. Рейнштейн порядком завел народ.

Когда Рид закончил, он занял место рядом со мной и сказал:

– Дома нас так никогда не принимали.

Троцкий вернулся из Брест-Литовска, и мы оба, вместе с более чем сотней делегатов в большой квадратной со стеклянным куполом аудитории, недавно украшенной красными флагами, сгорали от желания узнать, что сообщит Троцкий и что скажет Ленин по поводу мирных переговоров. Наши речи были краткими и едва ли глубокими, но от них и не ожидалось зажигательности. И самое странное то, какое важное значение этим выступлениям придал высокоуважаемый американский историк, который примерно сорок лет спустя в какой-то из своих многочисленных книг о русско-американских отношениях посвятил примерно 650 слов нашим речам. Он пришел к выводу, что мы с Ридом пылко верили в неизбежность революции в Соединенных Штатах56.

Цитаты, приводимые историком, не предполагают никаких подобных выводов, они были выхвачены из тех частей наших выступлений, которые он не стал цитировать. Он говорит, что взял свою версию из русского перевода на английский язык, который обнаружил в архиве американского посольства в Петрограде и который был лишь слегка просмотрен автором на предмет того, чтобы выправить их в грамматическом отношении. Однако цитаты, приводимые выдающимся историком, довольно тесно соотносятся с версией, которой воспользовался Сиссон через тринадцать лет после этого события. Он приписал цитаты газете «Известия» от 11 января, чтобы сделать довольно очевидным, что текст, находившийся в архивах посольства, на самом деле был переводом статьи из «Известий». Сиссон приводит всю статью о наших выступлениях и представление Рида, сделанное Рейнштейном, но ни эта статья, ни заметка в «Правде» от 2 января (оба перевода которой есть в моих бумагах) не подтверждают, что мы с Ридом полагали, будто революция в Америке неизбежна57.

Наоборот, особенно учитывая мой прежний опыт с переводчиком на Первом съезде, обе газетные статьи, хотя и полные жаргонных слов, которые ни один из нас не стал бы говорить, указывают на удивительную сдержанность переводчиков. Даже Сиссон, которому показалось, будто мы с Ридом представляем собой «жалких бормотунов», не смог утверждать, что мы верим в неотвратимость революции на родине.

Однако тогда же Сиссон, книга которого вышла через два года после признания Советского Союза Соединенными Штатами, невольно доказав, что Робинс был все время прав, не нашел лучшего способа дискредитировать своего врага Робинса, как изобразить его романтиком и мечтателем, оторванным от таких реалистов, как Мэддин Саммерс и Фрэнсис.

Узнав, что Ленин произнесет свою речь лишь на второй день съезда и что Троцкий будет читать доклад только на третий день, я покинул галерею прессы и пошел прогуляться по коридорам. Там я наткнулся на Арнольда Нейбута, которого видел опять-таки в Петрограде несколькими днями ранее. Он собирался отправить депешу в свою газету во Владивостоке «Красное знамя» и сказал, что процитирует Рида и меня.

– Но зачем? Что такого мы сказали?

– О, – возразил он, – ничего особенного, но о первом дне не так-то много можно написать. Завтра все оживет, когда будет прочитан доклад Ленина, – однако я слышал, что он завтра будет говорить о чем угодно, но только не о войне и мире.

– А о чем еще здесь можно говорить?

– О многом. – Нейбут не сводил с меня глаз. – Ленин по-прежнему в одиночестве, полагаю я, и на этом съезде не будут обсуждаться настоящие линии фронта, даже если об этом заговорит Троцкий. Троцкому следовало бы умерить пыл в свете этих паршивых условий, которые они предлагают в Бресте, однако он попытается состроить хорошую мину при плохой игре.

Размышляя над словами Нейбута, я чувствовал, что он все видит гораздо отчетливее, находясь вдали от Петрограда. Было что-то неотразимое для меня в его порывистых гибких движениях, в его напористости и открытости. Вдруг сквозь клацанье пишущих машинок я услышал знакомый голос, низкий, насмешливый. Это был Алекс Гумберг.

Я спросил его, отчасти чтобы вызвать у него досаду, поскольку понимал, что он почти ничего не расскажет мне, чем могли закончиться все эти интервью между Лениным и Робинсом, а также Садулем, которыми, как я предполагал, он руководил.

– Например, Рэнсом говорит, что демократы не осмелятся признать социалистическое правительство и даже будут стараться удержать Россию в войне, хотя бы только держащей оборону. И даже если Советы откажутся заключить сепаратный мир, они все равно их не признают.

– Я хотел бы узнать, с чем пришли сюда ваши газетчики.

– О, не только они. Шатов утверждает, что союзники заигрывают с Калединым на юге.

– Не делайте ошибку, полагая, что все это – fait accompli58, тем или иным образом, – сказал Гумберг, напуская на себя загадочный вид, который означал, что он либо ничего не знал о предприятии Каледина, либо, если знал, что это меня не касалось. – Но если Ленин полагает, что об этом стоит рассказать Робинсу или еще кому-нибудь, то, быть может, ваши собратья-репортеры позволят ему сделать это. – Излив свой сарказм, он произнес другим тоном: – Ленин находится под огромным влиянием Маркса, следует традициям Маркса, он гнет свою линию осторожно, пытаясь увидеть, какая группа сил может переиграть другую, прежде чем они обе соберутся и сожрут Россию. Я сказал ему, что видел Робинса и что он, похоже, продал Ленина так же, как сейчас это делает Троцкий.

– О, этот полковник! – усмехнулся Гумберг. – Вы же знаете, полковник не остановится на полпути. Сейчас он приписывает какие-то свои лучшие идеи Ленину, даже вкладывает в уста Ленина какие-то замечательные убеждения относительно Америки. Он заставит Ленина подумать, что Теодор Рузвельт – человек другого поколения. Он также верит каждому сказанному им слову.

– У него много фактов насчет Америки – он их отбирает, разумеется, а Ленин любит факты. И ему также нравится Робинс. Он сам мне говорил.

– Алекс, что вы знаете о том, что Сиссон пристает к Риду? И с какого момента все это началось? И почему все это усилилось именно сейчас?

В первый и в последний раз я увидел, как утонченный Гумберг вспыхнул, однако он остался Гумбергом, с прекрасным самообладанием, превосходно контролировавшим себя, хотя ему это все было крайне неприятно, но он оставался объективным.

– Вы можете сказать своему приятелю, что все посольство знает о его игре с назначением консулом, о котором еще не было объявлено и никогда не будет. И не только Фрэнсис против этого. Когда об этом услышал Робинс, он сказал: «Джон уже слышит ружейные салюты, возвещающие о его прибытии в качестве первого советского консула в Америке. Это просто взывает к его романтическим чувствам. Однако это не поможет установить отношения между нашими двумя странами». А также вы можете сказать ему, чтобы он забыл обо всем этом.

– Что ж, значит, в этом все и дело, просто в предполагаемом консулате? Или, может, есть еще какие-то препятствия, которые надо убрать с дороги?

Гумберг никогда не лгал мне, и я думаю, что он не обманул меня, сказав:

– Я ничего об этом не знаю. Какие препятствия?

– Послушайте, не будьте бюрократом, Алекс. Вы – последний человек, который был бы чванливым ничтожеством. Вы прекрасно знаете, в чем больше всего заинтересован Джон, – он больше всего хочет попасть домой и написать свою книгу. Вы не поверите, какое количество заметок и источников он собрал. Конечно, он дурачится, ходит на дежурства с патрулем, он раздувает это дело с его назначением консулом, однако он предельно серьезен во всем, что касается работы. И вы прекрасно знаете, что он несколько недель подряд слал статьи, не подозревая, что его журнал закрыт. Что же вы об этом думаете? Никто не пишет, не желая, чтобы его материал был опубликован. Он хочет попасть домой. – И я в сердцах отошел от него.

Я вернулся на галерею для прессы. Рид был взволнован, поскольку ему удалось переговорить с Георгием Васильевичем Чичериным, который выступал перед нами. Чичерин, находившийся на царской дипломатической службе и активизировавшийся после революции 1905 года, недавно прибыл из Англии и теперь был действующим министром иностранных дел, пока Троцкий находился в Бресте. Он вызвал крики и аплодисменты, когда сказал:

– Товарищи! Пролетарско-крестьянское правительство России освободило меня и моих товарищей из тюрьмы, в которую меня бросили английские империалисты, главари мировой реакции… Эти английские империалисты, которые привыкли решать судьбы народов, были первыми, кто подчинился требованию пролетарского правительства освободить нас.

Теперь, поговорив с Чичериным, Рид был уверен, что в Британии было настоящее революционное брожение. Я начал возражать, что он не может рассчитывать на это.

– Если вы цепляетесь за революцию в Германии, в Англии или где угодно, то вы смотрите на мир сквозь розовые очки. Вы подпадаете в ту же ловушку, что и Бухарин, либо вас увлекает, как Троцкого, то, что может произойти.

– Вовсе нет, – ответил Рид. – Мы еще не знаем, что говорится в тезисах Ленина. Но я слышал, что он довольно грубо отзывался о товарищах, которые заблуждаются, полагая, что он – за национализм. Например, он не сбрасывает со счетов революцию в Германии, насколько я понимаю, просто он не говорит, когда она произойдет.

– Точно! – пылко воскликнул я. – И то, что Россия должна подписать мир, либо германцы сметут Октябрьскую революцию, в то время как союзники не повернут и головы!

Троцкий уехал в Брест-Литовск из Петрограда 28 января, однако прежде он прочел доклад на съезде, на сессии, которая включала также членов крестьянского собрания. В частности, он сказал: «Буржуазные правительства могут подписать любой мир. Правительство Советов не может. Либо мы будем уничтожены, либо будут уничтожены буржуазные власти по всей Европе. Мы вышли из империалистической войны и никогда к ней не вернемся. Я не могу сказать, что русская революция гарантирует победу над германским империализмом. Более того, я заявляю, что любой, кто говорит, что русская революция ни при каких условиях не обязана принимать неудачный, но не позорный мир, – это демагогия и шарлатанство. Мы не можем дать вам гарантий, что мы не заключим сепаратный мир. Если бы у нас были такие гарантии, то мы поставили бы русскую армию в зависимость от французского и американского золота. Мы сильны потому, что мы будим сознание людей, взывая их к протесту, во всех странах. Разговор между русской революцией и германским империализмом еще не закончен. Мы еще скажем свое слово там, и мы не свернем наши знамена». И он попросил, чтобы ему дали свободу действий, пообещав, что он не подпишет антидемократический мир. Ему развязали руки.

Встретившись с Робинсом после этой речи, я услышал, как тот сказал: «Он отошел от стигматов революционной партии войны». И, так замечательно разоблачив империализм, он возвращается в Брест-Литовск, чтобы разыграть свою козырную карту – революцию в Германии. Немцы не испугаются ни одной революционной армии, которой к тому же не существует. Поэтому он играл всем, что у него было, – революцией в Германии.

За неделю, что прошла до окончания съезда, пришли вести о забастовке в Германии, и сообщения были получены о победах Советов на Украине и на Дону, которые изрядно, хотя и на время, ослабили группировки Рады. Перед тем как поехать 15 января в Брест-Литовск, Троцкий назвал эти забастовки «первым признанием наших методов проведения мирных переговоров, которые мы получили от пролетариата центральных империй», и заявил, что дорога, которую делегаты прокладывают в Бресте, была единственной, по которой революция могла бы обеспечить свое развитие. Даже британская лейбористская партия возродилась к жизни и издала постановление59.

В настроении съезда появилась надежда и уверенность, прежде чем он завершился, чему способствовало присутствие крестьянских депутатов, собравшихся в большом количестве, и съезд был оживлен сверх меры. Были представлены все отдаленные провинции этой многонациональной, многоцветной толпы, многие из них были одеты в живописные национальные костюмы, и они выражали свое присутствие песнями и аплодисментами, своей верой в будущее правительство рабочих и крестьян. И теперь, с этими последними известиями казалось, что социалистическая республика не будет совсем одна.

Ленин отражал растущую надежду в своей речи, произнесенной в последний день. Его первая речь, на второй день съезда, была задумчивой. Маркс и Энгельс сказали: «Французы начнут это, германцы закончат». Но сегодня, сказал он, мы можем видеть, что легче начать революцию в странах, которые не так богаты и кто не может подкупить высшие слои рабочего класса. Псевдосоциалистические партии Западной Европы ничего не сделали. «Все повернулось по-другому, не так, как ожидали Маркс и Энгельс… Русские начали это, германцы, французы, англичане завершат, и социализм победит». Однако Ленин предусмотрительно не сказал, когда он победит в России.

Теперь, в последний день, он сослался на сообщения о победах Советов над Радой на юге и о забастовках в Германии в последние несколько дней и сказал:

– Мы не одиноки. Вы читали новости о революции в Германии. Пламя революции приближается все ближе и ближе к старому порядку. И мы, кто образовал Советы, вдохновили другие страны сделать такие же попытки. У трудящихся нет иного способа покончить с бойней.

– Мы закрываем этот исторический съезд Советов, когда все, похоже, указывает на то, что мировая революция нарастает и что не далеко то время, когда рабочие всех стран объединятся в одно государство и вместе построят новую социалистическую систему.

Это был конец речи, и все стали расходиться по домам. Мы никогда не слышали, чтобы Ленин выступал так, как он это сделал на закрытии Третьего съезда.

– Наверное, мне бы Владимир Ильич нравился больше, если бы он был желчным человеком, по крайней мере, более приземленным, каким он был вчера. Он лучше, когда не слишком увлекается надеждами, – тихо произнес Рид. Это прозвучало почти как вопрос.

– Я знаю, – ответил я. – Вы боитесь, когда видите всех вокруг такими эмоциональными, вы боитесь заразиться их лихорадкой, и что же тогда произойдет?

При всем волнении тех дней, что проходил съезд, Рид меньше всего волновался о деле его назначения гениальным консулом в Нью-Йорке, хотя к тому времени об этом было объявлено без излишних фанфар. Джон слишком был занят мировым горизонтом, чтобы думать о маленьком зловещем облачке, нависшем над его головой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.