Глава десятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава десятая

На другой день хозяин разбудил меня до рассвета и сказал, что мы отправляемся в его поместье. Через четверо суток мы прибыли на место. Принятый в семье как трудолюбивый и усердный слуга, я тем не менее так и не отказался от намерения вернуться на родину, откуда не получал ни известий, ни денег.

Попав в Париж, куда мы привели волов, я сообщил хозяину о том, что нам придется расстаться. Эта новость была воспринята им с сожалением.

Итак, я уехал и на третий день достиг Арраса; был уже вечер, работники возвращались домой после трудового дня. Я не хотел ехать сразу к отцу, а прибыл к одной из теток, которая предупредила родителей о моем приезде. Они не получали от меня писем, а потому считали умершим; я так и не понял, как эти письма могли пропасть или быть перехваченными. После рассказа о пережитых приключениях я спросил о своей жене. Мне сообщили, что отец приютил ее на некоторое время у себя, но она предалась разврату, и ее пришлось выгнать. Стало известно, что она беременна от одного адвоката, который ее преимущественно и содержит; с некоторых пор слухи о ней сошли на нет.

Меня не сильно беспокоила ее судьба, предстояло подумать о многом другом: с минуты на минуту меня могли арестовать в доме моих родителей, которых я, таким образом, подвергал опасности. Необходимо было подыскать более надежное убежище, где полиция была не так деятельна, как в Аррасе. Мой выбор остановился на одной окрестной деревеньке, Амберкур, где жил бывший кармелитский монах, друг моего отца. В то время, в 1798 году, священники скрывались, чтобы совершать богослужения, хотя к ним относились терпимо. Поэтому Ламберт, мой хозяин, служил мессы в риге[17], и поскольку его помощник был стариком, почти калекой, то я предложил исполнять обязанности пономаря и так хорошо с ними справлялся, что можно было подумать, будто я занимался этим всю жизнь. Точно так же я стал помогать отцу Ламберту в обучении деревенских детей. Мои успехи в преподавании даже наделали некоторого шума в кантоне, поскольку я нашел превосходное средство способствовать успехам учеников: я сам писал карандашом буквы, они обводили их чернилами, а ластик довершал остальное. Родители приходили в восторг.

Такая жизнь была мне по сердцу: облаченный в монашескую рясу, не привлекающий внимания властей, я мог не опасаться подозрений; с другой стороны, простая сельская жизнь, к Которой я всегда относился благосклонно, была очень приятна: родители учеников посылали нам пиво, дичь и фрукты. Наконец, в число моих учениц попали несколько хорошеньких крестьянок, выказывавших большое прилежание. Все шло хорошо, но вскоре мне перестали доверять — решили, что я якобы слишком расширил круг своих обязанностей, и пожаловались отцу Ламберту. Он сообщил мне об обвинениях в мой адрес; я убедил его в своей невиновности, и жалобы прекратились, но надзор за мной был удвоен. Однажды ночью, когда, движимый страстью к наукам, я собирался дать урок шестнадцатилетней ученице на сеновале, меня схватили четыре пивовара, отвели в хмельник, раздели догола и высекли до крови крапивой. Боль была так сильна, что я потерял сознание; придя в себя, я обнаружил, что нахожусь на улице голый, покрытый волдырями и кровью.

Что было делать? Возвратиться к отцу Ламберту значило подвергать себя новым опасностям. Снедаемый лихорадочным жаром, я решился отправиться в Марейль, к одному из своих дядюшек. Посмеявшись над моим несчастьем, меня обтерли сливками с постным маслом. Через восемь дней, выздоровев, я отправился в Аррас. Но мне нельзя было там оставаться — полиция могла узнать, где я нахожусь, поэтому я отправился в Голландию с намерением поселиться там; припасенные деньги давали мне возможность не спеша подыскать подходящее занятие.

Проехав Брюссель, я держал путь в Роттердам. Мне дали адрес таверны, где я мог остановиться. Там я встретил француза, который отнесся ко мне по-дружески, несколько раз приглашал обедать, обещал помочь с поиском хорошего места. Я с недоверием принимал все эти любезности, зная, что голландское правительство не отличалось разборчивостью в средствах при наборе рекрутов на морскую службу. Несмотря на все мои предосторожности, моему новому другу удалось-таки опоить меня каким-то напитком. На следующий день я проснулся уже на борту голландского судна, стоявшего на рейде.

Растянувшись на палубе, я размышлял о своей странной судьбе, когда один человек из команды, толкнув меня ногой, сказал, что надо вставать и идти за обмундированием. Я притворился, что не понимаю его слов; тогда сам лоцман отдал мне приказ но-французски. На мое замечание, что я не моряк, потому что не подписывал обязательства, он схватил веревку, намереваясь ударить меня; при этом жесте я выхватил нож у матроса, завтракавшего у грот-мачты, и, прислонившись к пушке, поклялся вспороть живот первому, кто вздумает ко мне приблизиться. На палубе произошла заварушка; на шум явился капитан, человек лет сорока, приятной наружности, с хорошими манерами. Он выслушал меня благосклонно — это было все, что он мог сделать в этой ситуации, потому что не в его власти было изменить правила найма в морской флот страны.

В Англии, где служба на военных судах тяжела, менее доходна и, главное, менее свободна, чем на судах торговых, матросов набирали насильственным путем. В военное время принудительный набор производился в море, на торговых кораблях, куда часто отдавали изможденных и хилых матросов за свежих и сильных; совершался он и на суше, в больших городах, причем забирали только тех, чьи-внешность и костюм говорили о том, что они знакомы с морской службой. В Голландии в то время, о котором я рассказываю, напротив, поступали так же, как в Турции, где в случае необходимости на линейные корабли брали каменщиков, конюхов, портных и цирюльников — следовательно, людей, небесполезных обществу. Когда по выходе из гавани корабль с подобным экипажем вступал в сражение, то он легко мог быть захвачен или потоплен.

Итак, мы имели на корабле людей, которые по своим наклонностям и образу жизни до такой степени не подходили к требованиям морской службы, что смешно было даже думать об их поступлении во флот. Из двухсот человек, призванных, как и я, вероятно, не нашлось бы и двадцати, которые когда-либо ступали на палубу.

Что касается меня, давно намеревавшегося поступить на морскую службу, то в нынешнем моем положении не было бы ничего дурного, если бы мне в перспективе не угрожало рабство. Прибавьте к этому дурное обращение начальника экипажа, который не мог мне простить мою первую выходку. При малейшем неправильном маневре на меня сыпались удары веревкой. Я был в отчаянии, раз двадцать мне на ум приходила мысль бросить на голову моего притеснителя что-нибудь тяжелое или столкнуть его в море, когда я буду стоять на вахте ночью. Я, конечно, привел бы в исполнение один из этих замыслов, если бы лейтенант, проникшийся ко мне дружескими чувствами за то, что я учил его фехтованию, не облегчил моего положения. Притом мы направлялись к Гельвецлаю, где стояло на якоре судно «Heindrack», к экипажу которого мы должны были присоединиться: при переходе с борта на борт я надеялся бежать.

В день перебазирования я отправился в числе двухсот семидесяти рекрутов на маленькой шхуне, управляемой двадцатью пятью матросами, в сопровождении двадцати пяти солдат, следивших за нами. Малочисленность этого отряда навела меня на мысль совершить внезапное нападение, разоружить солдат и заставить моряков отвезти нас в Антверпен. Сто двадцать рекрутов, французов и бельгийцев, приняли участие в заговоре. Решено было, что мы внезапно нападем на караульных во время обеда их сотоварищей, причем с ними будет нетрудно справиться. Этот план тем легче был приведен в исполнение, что никто ничего не подозревал. Офицер, командовавший отрядом, был схвачен в ту минуту, когда садился за чай; впрочем, ему не сделали ничего дурного. Один молодой человек из Дорника так красноречиво изложил ему причины нашего возмущения, что убедил без сопротивления отправиться в трюм вместе со своими подчиненными. Что касается матросов, то они остались при деле; один из них, уроженец Дюнкирхена, перешедший на нашу сторону, взялся за румпель.

Настала ночь, я посоветовал лечь в дрейф, чтобы не натолкнуться на какое-нибудь судно, охраняющее побережье, которому моряки могли подать сигнал; дюнкирхенец отказался от этого с настойчивостью, которая внушила мне некоторые опасения. Мы продолжали путь, и с рассветом шхуна уже находилась под пушками крепости, соседствующей с Гельвецлаем. Дюнкирхенец тотчас объявил, что сойдет на землю, чтобы удостовериться, сможем ли мы высадиться, не подвергаясь опасности, и тогда я понял, что нас предали, но было уже поздно. При малейшем движении пушки крепости могли нас потопить. Вскоре барка, имевшая на борту человек двадцать, отошла от берега и атаковала шхуну. Трое офицеров, находившиеся на барке, безбоязненно ступили на палубу, хотя она служила ареной довольно оживленной стычки между нашими сотоварищами и голландскими моряками, намеревавшимися стрелять в солдат, заключенных в трюме.

Первыми словами старшего офицера был вопрос: кто зачинщик заговора? Все молчали, а я начал говорить по-французски и объяснил, что никакого заговора не было, что просто единодушно во внезапном порыве мы вздумали освободиться от рабства, в котором невольно оказались. Притом мы не причинили совершенно никакого вреда офицеру, командовавшему шхуной, — он может сам это засвидетельствовать, равно как голландские моряки, которые хорошо знали, что, высадившись в Антверпене, мы оставили бы судно в их распоряжение. Не знаю, произвела ли моя речь какое-либо впечатление, потому что мне не дали ее окончить, только когда нас загоняли в трюм на место посаженных нами туда накануне солдат, я услышал, как кто-то сказал лоцману: «…завтра попляшут они, голубчики, на реях». Затем шхуна направилась к Гельвецлаю, куда прибыла в тот же день, в четыре часа пополудни. «Heindrack» бросил якорь в гавани. Комендант крепости отправился туда в шлюпке, и час спустя меня самого доставили туда же. Я предстал перед собранием, напоминавшим нечто вроде морского совета, участники которого расспрашивали меня о подробностях бунта и о моем участии в нем. Я повторил то же, что сказал коменданту крепости: что не подписывал никакого обязательства, а потому считал себя вправе вернуть свободу любыми доступными средствами.

Тогда меня увели обратно и вызвали молодого человека из Дорника, остановившего коменданта шхуны; нас считали зачинщиками заговора, а известно, что при подобных обстоятельствах только зачинщики и подвергаются наказанию. Нас ожидала виселица. К счастью, юноша, которого я успел предупредить, давал одинаковые со мной показания, решительно настаивая, что нам всем сразу пришла мысль совершить нападение; притом мы были уверены, что товарищи нас не выдадут, потому что они выказывали нам участие и даже обещали в случае нашего осуждения взорвать судно, на которое их посадят, то есть поджечь порох, и таким образом самим взлететь на воздух. И среди рекрутов действительно были смельчаки, способные сделать это. То ли из боязни этих угроз и дурного примера для флотских матросов, набранных на службу таким же образом, то ли признав нашу правоту, но за нас обещали ходатайствовать перед адмиралом с условием, что мы обеспечим дисциплину среди наших товарищей. Мы согласились, и в итоге договоренность была достигнута. Наших товарищей пересадили на корабль и разместили вместе с командой, которую они пополнили. Не возникло ни малейшей жалобы, не пришлось принимать никаких мер предосторожности.

Нелишне заметить, что с нами обращались совсем не так дурно, как на бриге, где прежний боцман распоряжался не иначе как с веревкой в руках. С другой стороны, ко мне относились с некоторым уважением, вследствие того что я давал уроки фехтования матросам; меня даже сделали бомбардиром с двадцатью восемью флоринами жалованья в месяц.

Так прошло два месяца, в течение которых постоянное присутствие на рейде английских крейсеров не позволяло нам оставить гавань. Я свыкся со своим новым положением, когда мы узнали, что французские власти разыскивают местных жителей для пополнения голландского экипажа. Случай представлялся отличный для тех из нас, кто был недоволен службой, но никто и не подумал им воспользоваться: во-первых, нас желали заполучить только для того, чтобы присоединить к линейному французскому экипажу, — непривлекательная перемена. Притом у большинства моих сотоварищей были, как и у меня, основательные причины не показываться на глаза агентам метрополии. Итак, каждый из нас хранил молчание, и когда к капитану прислали за списком экипажа, то просмотр его не привел ни к какому результату по той простой причине, что мы все записались в нем под фальшивыми именами. Мы преждевременно решили, что гроза прошла мимо.

Между тем розыски продолжались, только вместо того, чтобы наводить справки, стали подсылать агентов в гавань или в таверны для наблюдения за всеми отправлявшимися на берег по делам службы или по разрешению командиров. В одну из таких экскурсий меня арестовали. Приведенный к коменданту крепости, я назвался голландцем; язык мне был знаком, притом я попросил отвезти меня под караулом на корабль, чтобы взять необходимые бумаги для удостоверения своей личности. Сопровождать меня было поручено одному унтер-офицеру; отправились мы в лодке. Когда мы подошли к кораблю, я пропустил вперед своего провожатого. Увидев, что он ухватился за вант, я внезапно отчалил от борта, приказав лодочнику грести сильнее и обещая ему за это на водку. Мы добрались до берега, и я поспешил укрыться в одном знакомом доме с твердым намерением оставить корабль, где мне нельзя было теперь показываться. Так как мой побег служил подтверждением всех подозрений на мой счет, то я предупредил о нем капитана, который своим молчанием как бы позволил мне поступать по своему усмотрению.

Дюнкирхенский капер[18] «Barras» под командованием капитана Фромантена стоял в гавани. Я хотел попасть на него и заявил об этом лейтенанту, который представил меня Фромантену, и тот принял меня и экипаж качестве каптенармуса. Через четыре дня «Barras» снялся с якоря. Это было в начале жестокой зимы 1799 года, когда погибло столько судов у берегов Балтийского моря. Едва мы вышли в открытое море, как поднялся противный северный ветер. Боковая качка была так сильна, что я заболел и в течение грех суток не мог ничего ни есть, ни пить; половина экипажа находилась в таком же положении, так что нас могла взять без боя даже какая-нибудь рыбачья лодка. Наконец погода улучшилась, ветер вдруг подул на юго-восток, «Barras» стал делать по два узла в час, и мы излечились. Вдруг впередсмотрящий с марса закричал: «По левому борту показалось судно!» Капитан, посмотрев в подзорную трубу, заметил, что это английский корабль под нейтральным флагом, который, по всей вероятности, ветром отнесло в нашу сторону. Мы приблизились к нему при полном попутном ветре и подняли французский флаг. При втором выстреле из пушки судно пристало к берегу, не дожидаясь абордажа, экипаж заперли в трюме и направились к норвежскому Бергену, где груз, состоявший из леса с островов, нашел себе покупателей.

Я полгода оставался на капере. Наконец, мы остановились в Остенде. Читатель уже мог заметить, что этот город был для меня опасен. Едва мы прибыли на место, как появился комиссар, жандармы и полицейские чиновники для освидетельствования бумаг экипажа. Впоследствии я узнал, что эта мера была вызвана убийством, виновника которого предполагали найти среди нас. Когда очередь дошла до меня, я назвался Огюстом Дювалем, уроженцем Лориана, и добавил, что мои бумаги остались в Роттердаме, в голландском морском бюро; мне ничего на это не ответили, и я счел, что дело улажено. Когда были опрошены все сто три члена экипажа, нас стали вызывать по восемь человек, объявляя, что отведут в розыскное бюро для снятия показаний. На первом же повороте улицы я потихоньку улизнул и уже оказался впереди жандармов шагов на тридцать, как какая-то старуха, мывшая крыльцо своего дома, бросила мне под ноги щетку. Я упал, жандармы подбежали и надели мне на руки кандалы, не скупясь при этом на удары. Так меня доставили к комиссару, который, выслушав меня, спросил, не бежал ли я из госпиталя в Кемпере. Тут я увидел, что попал впросак: оказалось, что носить имя Дюваль так же опасно, как и имя Видок, однако я остался при первом. Дело было в том, что дорога от Остенде до Лориана длиннее, нежели от Остенде до Арраса, и мне представлялось больше возможностей бежать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.