Феликс Кузнецов. «…О судьбе поседевшей Руси». Из воспоминаний о Николае Рубцове

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Феликс Кузнецов. «…О судьбе поседевшей Руси». Из воспоминаний о Николае Рубцове

С того времени прошло более тридцати лет.

Вадим Кожинов, как-то встретив меня в ЦДЛ, зимой 1964 года, пригласил в «восьмую комнату» — небольшой зал на втором этаже здания на улице Воровского (ныне Поварской) — на вечер молодых поэтов, который он вел.

Третьим или четвертым выступал бывший студент Литературного института (именно так и представил его Кожинов), никому не известный в ту пору Николай Рубцов. Невысокий, худенький, в дешевом потрепанном костюме, он читал, как бы отбивая себе ритм рукой:

В горнице моей светло.

Это — от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды…

Красные цветы мои

В садике завяли все.

Лодка на речной мели

Скоро догниет совсем…

Окающие интонации сдержанно-напевной речи молоденького поэта сразу же напомнили мне вологодские, а точнее — тотемские родные места. Дело в том, что русский Север — кладезь диалектов, до сих пор сохраняющих себя. Годы пребывания в обезличенной в речевом отношении «акающей» Москве не лишили меня возможности по нескольким фразам узнавать земляков.

— Ты откуда? Из каких мест? — спросил я молодого поэта во время перерыва, когда он вышел в коридор покурить.

— Из Вологды! — с некоторым вызовом ответил мой собеседник.

— Из самой Вологды или дальше?..

— А тебе-то что! Все равно ведь не знаешь!

— А может, и знаю!..

— Ну, из Тотьмы я. Это тебе что-нибудь говорит?

— Говорит, потому что и я из Тотьмы.

— Кузнецов? Феликс?!

Так состоялось наше знакомство. Мое имя он знал потому, что население Тотьмы в ту пору составляло всего пять с небольшим тысяч человек. Это была как бы одна большая деревня, где люди хорошо знали друг друга и уж во всяком случае слышали о каждом человеке, по той или иной причине выпадавшем из привычной, ординарной колеи. Моего отца, после войны — директора тотемской средней школы, которую я окончил в 1948 году, после чего уехал учиться в Москву, без преувеличения, знал каждый тотьмич. Николай, как выяснилось, жил в Тотьме примерно в эти же годы, учился в Тотемском лесном техникуме всего на два года позже меня. Он знал моего отца и, конечно же, слышал обо мне.

Тем, кто вырос в большом городе, трудно понять то особое чувство, которое испытывает человек, встретившись на ветру большой, взрослой жизни с земляком, выросшим в тех же местах, что и ты, принадлежащим к одной, единой с тобой «малой» родине.

Тотьма — город, который старше Москвы. Древний зеленый город в обрамлении полуразрушенных, но ныне восстанавливаемых церквей — Успенской, Никольской, Дмитровской, Сретенской, Рождественской, Троицкой и др., строившихся когда-то на средства тотьмичей-землепроходцев, покорителей Аляски и Северной Калифорнии. В полуразрушенном, но и поныне прекрасном Спасо-Суморином монастыре размещался лестехникум и его общежитие, в котором и жил Рубцов. Все это не могло не оставить глубокого следа в душе поэта, не сказаться на его поэзии.

Как выяснилось, у исключенного со второго курса Литературного института студента уже были написаны — но нигде и никогда не публиковались — десятки стихотворений, которые по уровню своей поэтической зрелости могли стать классикой русской поэзии: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…», «Тихая моя родина», «Видения на холме», «Сапоги мои — скрип да скрип…», «Русский огонек» и др.

Мой первый порыв был — помочь земляку, сделать все от меня зависящее, чтобы открыть миру нового поэта.

Я работал в ту пору на радио, где заведовал отделом прозы, поэзии и публицистики. Мы только что учредили новую рубрику — альманах «Поэзия», который шел по первой программе в вечернее время. И львиную долю очередного выпуска радиоальманаха «Поэзия» я посвятил неизвестному молодому поэту Николаю Рубцову. Как жаль, что пленка с его стихами в Радиокомитете не сохранилась, хотя запись стихов и песен в исполнении Рубцова, сделанную тогда же у меня дома, я храню как зеницу ока до сих пор.

А потом начались хлопоты, чтобы опубликовать хотя бы часть стихов Николая в столичной периодике. Я отнес стихи Рубцова в журнал «Сельская молодежь», где был членом редколлегии, в «Известия» — не только стихи, но и статью о поэзии Рубцова, в «Литературную Россию», в другие места.

Больше всего мне запомнился визит в редакцию журнала «Юность». Первыми читателями стихов Рубцова в «Юности» были покойный Сергей Дрофенко, возглавлявший тогда отдел поэзии «Юности», и Евгений Евтушенко, курировавший этот отдел как член редколлегии. Они в задумчивом молчании прочитали подборку стихотворений, которые предложил им Коля, после чего Евтушенко с видом мэтра важно промолвил: «Ну, кое-что тут отобрать можно…» Видно было, что душу его стихи Рубцова совершенно не тронули. Это поразило меня, человека в ту пору наивного, не понимавшего расстановки сил. Как удивило меня и другое: появление — одновременно с «Юностью» — подборки стихотворений Рубцова в «Октябре» Кочетова. И, кстати, подборки куда более щедрой, богатой, чем в «Юности», объединившей лучшие стихи Николая. Лишь недавно, прочитав в «Книжном обозрении» воспоминания поэта Бориса Укачина из Горно-Алтайска «Жив человек…», посвященные Владимиру Максимову, я узнал, что стихи Рубцова для «Октября» отбирал и «пробивал» там Владимир Максимов, который как раз в ту пору стал на короткий срок членом редколлегии этого журнала:

«Николай Рубцов, чуть-чуть прикрыв ресницами глаза, читал ему свои стихи. Владимир Емельянович, ладонь правой руки положив на правую же щеку, с добрым вниманием слушал стихи нового для него поэта-гостя, повторяя после каждого прочитанного: „Хорошо, молодец!.. Я их отнесу в `Октябрь`, пусть попробуют отказаться, не печатать!..“»

Отношение людей к стихам Николая Рубцова было для меня как бы лакмусовой бумажкой: понимает хоть что-то человек в поэзии и жизни или нет. Я буквально носился с его стихами, читал их встречному и поперечному, внимательно вглядываясь во внутреннюю, подсознательную реакцию на них. Мне казалось, что, «пропагандируя» стихи Рубцова, я помогаю молодому поэту пробиться, встать на ноги. А на самом деле это он помогал мне. Именно Рубцов, а рядом — Абрамов, Белов, Распутин, Носов, Шукшин, Астафьев и, конечно же, Яшин, иными словами — великая русская литература второй половины XX века, разбудили мое национальное самосознание, перевернули мне душу, сформировали меня как критика, помогли моему духовному прозрению. И я горжусь, что первым в Москве с помощью радио донес до людей слово Рубцова и помогал его публикациям, что представил читателям первую книжку Валентина Распутина в статье с пророческим заголовком «Писатель родился», что первым написал о рассказах Белова и его «Привычном деле», что последовательно защищал от нападок прозу Абрамова и Яшина, что не было, пожалуй, ни одного талантливого произведения, которое прошло бы мимо моего внимания и поддержки.

Горжусь, что не без моей помощи (и, конечно же, помощи Вадима Кожинова, Анатолия Передреева, Станислава Куняева, других своих друзей) Николай Рубцов очень быстро, буквально за считанные месяцы стал знаменитым. В течение одного 1964 года сразу прошли передачи на радио, публикации в журналах «Октябрь», «Юность», «Знамя», «Молодая гвардия», в еженедельнике «Литературная Россия»; в 1965 году вышла первая книжка «Лирика» в Архангельске и заключен договор с издательством «Советский писатель» на книгу «Звезда полей», поддержанную Егором Исаевым…

Помню, как, получив по этому договору аванс, свой первый, как ему казалось, очень большой гонорар, Коля приехал ко мне домой и, показав пачку денег, сказал:

— Все. Начинаю новую жизнь.

— И как же ты ее мыслишь? — спросил я его.

— Куплю корову. Гета и теща будут довольны. Буду жить в деревне, писать стихи. Приезжать в Москву только на экзамены. И Чухину тебе не надо больше беспокоить.

Тема Чухиной возникла не случайно. Тамара Александровна Чухина, моя одноклассница, была в ту пору секретарем Тотемского райкома партии.

Когда летом 1964 года я гостил в Тотьме у отца, Рубцов, приехав из Николы, разыскал меня. Сидя в открытом кафе на берегу Сухоны, напротив того места, где сейчас стоит памятник Рубцову, попивая плодово-ягодное вино местного разлива, мы обсудили с ним много проблем, и в частности главную — как ему восстановиться в Литературном институте, откуда он был исключен полгода назад. И вдруг Коля спросил: «Слушай, ты знаешь Чухину?» Я сказал: «Да, учился вместе. А в чем дело?» Как оказалось, она запретила местной районной газете «Ленинское знамя» печатать стихи Николая Рубцова «по морально-этическим основаниям», лишив Колю последнего заработка (за каждое стихотворение ему платили три рубля).

На другой же день я пошел к Чухиной «на прием». С недоверием вглядывалась она в московский журнал, где крупно напечатано имя ее земляка: Николай Рубцов. «Ну сам посуди, — объяснила она свое решение, — человек нигде не работает, попивает, с Гетой не расписывается, вот и идут из сельсовета сигналы. Меры-то надо принимать!» Тамаре Александровне было явно неловко: нелепый запрет в тот же день был снят.

Корову теще Николай так и не купил. Но зато купил красивую говорящую куклу дочери и написал прекрасные стихи «Прощальная песня», где, казалось бы, навсегда прощался с Николой. Но прощанья в итоге так и не получилось. Он был соткан из противоречий, был трудным, сложным и очень колючим человеком. Однако при всей, казалось бы, непредсказуемости его «колючесть» была мотивированной и адресной. Он был очень тонким, прекрасно чувствовавшим людей человеком.

Вспоминаю, как в один из мартовских вечеров, когда Коля, как всегда, без звонка, неожиданно приехал ко мне с дежурной бутылкой портвейна, у меня сидела шумная компания московской молодежи: Андрей Тарковский, с которым я был дружен в ту пору, Александр Мишарин, с которым дружу и по сей день, композитор Вячеслав Овчинников, который писал музыку для фильма «Андрей Рублев». Ни с одним из них Коля не был знаком. Он робко, тихо вошел в дом — бедно, по-деревенски одетый, никому из них не известный, и молча поставил бутылку портвейна на стол. Я с тревогой, втихомолку наблюдал, как искоса, каждый на свой лад прищурясь, поглядывают друг на друга два самых «опасных» в этой компании человека: Тарковский и Рубцов. Полярно противоположные во многом, они были похожи в одном: в полной непредсказуемости в поведении с незнакомыми людьми за столом. При этом кто такой Тарковский Рубцов, конечно же, знал: фильм «Андрей Рублев» только что вышел на экран, а Николая Рубцова Тарковский видел впервые. Мне стоило огромных трудов уговорить Колю почитать свои стихи. Он прочитал только «Русский огонек», но этого оказалось достаточно. Прошло совсем немного времени — и центр застолья переместился на Николая, точнее — на Николая и Андрея Тарковского. Их с ходу возникшая взаимная симпатия и притяжение были поразительны, особенно если учесть, насколько разными были эти люди. И впоследствии при встречах и тот, и другой всегда спрашивали меня друг о друге.

Но этот вечер просто так не закончился. Портвейн и коньяк быстро подошли к концу, и, естественно, возникла идея продолжить собеседование в другом месте — у знаменитого «Бороды», в Доме актера. Правда, возникла одна маленькая трудность: Николай приехал ко мне из Тотьмы прямо с вокзала и был в валенках. Или, как говорят у нас на Севере, в чесанках. Это не могло не вызвать решительного протеста у швейцара, стоявшего на входе в элитный ресторан.

Только авторитет Андрея Тарковского и деньги в кулаке Саши Мишарина позволили без скандала разрешить этот конфликт. Но скандал все-таки состоялся.

Надо же так случиться, что в ресторане мы оказались за столом Андрона Кончаловского и его оператора Рерберга! И как только были произнесены первые тосты, обнаружившие всю сложность взаимоотношений между недавними друзьями Тарковским и Кончаловским, власть за столом взял Рубцов. Почувствовав снисходительную покровительность по отношению к себе, он тут же занялся в ответ Андроном Кончаловским — и настолько всерьез, что запахло крупным скандалом. А скандалить Коле в обществе было никак нельзя. Ибо в два места — в ЦДЛ и общежитие Литинститута — вход ему уже был запрещен. И совсем недавно именно за скандал в ЦДЛ он был исключен из Литинститута.

Скандал в ЦДЛ возник из-за того, что Рубцова, в силу затрапезности его вида, администратор не хотел впустить в Дом литераторов, хотя студенческий билет Литинститута давал ему такое право. Бурный спор завершился рукопашной схваткой и вызовом милиции с последующей передачей дела в суд. От суда его с трудом удалось спасти благодаря усилиям Александра Яшина, который любил Николая и до конца своей жизни ему помогал. Вместе с Яшиным на судебное заседание, спасая Рубцова, пришли Борис Слуцкий, Вероника Тушнова, Станислав Куняев. Яшин обратился с просьбой о защите Коли к Симонову, вмешательство которого тоже помогло спасти Рубцова от судебного приговора. Но из института Рубцов был удален безжалостно. Лишь приход в Литинститут из ЦК КПСС нового директора — нашего земляка, архангелогородца, критика Александра Михайлова — позволил несколько поправить положение: с огромным трудом «одиозный» поэт был восстановлен в Литинституте на заочном отделении, которое и закончил в 1967 году.

Рубцов не знал, что в унизительное положение на входе в ЦДЛ попадали (и попадают до сих пор) многие литераторы. Помню, как на моих глазах в ЦДЛ не пускали молодого прозаика Валентина Распутина. Я уходил из ЦДЛ и увидел в дверях растерянного, точнее, озадаченного Валентина Григорьевича и перегородившую ему путь администраторшу ЦДЛ знаменитую Эстезию Петровну, которая долго не могла мне поверить, что Валентин Распутин — гордость нашей литературы, большой русский писатель.

Что касается общежития Литинститута, то туда Колю запретили пускать даже и после восстановления на заочном отделении. И он каждый раз пробирался туда с черного хода. Его личным врагом был Циклоп — так звали студенты столь же знаменитого, как и Эстезия Петровна, коменданта института.

Одной из причин ненависти Циклопа к Рубцову была гармонь, которую, по преданию, оставил Рубцову после окончания Литературного института Василий Белов. Гармонист на Вологодчине всегда был первым парнем на деревне, и каждый подросток мечтал иметь гармошку и научиться играть на ней. И Белов, и Рубцов были прекрасными гармонистами. А Коля еще любил напевать свои стихи, положенные им же на музыку, под гармошку. И, конечно же, это не способствовало тишине в общежитии института…

Гармонь неустанно конфисковывалась Циклопом и отправлялась на склад, откуда теми или иными путями вызволялась и возвращалась в руки студентов, переходя от Белова к Рубцову, от Рубцова к Виктору Коротаеву. Итальянский режиссер, по национальности албанец, Анджело Гженти, друг Белова и Рубцова, учившийся в Литинституте в те годы и женившийся на красавице вологжанке, рассказал мне, что он видел в последний раз эту гармонь уже в Вологде, когда воскресным утром по вологодским улицам важно шествовали Белов, Коротаев и несколько молодых писателей. Гармошка была в руках у Виктора Коротаева, который наяривал на ней русскую. Хорошо бы этот инструмент, если он жив, определить в музей!

Играть на гармошке Коля научился в детском доме, в том самом селе Никольском, о котором он писал: «Люблю я деревню Николу, где кончил начальную школу…» Никольский детский дом, куда Коля попал сразу после начала войны и где провел все свое детство и отрочество, заменил Коле семью. Добрые русские женщины, воспитатели и учителя, в те голодные и холодные годы согрели его своей любовью, и он до конца дней своих оставался верным этим местам и людям, ответив своей «малой родине» неизбывной любовью…

Возможно, именно жизненная неприкаянность — а почти до конца жизни он не имел даже квартиры — определяла и его колючесть, но и его верность и нежность в дружбе, с какой, при всех трудностях характера, он относился к своим немногим друзьям: Глебу Горбовскому, Анатолию Передрееву, Станиславу Куняеву, Вадиму Кожинову, Василию Белову, Виктору Коротаеву, его почитание Александра Яковлевича Яшина. Я, например, трудностей его характера не ощущал никогда. И горжусь, что нити дружбы связывали с Рубцовым и меня.

Как бесценную реликвию, я храню потрепанный томик Тютчева, который с трогательной надписью подарил мне Николай Рубцов.

В своей книге «Николай Рубцов» (издательство «Советская Россия», М., 1976) Вадим Кожинов, отстаивая ту мысль, что Николая Рубцова нельзя свести только к «деревенской» традиции в нашей поэзии, пишет:

«…И можно с большим основанием утверждать, что любимейшим поэтом Николая Рубцова был совсем уж не „деревенский“ Тютчев. Он буквально не расставался с тютчевским томиком, изданным в малой серии „Библиотеки поэта“, и, ложась спать, клал его под подушку…»

Этот томик жив: Коля подарил его мне.

Когда Николая восстановили на заочном отделении Литературного института, больше всего он боялся экзамена по истории русской литературы, и больше всех из преподавателей уважал и любил профессора Геннадия Николаевича Поспелова, который вел этот курс и который был и моим учителем в МГУ. Готовясь к этому экзамену, Николай приходил ко мне, и мы практически вместе прошли весь этот курс, а потом наши импровизированные занятия превращались в разговоры о литературе, о которой Николай мыслил точно и свежо. И многое мог бы он еще совершить, если бы в тридцать пять лет не был вырван из жизни.

…В шесть часов утра 20 января 1971 года я был разбужен телефонным звонком. Звонил Виктор Астафьев, который жил в ту пору в Вологде:

— Феликс, Коли не стало, — хрипло сказал он. И дальше говорить не смог…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.