АВТОБУС
АВТОБУС
Суббота. Жители Белых Ключей собираются в райцентр — на базар.
В стареньком рейсовом автобусе — гомон и толчея. Он набит битком и уже готов к отправлению… Но вот снаружи раздается певучий звон баяна. И сейчас же по автобусу прокатывается волна всеобщего оживления.
— Филя!
— Давай, сердешный, шевелись!
— Ну, теперь будет представление, — ухмыляется бородатый, весь заросший рыжей шерстью, мужик, сторож здешнего сельпо.
Филя возникает в дверном проеме: осторожные, нервные, ищущие руки, щуплое, иссеченное морщинами личико. Он весь облит солнцем, лишь в глазных красноватых впадинах — тень, густая, как стоячая вода.
Взобравшись, он ощупью — запрокинув лицо — отыскивает свободное место. Натыкается на девчат. И говорит, кривя презрительно рот:
— Опять все лучшие места захапали… Опять — бабы… И-и-эх, подлое ваше сословие!
Автобус вздрагивает от смеха. Мужчины смеются сочувственно, женщины — легко и беззлобно.
— Чего они ржут? — шепчу я, наклоняясь к Кешке. — Нашли, над чем смеяться!
— Да нет, тут не то, — поясняет он, — они не насмехаются, они — жалеют.
С минуту Кешка молчит. Розовеет лицом. И подавшись ко мне — говорит в половину голоса:
— Это давняя история. Ее здесь каждый знает. Понимаешь, мать у Фили красотка была. Первая в районе! Ну, вот, и когда затяжелела — испугалась. К знахарям начала тайно ходить, травиться всякими гранами, настойками. Красоту блюла, потерять боялась…
И опять он умолкает. И потом — стесненно шевельнув бровями:
— Не хотела, вишь ты, рожать, а он однако родился. Но — плохой. Слепой, какой-то весь болезненный… И не любит баб — ненавидит их люто. Одно он любит — музыку. Очень он ее тонко чувствует. А бабы, что ж… Они его, конечно, жалеют.
Его и действительно жалеют: усаживают поудобнее, даже под спину подтыкают какую-то рухлядь.
В последнюю минуту (когда уже взревел, напрягаясь, мотор) подоспевает, запыхавшись, высокая женщина в белой шали, и за руку с ней — лет восьми мальчонка… Они пристраиваются сразу же у входа. И мгновенно мальчишка, распустив губы, прилипает к смотровому стеклу.
Машина трогается, лязгая и грохоча. Белые смерчи встают над дорогой. За поворотом начинается тайга — и в окна льются густые косматые хвойные тени.
Постепенно стихает, утрясается все в автобусе. И тогда, сквозь родниковое журчание голосов, становится слышен медленный разговор.
— Мам, а мам! А в кино мы пойдем?
— Ну, конечно. Как обычно.
— Да-а, обычно! А в прошлую субботу я ждал, ждал, — а ты вообще не приехала.
— А ты скучал по маме?
— Угум… А в кино мы прямо сразу пойдем?
— Ну, не сразу. Отдохнем, умоемся. Посмотрел бы, на кого ты похож!
— А ни на кого. Это я с ребятами на эстакаду бегал — там трактор сломался…
— Как это тебя пускают? Где же бабушка была?
— На огороде.
— А папа?
— Так он всегда на работе.
— А приходит поздно?
— Кто?
— Ну, папа… С работы поздно приходит?
— Да по-всякому. Не знаю. Я его больше по утрам вижу.
— Саня! Сиди нормально, не ерзай! По утрам, говоришь… А может, он и вовсе не приходит?
— Как так — не приходит?
— Ну, по ночам… Задерживается где-нибудь… Занят, работы много — ясное дело!
— Откуда я, мам, знаю? Работы вообще много — это он сам говорил… Глянь-ка, глянь, что это вон там? Аскиз? Ну, да. Какой широкий!..
— Ах, да помолчи ради Бога! Не видел Аскиза, что ли?
Мальчишка возится у окна, он изнывает от восторга. И вовсе не глядит на мать. А та, закутавшись в платок, думает о чем-то своем. И по лицу ее, перемежаясь, скользят пятна света и тени, и оно, поочередно, то блекнет, тускнеет, то вновь высвечивается, тронутое солнцем.
Она сидит отрешенная, задумчивая, и не замечает, что давно уже — весь автобус — примолкнув, с жадностью вслушивается в тихую их беседу.
— А почему ты, мам, редко приезжаешь?
— Так ты же, Санечка, знаешь. Не имею времени… Учусь…
— Ага. Знаю. Еще тогда папка кричал: учить надо! Учить! А после я подсмотрел… Ты чего это, мам?
— Ничего. Так… Соринка в глаз попала… Зачем же ты подглядываешь за взрослыми? Нехорошо.
Она отворачивается резко. И потом:
— Смотри, Саня, Аскиз! Вот какой широкий… Автобус, гудя, проносится над речным откосом, разворачивается круто — и въезжает в предместье районного городка.
Последний ухаб. Ликующий вопль:
— Мамка, слазим!
Метнувшись, застывают на полу косые солнечные брызги. И она уходит, эта женщина — уцепив мальчонку, прикрыв синеватыми веками глаза.
Она выходит первой из автобуса. И возникает тишина. И тишину раскалывает голос:
— Вот оно как бывает!
Это говорит сторож сельпо. Голос у него неопрятный, с ленивой усмешечкой. Он встает, разминаясь. Скребет пальцем бороду, в которой запутался зеленый табачный мусор. Затем протискивается сквозь толпу — и мимоходом хлопает по узкой Филиной спине:
— То грешат, то потом каются… Действительно… Как это ты говоришь? Подлое сословие! Вот уж, точно. Вот уж — да!
Но Филя неожиданно отворачивается.
— Уйди, — слабо просит он, — уйди! — (Он ведь тоже слышал дорожный этот разговор и, пожалуй, — отчетливее всех прочих.) — Я разве — про нее?.. Я совсем о другом… И не трожь меня, не касайся!
Болезненный и слепой, он тонко чувствовал музыку; бережно, осторожно поднимает он с пола баян. Кряхтя, набрасывает на плечо ремень футляра.
— Тебе, Филя, подсобить может, помочь? — торопливо предлагает Кешка. Но тот молчит. И так и уходит, не сказав более ни слова.
И только отойдя, в стороне, внезапно и звонко трогает лады баяна.
И тогда, подбоченясь, подступает к сторожу грузная, грудастая, пожилая женщина.
— Ах, ты идол, — гремит она, — да как ты можешь?! — Она надвигается на мужика — загораживает ему дорогу. Гневно трясет щеками. — Кто не грешит? Все грешат! И не в том дело… Ить это — жизнь… Сердце, идол, сердце надо иметь!
И долго и далеко — над субботним солнечным городком — звучит баян, исполненный тихой грусти, раздумья и удивления.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.