«Карандашик»
«Карандашик»
І
Ивана Михаленка пригласили в школу выступить, рассказать про войну. Такого приглашения он совсем не ожидал и не поверил своим ушам, когда услышал от молоденькой учительницы:
— Иван Сазонович, может, зашли бы к нам в школу. Ребята хотят послушать вас.
Учительница, тоненькая, большеглазая, с коротко стриженными волосами, сама еще была похожа на школьницу. Пришли с ней и два рослых худощавых парня, которые стояли молча, будто рыцари-телохранители.
Взволнованный Иван Сазонович разглядывал гостей через стекла очков и не мог узнать парней, чьи они, а учительницу видел впервые: школа находилась в большой соседней деревне, как и контора совхоза. Там он работал бухгалтером, а после выхода на пенсию бывал редко.
— Так это самое… Что-то я вас не узнаю. И хлопцы незнакомые.
— Меня зовут Ксения Артемовна. Я приехала в прошлом году. Преподаю белорусский язык и литературу. Мне сказали, что вы фронтовик. Ни разу не выступали.
— Ну, правда. Не выступал. Дошла, значит, очередь и до меня. Рядовка дошла, — осмелел Иван Сазонович. — Хвастаться нечем. Орденов не имею. Но видел и пережил… всего хватало на войне. Трудно вспоминать. И больно…
— Ну вот и расскажите обо всем, что видели, что пережили.
— Моя ты милая, — улыбнулся Михаленок, — про все никто не расскажет. И в книжках о войне не вся правда написана. И уже никто не напишет… Ой, не знаю, что с вами делать? Весна на дворе. Картошку сажать надо, а не выступать, толочь воду в ступе. Хотя, ето самое, и про войну забывать не следует. Мало нас уже осталось…
Учительница начала уговаривать, поддержали ее и парни. В конце концов Михаленок согласился. Ксения Артемовна подала ему небольшую широковатую ладошку и приятным, певучим голосом сказала на прощание:
— Послезавтра ждем вас в два часа. До свидания!
В школу Иван Сазонович пришел почти на целый час раньше назначенного времени. Еще на крыльце снял кепку, вытер носовым платком лысину, поправил очки. Так рано его не ждали, потому никто не встретил: ни молоденькая учительница, ни парни, которые приглашали. Школа была новая, кирпичная, трехэтажная.
Иван Сазонович топтался в широком низком вестибюле, не зная, куда идти. Вдруг резко и звонко залился звонок, и сразу же послышались голоса, захлопали двери. Из коридора решительно шагал через вестибюль рослый узкоплечий Стрижак, завуч школы, увидел бывшего бухгалтера, удивился:
— Здравствуй, Михаленок! А ты чего сюда забрел? Может, внука хочешь к нам определить? — оскалил зубы Стрижак, и его широкое лицо расплылось еще шире.
— Да нет. Пригласили на встречу. Про войну просят вспомнить.
— Вспомнить, говоришь? Теперь все кому не лень вспоминают. А кто пригласил? Почему я не знаю? — Лицо его стало строгим, губы сурово поджались. — Пошли, понимаешь, к директору. Может, она знает?
Михаленок потопал вслед, хоть ему так хотелось повернуть назад и пойти домой, где без него сажали картошку.
В небольшом, узком, будто пенал, кабинете, говорила по телефону худощавая темноволосая женщина. Она кивнула им, чтобы садились, и продолжала разговор. Звонило, наверное, какое-то начальство, потому что директриса слушала внимательно, делала записи, коротко переспрашивала, уточняла. Наконец она положила трубку, повернулась к ним.
— Слушаю вас. В чем дело, Афанасий Кондратьевич?
— Да вот, понимаете, пришел Михаленок. Говорит, пригласили его рассказать про войну. Я не в курсе, понимаете. Может, вы, Лидия Сергеевна, знаете, кто приглашал? С кем согласовали?
— Я не знаю. Погодите, видимо, комсомол наш пригласил. Может, Ксения Артемовна приходила к вам?
— Вот, вот, она приходила. Просим, говорит, выступить, — с радостью подтвердил Михаленок.
— А с кем она согласовала? — гнул свою линию Стрижак.
— С кем надо согласовывать? — подняла на него усталые глаза директриса.
— Как с кем? С военкоматом. С райкомом партии. Есть совет ветеранов. Тут такое дело, понимаете, Иван Сазонович жил на оккупированной территории. В партизаны не пошел. И вот, понимаете, он будет выступать перед учениками…
— Все не могли быть в партизанах. Кто-то должен был и хлеб печь. Для тех же партизан. Вот я и был связным, — решительно сказал Михаленок.
— А документы есть? — наседал Стрижак.
— Есть. Дома. Я ж не ношу их с собой.
— Ага, документы не носишь. А награды почему не носишь? Боевые ордена, медали. Если, понимаешь, ветеран, так у него вся грудь в орденах.
— Были такие ветераны. После войны трижды Героями становились, — со злостью сказал Михаленок.
— Ты не намекай, не намекай. Ты, понимаешь, свои награды покажи… И вспоминать теперь все мастера, — ухмылялся Стрижак.
— Моя главная награда — жизнь, которая мне досталась. На моих глазах гибли люди. А мне посчастливилось выжить. Дойти до Берлина. Я вот и хочу рассказать ребятам о своих товарищах, — Иван Сазонович понял, что теперь он не отступит, он должен выступить. Ради тех парнишек и молодой учительницы.
Стрижака он знал как облупленного: был тот моложе лет на пять. В детстве его имя — Панас — однокашники переиначили: второе «а» произносили как «о». Стрижак обижался, бросался с кулаками на ребятню, и наверное, так крепко не любил свое имя, что даже в белорусской школе называл себя только Афанасием. Преподавал Стрижак историю, одно время даже был директором, но чересчур любил рюмку. Как-то попался на глаза начальству в неприглядном виде, и его понизили. Уже много лет он работал завучем.
— Вот что, Афанасий Кондратьевич, — директриса поднялась, обтянула строгий темно-синий жакет. — К сожалению, я не смогу быть… А вы организуйте встречу. Пусть Иван Сазонович выступит, он прошел войну… Фронтовиков уже… сами понимаете… И чтоб все было как положено. А потом разберемся…
В это время в кабинет стремительно вошла взволнованная, раскрасневшаяся Ксения Артемовна:
— О, вы уже здесь, Иван Сазонович! Спасибо, что пришли. Извините, что мы не встретили.
Стрижак хмыкнул и люто глянул на учительницу.
ІІ
Школьников собрали в актовом зале. За столом, накрытым красным полотнищем с чернильными кляксами, важно восседал в центре Стрижак. С краю — Иван Сазонович, с другой стороны — Ксения Артемовна. Она и объявила о начале встречи.
Иван Сазонович подошел к трибуне, раздумывая, стоит лит прятаться за нее. Он же не докладчик, никаких шпаргалок у него нет, и повернул на авансцену, чтобы лучше видеть своих слушателей. Он разволновался, будто перед атакой, почувствовал, что в горле пересохло. Начал, как говорится, с самого начала, с того, что двадцать второго июня сорок первого фашисты вероломно напали…
Когда сидел за столом и близорукими глазами всматривался в зал, лица учеников казались невыразительными, будто сливались, особенно на задних рядах, где сидели старшеклассники. А впереди разместилась малышня: ученики начальных классов. Почему-то вспомнилось, как зашел в городе постричься, разговорился с молодой девушкой-парикмахером, курчавой, с перламутровыми ногтями-коготками, и она пожаловалась: «Ой, как надоели эти шпроты!» — «Какие шпроты?» — не понял он. «Детвора. Перед школой малышня донимает. Плана не дает, а время забирает». Ивану Сазоновичу не понравились эти слова, захотелось возразить, мол, нехорошо называть так детей, но не отважился. Слушал, как девушка ловко стрекочет ножницами, а из памяти выплыло то далекое, обидно-горькое — «карандашики»…
Чем дальше говорил Иван Сазонович, тем меньше его слушали, шептались, зевали, некоторые хоть прикрывали рот, а иные малыши зевали открыто и со смаком. А паренек на заднем ряду вытянул руки на спинку свободного стула и положил на них вихрастую голову. Михаленку показалось, что он слышит храп, и еще больше растерялся.
— Дядька, это мы в книжке читали. А вы сами как воевали? — послышал я ломкий басок из конца зала.
— Тише, тише! Вопросы, понимаете, потом, — строго сказал Стрижак и погрозил кому-то пальцем.
Он радовался, что Михаленка плохо слушают, а этот выкрик был ему словно медом по душе, но не мог же он допустить недисциплинированность, шум в зале.
Этот неожиданный вопрос совсем сбил с толку и без того взволнованного Михаленка, он почувствовал, что рубаха прилипла к спине: вспотел так, будто выкосил полгектара луга.
— Ты хочешь знать, как я воевал? — глуховатым голосом переспросил Михаленок, и в зале сразу установилась тишина. — Как я мог воевать? Выполнял любой приказ. В армии никто у тебя не спрашивает, хочешь ты или не хочешь. Вперед! В атаку! Однажды мы штурмовали высоту. Летом сорок четвертого было это. После атаки из нашего отделения осталось всего два человека. Приполз я в землянку взводного. Сам контуженный, уши засыпало землей. Ну, докладываю, так, мол, и так, осталось нас двое. Взводный давай кричать в телефон: «У меня осталось семь карандашиков». Я сразу недокумекал, что к чему. А потом до меня дошло: карандашики — это мы, бойцы. Люди. Ну, для секретности. Я не знал даже фамилии взводного. Не знал фамилий и ротного, и командира батальона. Все держалось в секрете. Куда наступали, какую деревню или город освобождали — ничего не знали. А нам особенно не доверяли. Ну, тем, кто жил под немцем. Был в оккупации. Я как-то по глупости спросил у командира отделения, как фамилия ротного или взводного. Он как вызверился: «Тебе знать не положено. Ты что, к фрицам хочешь перебежать? Смотри, пуля в спину будет». И вот перед наступлением оглянулся я, и аж сердце екнуло: на мой окоп нацелена винтовка… Я говорю вам правду. Один солдат свою родную деревню освобождал. Если б сам не узнал родные места, то ему б не сказали, где он находится.
Краем глаза Михаленок заметил, что Стрижак морщится, как от зубной боли, ему не нравится выступление гостя, а ребята притихли, слушают внимательно.
— Вот я, ето самое, стою перед вами. Ну, ветеран, фронтовик. А наград не имею. Может, потому и спросил парнишка, как я воевал. Откуда возьмутся те награды, если взводный даже фамилии моей не знал. «Карандашик», и все. Командиры тоже погибали. Не успеет осмотреться, познакомиться с бойцами, как его уже нет. Или убит, или ранен… Моя награда — жизнь. Я вот живу, детей поставил на ноги. Внучат дождался. А сколько людей полегло! Молодых, здоровых. В самом расцвете, в самой красе жизни. Никто не посчитал. И уже нельзя сосчитать.
— Иван Сазонович, на войне с фашистами было столько мужества, героизма, понимаете, было много. Вы не о том говорите, — упрекнул гостя Стрижак.
— Почему не о том? Разве то, что мы шли в атаку на верную смерть, — не мужество? Ето самое… — Иван Сазонович опять разволновался, реплика Стрижака, словно выстрел в спину, заставила его потерять нить воспоминаний, усилием воли он овладел собой и тихо сказал: — На фронте, ребята, было мало крикливого героизма. Война — мои дорогие, это работа. Трудная, опасная работа. Каждый день под пулями… Никогда не забуду, как однажды перед наступлением беседовали солдаты. Пожилой уже боец вспоминал: «Была у нас корова. Молодая, натурливая… Ну, ето самое, упрямая. Не пила никак пойло. И вот намазал ей морду селедкой. Как захотелось ей пить! Выпила целое ведро…»
В зале послышался смех, особенно заливалась малышня.
— Не о Сталине думал человек. О самой мирной жизни. Вспоминал разные мелочи быта… Война — страшно ненатуральное состояние человека. Нежизненное дело. Война направлена против всего живого.
Михаленок увлекся, ему захотелось еще много чего вспомнить, не терпелось сказать о своих мытарствах после войны: мечтал стать офицером, отлично сдавал экзамены, но приемная комиссия военного училища не пропускала его — отец был раскулачен, сослан; он, Михаленок, жил на оккупированной территории. Но сказать об этом не решился, чувствовал, что дети устали, пора закругляться. Пожелал ребятам расти здоровыми, работящими, отыскать в жизни свою тропу к счастью. И аж вздрогнул от неожиданности, когда грянули аплодисменты.
Они напомнили треск автоматных очередей.
III
Потом Стрижак и Ксения Артемовна провожали его. Иван Сазонович, усталый, взволнованный, шел с букетом цветов — букет он держал неумело, то бутонами вверх, то вниз. В конце концов прижал букет к груди, будто дитя. На крыльце Ксения Артемовна крепко, искренне пожала руку Ивану Сазоновичу, поблагодарила за интересное выступление и повернула назад в школу. А Стрижак не торопился.
— Понимаешь, Михаленок, зря ты о подозрении…
— Почему зря? Разве его не было?
Они стояли близко. Михаленок всматривался в лицо Стрижака и заприметил над засаленным воротничком белой рубахи два седых волоска: брился утром и пропустил их. И эти волоски как-то успокоили Михаленка, он даже улыбнулся в душе. А Стрижак не унимался:
— Ну, была подозрительность… Ну, «карандашики» разные… Понимаешь, это вредит воспитанию. Не нужно это вспоминать…
— Я говорил правду. А вот ты, Апанас Кондратьевич, написал в районке, что тридцать лет воспитываешь детей. Учишь любить родину. И цитируешь: «Мой родны кут! Як ты мне мiлы…» — мол, хорошо написал Янка Купала. А даже школьник знает, не Купала автор этих слов. Так начинается поэма Якуба Коласа «Новая зямля». Так как же ты руководишь воспитанием детей, школой, если не читал поэмы Коласа?
Лицо Стрижака налилось кровью, невольно сжались кулаки, побелевшие губы шептали что-то невразумительное, мол, почему же в газете пропустили…
— Они же поверили тебе, учителю. А ты обманул… Что, нечем крыть? А я не «карандашик». Понимаешь, человек я. И не глупее тебя.
Иван Сазонович неторопливо сошел с крыльца и зашагал не оглядываясь. Он чувствовал себя победителем. В ушах еще звучали аплодисменты учеников. Вдруг вспомнился надутый, сердитый вид Стрижака. Невольно подумалось: «Сколько самодуров на свете! Как рвутся они к власти! Видимо, нутром чувствуют, что без начальницкого кресла они недостойны людского уважения».
Через несколько дней Михаленок получил повестку из военкомата. Там вручили ему орден Отечественной войны, как и другим фронтовикам, партизанам. Он ехал на велосипеде домой с орденом на лацкане пиджака. Усердно крутил педали, время от времени любовался наградой, радовался, как ребенок, но тут же радость улетучивалась, грусть и тоска наполняли глаза: вспоминал товарищей, которые лежат в безымянных могилах, без орденов и медалей. Эти воспоминания терзали душу.
Михаленок думал о своей жизни. Трудное, безрадостное детство, отца раскулачили и выслали, когда мальчонке было шесть лет. Мать одна растила троих детей: кроме Ивана были еще две девчонки, поменьше его. Хватило на долю сирот и холода, и голода. Перед войной кое-как разжились хлебом. Иван возмужал, окончил семилетку, дальше учиться не стал. Не потому, что не хотел или не мог. Наука давалась ему легко, особенно математика, да и литературу, историю он тоже любил. Решил Иван работать в колхозе, чтоб выучить сестер: им выходить замуж, для них образование, диплом важней.
И тут грянула война. Ивану шел шестнадцатый год. До фронта еще не дорос. Работал дома, косил, пахал, сеял. В партизаны его не звали: слишком молод, сын раскулаченного. От полиции и угона в Германию спасал староста, дальний мамин родич. Партизаны наведывались частенько, мать пекла для них хлеб. Иван передавал кое-какие сведения о немцах, которые узнавал у старосты. Партизаны обещали дать справку, что Иван и мать — связные отряда. Но, видимо, связных у них было много, и на всех справок не хватило, а может, имелись другие причины…
Так и дождался Михаленок освобождения. Осенью сорок третьего призвали в армию. Обучали не долго, зимой уже был на передовой. И хоть воевал он честно, за чужие спины не прятался, чувствовал, что его обходят и вниманием, и наградами. Однокашники ходили сержантами, старшинами, даже офицерами, а он окончил войну рядовым. Домой не отпускали, пришлось служить еще пять долгих лет. Окончил вечернюю десятилетку. Учеба шла трудно, особенно буксовал в восьмом классе. В десятом уже был почти круглым отличником.
Педагоги советовали учиться дальше. Очень хотелось Ивану поступить в военное училище, стать офицером. Он понимал, что в институт дорога отрезана: кто его будет учить? Мать просила прислать хоть червонец — сидят без хлеба и соли при лучине, не за что купить керосина. Раза три пробовал он пробиться в училище. Экзамены сдавал успешно, а потом была комиссия.
Однажды после экзаменов он стоял перед генералом, тот задавал вопросы, Иван бойко отвечал. Генерал довольно кивал головой, поддакивал, дошел до графы: жил на оккупированной территории, отец раскулачен — и тут генерал будто споткнулся, нахмурился, долго смотрел за окно, а потом решительно провел толстым красным карандашом черту через весь лист бумаги. Ивану показалось, что этой чертой генерал располовинил его сердце. Так и не приняли Михаленка в военное училище.
Вернулся в родную деревню. Имелись у него награды: медали «За победу над Германией», «За взятие Берлина». Когда появились дети, медали заменили им игрушки…
Устроился Иван счетоводом — среднее образование в то время в деревне было редкостью. Потом заочно окончил финансово-экономический техникум. Назначили главным бухгалтером колхоза.
Председатели менялись часто, кто спивался, кто попадался на махинациях. Кто-то написал донос на Михаленка, что он приписывает трудодни своей жене. Приехала ревизия. Приписанных трудодней не нашли, но обнаружили несколько мелких нарушений, объявили выговор. Потом из двух отстающих колхозов образовали совхоз. Бухгалтерию возглавил главный бухгалтер соседнего колхоза, он был партийный и заочно учился в институте.
До самой пенсии работал Михаленок рядовым бухгалтером. Жена доила коров на ферме. И он помогал ей, и дети. Жили не бедно. Держали корову, всегда имелась пара кабанчиков. Дети росли здоровыми, работящими, хорошо учились. Все трое закончили институты. Сожалел Иван Сазонович, что все они осели в городе, — теперь и в деревне можно жить по-людски. Надеялся, что младший, инженер-автомобилист, вернется в родное село, но и его на последнем курсе окрутила городская дивчина. Так и остался в городе.
Радовали внучата. Их было пятеро. Недавно Ивана Сазоновича растрогал Василек, первенец младшего сына. От деревенской ребятни он прослышал о выступлении дедушки в школе, попросил показать орден, долго рассматривал его, а потом сказал:
— Дедуля, когда я вырасту… Ну, большим стану… Буду работать учителем в школе. Жить с вами. Вы постареете, так я буду дрова рубить, сено косить. Все-все делать. А ты с бабулей будешь телевизор смотреть. Мультики всякие. Газетки читать.
Иван Сазонович погладил русую вихрастую голову малыша и почувствовал, как повлажнели глаза, будто застлало их горячим туманом.
IV
Вскоре Михаленок услышал, что на собрании будут избирать нового директора совхоза. Пенсионеров туда не звали, однако Михаленок пошел. На его груди красовался орден Отечественной войны. Людей в клуб набилось полно. В президиуме представители из района. Председателем собрания выбрали директрису. Она была в том же самом темно-синем жакете, негромким голосом говорила о демократии, о гласности.
— Товарищи, нам нужно из двух кандидатов выбрать одного. Он и будет директором совхоза. От того, как он будет руководить, во многом зависит будущее нашего хозяйства. Жизнь наших людей. Да и судьба школы — тоже. — Она оглянулась на президиум и добавила: — А сейчас слово скажет секретарь райкома партии Карпухин Сергей Иванович.
Карпухин, коренастый, крутоплечий, краснолицый, начал громко представлять одного из кандидатов — молодого худощавого парня, инструктора райкома партии. Секретарь убеждал, что это достойный кандидат: окончил сельскохозяйственную академию, работал агрономом, затем в райкоме комсомола, а теперь в райкоме партии.
— Так он же всего полгода был агрономом! Посеять посеял, а урожая не собрал, — послышался женский голос от порога.
«И правда, что он знает, этот мальчишка? Привык сидеть в кабинете, начальству угождать», — подумал Михаленок.
Тем временем уже другой оратор сватал своего кандидата — зоотехника из райсельхозуправления, тоже молодого человека, но уже с приметным животом.
— А почему нашего Ковалевича никто не предложит? Главный агроном… Образованный. Подход к людям имеет. Не пьяница, не лодырь… Урожай теперь вон какой! Несправедливо, что его не выдвигают, — говорили меж собой женщины.
Ковалевича Михаленок знал хорошо. Он приехал в совхоз лет семь назад. Здесь женился, взял местную девушку, воспитательницу детсада. Теперь у него уже два сына. «Действительно, почему его не предлагают? Мы его знаем. Так нет, привезли новых, будто котов в мешке…» — рассуждал Иван Сазонович.
На трибуну поднялся Стрижак и громким голосом начал расхваливать инструктора райкома: молодой, энергичный, полный задумок и планов, он будет хорошим руководителем, совхоз выйдет в передовики, в деревне будет райская жизнь… Затем председатель сельсовета принялся агитировать за кандидата-зоотехника, мол, опытный специалист, наведет порядок на фермах. Но агитировал председатель как-то нерешительно, понимал, что в райкоме партии давно решили сплавить сюда своего человека, а зоотехника привезли только ради приличия — игры в демократию.
Михаленок слушал ораторов, а в душе крепло желание выступить, предложить Ковалевича. Идя на собрание, он ничего не знал, выступать не собирался. Но здесь почувствовал, что он должен сорвать этот фарс, хватит уже Стрижаку поучать людей, пудрить мозги и малым, и старым.
— Прошу слова! — крикнул Михаленок, как только председатель сельсовета закончил речь.
Лидия Сергеевна на мгновение растерялась, ибо в сценарии собрания после председателя сельсовета была записана телятница Маханькова.
— Кто там просит слова? — всматривалась она в зал.
— Михаленок, — поднимаясь уже на сцену, сказал он.
Секретарь райкома Карпухин строго глянул на Лидию Сергеевну, мол, что же вы не руководите собранием, допускаете анархию?
— Товарищи дорогие! Дождались мы интересного времени. Теперь можно по правде выбрать руководителя. А то ж как раньше было. Привезут кота в мешке, расхвалят, мы поднимаем руки. За год или два «кот» промотает хозяйство. Везут из района нового… И все нам диктовали. Когда и что сеять. Когда жать и молотить. И вот настала перестройка. Ну и что? Вместо одного «кота» привезли двух…
В зале грянул хохот.
— Думай, что болтаешь! — крикнул Стрижак.
— Я предлагаю, товарищи, своего, нашего кандидата на должность директора — Ковалевича Ивана Ивановича.
— Правильно! Ковалевича надо!.. — послышались голоса.
— Разрешите узнать, — решительно послышались голоса.
— Разрешите узнать, — решительно поднялся Карпухин. — Кто вас уполномочил вносить кандидатуру?
— Никто. У меня своя голова на плечах. А не кочан капусты. Мы же все знаем Ковалевича. Человек семь лет работает в совхозе. Образование есть. Хозяин рачительный, семьянин хороший. Не лодырь, не пьяница. Есть один у него недостаток… — в зале установилась напряженная тишина. Михаленок провел языком по сухим от волнения губам и негромко сказал: — Не торопится Ковалевич лизнуть в зад начальство. Вот потому и нет его кандидатуры.
Зал снова взорвался хохотом и аплодисментами.
— Включить в список Ковалевича! Давайте голосовать! — со всех сторон слышались возгласы.
Михаленок шел с трибуны, мужчины жали ему руку, хлопали по плечу: «Молодец, Иван Сазонович, крепко врезал!»
Между тем в президиуме шло совещание. Лидия Сергеевна что-то доказывала Карпухину, энергично махала руками, разводила их в стороны. Лицо ее было бледно, а шея покрылась красными пятнами. Видимо, секретарь райкома почувствовал настроение зала и понял: против людей не попрешь.
Когда поставили на голосование предложение Михаленка, в зале поднялся лес рук. Против был только Стрижак.
— Лидия Сергеевна, а вы за кого? — прозвенел чей-то голос.
— Я? Я… воздержалась, — и она, будто школьница, подняла руку.
Большинством голосов новым директором совхоза избрали Ковалевича.
V
Солнце свернуло с полудня, но припекало еще сильно. Михаленок шагал по лесу почти с полной корзиной грибов. Были в ней коричневато-желтые моховики, крупные и махонькие, как солдатская пуговица, золотистые лисички. На самом верху красовалось несколько боровиков. Иван Сазонович любил, чтобы белые грибы всегда были сверху.
Он вышел на выжженную некогда делянку, где теперь дружно поднимался березняк, а понизу пышно цвел вереск. Михаленок сделал несколько шагов и остановился: так сильно запахло медом. «Идешь — вересок переступи», — вспомнилось услышанное где-то поучение.
Над вереском жужжали пчелы. А над ними, будто коршуны, кружили хищные стрекозы: хватали пчел, металлически стрекотали блестящими крыльями и уносились прочь со своей добычей. Это было настоящее побоище. Никогда Михаленок не видел столько крылатых разбойниц, самой разной величины и самой разной окраски: зеленых, коричневых, блестяще-светлых. Над делянкой царил пчелиный и шмелиный гул и сухой металлический шорох крыльев: словно кто-то невидимый со всех сторон стрекотал ножницами. Вспомнил, как лязгала над ухом парикмахерша, которая называла детей «шпротами».
— Бедные пчелки! Сколько же вас не вернется домой, — тихо сказал он, подивился, что ни разу не видел подобной картины, пожалел, что не завел себе пчел. Чтоб не идти по вереску, повернул в сторону.
Шел и думал о жестокости природы. Однако стрекозы ловят пчел, чтобы жить самим, потому как питаются ими да мухами. Здесь происходит естественный отбор. Слабые погибают. А почему воюет человек? Почему уничтожает себе подобных? Вечный вопрос бытия.
Впереди было сухое болотце, поросшее сосняком и березками. Михаленок пошел напрямик — торопился, вечером нужно дежурить на току. Новый директор совхоза уговорил по ночам заведовать током на время молотьбы: руководить сушкой, погрузкой зерна. Михаленок сначала отказался, мол, здоровье уже не то, глаза подводят. И жена советовала не соглашаться, чтобы не таскаться по ночам. Но Коваленок не отступал, упрашивал:
— Вы же меня выдвинули. Так помогайте. Тогда и дела наши пойдут лучше.
Пришлось Ивану Сазоновичу согласиться. Ему было приятно, что с таким уважением относится к нему новый директор, что он, пенсионер Михаленок, «карандашик», которому чудом удалось уцелеть на страшной, кровавой войне, повернул собрание в другую сторону, и справедливость восторжествовала.
Иван Сазонович продирался через густой подлесок, упрекая себя, что не пошел в обход, по дороге. Вдруг ему показалось, что в чаще затарахтел трактор — мотор дизеля, так залопотала крыльями громадная птица, тяжело поднялась и, словно торпеда, ринулась в кустарник.
«Черт тебя дери! Напугал! Наверное, глухарь, — подумал Михаленок. — Значит, есть еще. Не всех перебили». Он обрадовался, что в ближнем лесу живут глухари. На днях, когда под вечер возвращался с грибами, видел семейку лосей.
Вскоре он вышел на дорогу. До села еще была добрая верста, а в ногах он уже почувствовал усталость: выходил он сегодня немало. В стороне от дороги лежала громадная ель — ветер вывернул ее с корнем.
«Дерево большое, а корни слабые», — отметил Михаленок, сел на шершавый ствол с густыми сухими сучьями. Толстый комель ели венчала темная шапка корней, которые торчали во все стороны. Он вытер вспотевший лоб, осмотрелся вокруг, увидел маленькую курчавую сосенку, прижатую сухими ветвями. Встал, освободил ее из плена, но деревце стояло, склонив верхушку, будто не верило, что можно свободно выпрямиться.
«Вот так и я жил. Боялся сказать, что думал. Считали меня винтиком, „карандашиком“. Эх, если б раньше можно было выпрямиться во весь рост», — вздохнул Михаленок и широким легким шагом направился домой.
1989
Перевод автора.